Письма Чарльза Диккенса (1833 - 1854)

Jul 16, 2014 05:15

Последние два тома уникального тридцатитомного собрания сочинений, изданного в конце 50-х - начале 60-х, занимает подборка из более чем 500 писем, разделенных примерно поровну.

Тут важно отметить, что сам стиль издания, намеренно старомодный (состаренный или же сделанный «под старину» с быстро пожелтевшей бумагой, аутентичными гравюрами, сопровождавшими первые издания романов Диккенса, задумчивые белые (точнее, цвета слоновой кости) поля страниц и свободная вёрстка; а так же слегка утяжелённый шрифт с нижним язычком у «э» и у «з») делает эти письма ещё более старинными и даже древними.

Само расположение текстов на странице, на каждом из разворотов и общая их композиция в томе точно задают дополнительные степени отчуждения. Во-первых, от реального человека их писавшего, во-вторых, от времени, которое они фиксируют.

В-третьих, даже сам выход этой конкретной книги с конкретными произведениями точно зависает в каком-то безвоздушном, безвременном (вневременном) академизме, представляя не человека, но писателя per se.

Таково, вероятно, «обычное» свойство (точнее, «судьба») «универсальных гениев человечества», на жизни и творчестве которых стоит наша «цивилизация»: быть предельно абстрактными, вневременными, очищенными от внутренних и внешних конфликтов обезжиренными картами-схемами. И нужно дополнительное усилие, чтобы извлечь того или иного «Бетховена» из такого «скорбного бесчувствия».

Этому впечатлению оторванности корпуса эпистолярных документов от каких бы то ни было контекстных пуповин мирволит ещё и вкус составителей (Валентины Ивашевой), честно предупреждающей в комментариях, что «опустив те письма Диккенса, которые имеют лишь временной и местный интерес (повседневную переписку писателя с близкими и родными по незначительным вопросам), издательство публикует все те его письма, в которых нашли отражение литературные, философские и общественно-политические воззрения писателя и его отношение к наиболее значительным из современников…»






В результате этой селекции мы получаем образ, весьма напоминающий безусловную, практически не знающую сомнений и колебаний «матёрого человечища», объясняющего Джону Форстеру, своему главному конфиденту, планы очередных глав очередных романов, переписывающемуся с авторами и редакторами «Домашнего чтения» (журнала, который Диккенс издавал для «поправки бюджета») и многими великими современниками от Фарадея до Андерсена.

Глыба эта действительно похожа на нашего Льва Николаевича. Точнее, Толстой лепил своё внешний облик с чего-то архетипически близкого к фигуре литератора, преобразующего свои текстуальные достижени я в дополнительный общественно-политический выхлоп.
Видимо, есть в писательстве какие-то поведенческие закономерности, по мере развития жизни и выхода книг, толкающие человека на поступки и жесты определённого рода. Выталкивающие его если не в политику, то уж точно - «в широкую общественную дискуссию» самого разного толка. От состояния тюрем или домов презрения до отмены налога на бумагу или смертной казни.

Точнее, Диккенс не смог решиться солидаризоваться со сторонниками её отмены (жестокий железный век, не менее жестокие железные сердца), предлагая для начала отказаться от публичных казней ( одну из них он описал в «Картинах Италии»).

Отзывчивый и добрый, Диккенс старается помочь самым разным бедным людям. Хлопочет о пенсии нищему драматургу. Разрабатывает проект работного дома для содержания падших женщин. Объявляет подписку среди литераторов для выкупа долгов их многодетного коллеги (да и у самого Диккенса, между прочим, десять, точнее, восемь детей). Устраивает первую международную (!) конвенцию об авторском праве, объединив писателей Великобритании и Америки против полного бесправия литераторов перед книгоиздателями. Создаёт фонд помощи деятелям литературы и искусства.

Наблюдение нравов (в одном из писем он уговаривает коллегу сделать репортаж из полицейского участка, пробыв там всю ночь) отливается в очерки, с которых Диккенс начинал, а так же питают его безостановочно ветвящиеся романы. Их Диккенс пишет для газет, журналов и альманахов с какой-то нечеловеческой скоростью и неутомимой регулярностью (что, разумеется, быстро сказывается на изношенности его здоровья).

При этом, среди доступных по-русски писем, очень мало «личных посланий» и бытовых подробностей, запрятанных среди риторических фигур дежурной вежливости и эпистолярных формул, принятых в «тяжёлые времена» жизни Диккенса (самая середина XIX века, толща позапрошловекового «средневековья» с его романтизмом и ампиром, физиологическим романтизмом и революциями, максимально удалённого от нас и трудно уловимого - причём, кажется, гораздо труднее определяемого чем, скажем, барочный XVIII век, который мы, кажется, чувствуем и понимаем лучше. И, тем более, чем стилистически ослепительно ясное начало XIX века, с его войнами и классицизмом).

Особенно весь этот мертворождённый балет мешает поначалу, тем более, что первые письма 29-го тома, так или иначе, связаны с устройством журналистской и литературной жизни молодого человека, впрочем, уже очень скоро прославившегося первыми своими сочинениями («Очерками Боза» и первым же романом о Пиквикском клубе).

Но чем дальше, тем ненужной риторики меньше, а свободы и естественности тона больше. Почему это так понимаешь после особенно подробных писем из многомесячного американского турне, в котором Диккенса встречали как главную поп-звезду своего времени и первого космонавта вселенной вместе взятых.

Всюду толпы поклонников, балы и выступления. Даже в самых тихих и отдалённых уголках Северной Америки (в Канаде, например) Диккенс не может спокойно обедать, без того, чтобы его не рассматривали и не обсуждали (американцев он описывает как людей простодушных и весьма открытых).

Отдельный сюжет внутри этого корпуса писем, доведённых в 29-м томе до 42-летия Диккенса, это - путешествие по Италии, постоянные отсидки в Швейцарии (Женеве и Лозанне), где Диккенс работал над многочисленными «продолжение следует», а так же работа его самодеятельной театральной группы, которой писатель крайне гордился.

Говорят, что Диккенс был одним из главных виртуозов публичного чтения в истории мировой культуры. Многочисленные поездки и многочастные туры позволяли зарабатывать неплохие деньги и кормить постоянно разрастающуюся семью. Что, кстати, окончательно подорвёт здоровье и силы Диккенса в конце его недолгой (56 лет) жизни.

Кажется, Диккенс и был одним из первых литераторов, оценивших возможности регулярных появлений на публике и «встреч с читателями», окончательно развратившими его многочисленных последышей в «Концертном зале «Останкино».
«Я только что вернулся домой после чтений в Рединге, Шерборне, Дорсетшире и Брэдфорде в Йоркшире. Что за аудитория! А ведь на последнем чтении сидело три тысячи семьсот слушателей, И если бы не смех и аплодисменты, все они сошли бы за одного…» (30, 7. У.Ф. де Сэржу из Тэвисток-хаус от 3.01.1855)

Но кроме чтений своих произведений, время от времени, Диккенс со товарищи давал театральные туры, показывая настоящие костюмированные представления - спектакли поставленные по фарсам современников и классическим пьесам (того же Шекспира).

Из-за чего Диккенс, разумеется, живо интересовался театром, переписывался с драматургами и актёрами (особенно много, пожалуй, самых неинтересных писем адресовано У. Макриди), постоянно обсуждая планы постановок и пьес.

Издавая «Домашнее чтение» он разбирает и редактирует тексты на самые разные темы (от «Есть ли жизнь на Марсе?» до «Что такое сновидения»), объясняет многочисленным авторами что такое плохие стихи и постоянно дарит кому-то корректуры своих, ещё не до конца опубликованных эпопей.

Ведь печатали их, как известно, по частям, градус читательского интереса повышался от серии к серии, из-за чего всех интересовало что же будет в финале. Вот Диккенс и радовал близких (или не очень), в качестве главной милости, сплойерами.

При этом, особых премудростей в этих письмах мало, каких-то существенных выписок, как это обычно у меня принято, я не делал. Отмечая попутно, ну, скажем, страсть Диккенса к описанию комнат в гостиницах и тавернах, в которых проявляется какая-то подспудная страсть к переживанию лабиринтов с многочисленными коридорами, слепыми окнами, захламлёнными проходами и тупиковыми чуланчиками.

«Всю прошлую неделю мне снилось, что «Битва жизни» - это лабиринт коморок, из которых невозможно выбраться и по которым я уныло бродил всю ночь напролёт…» (29, 235 - 236, Джону Форстеру из Женевы, 20.10.1846)

«Этот монастырь - удивительное место, настоящий лабиринт сводчатых коридоров, отделённых друг от друга сводчатыми решётками. В них множество удивительных крошечных спален, где окна так малы (из-за холодов и снега), что в них с трудом можно просунуть голову». (29, 229, Джону Форстеру из Лозанны, 06.09.1846)

Или же необходимость черпать вдохновение в городской сутолоке.
«Вероятно, сказываются два года отдыха, а отчасти отсутствие людных улиц. Я не могу выразить, до чего мне их не хватает. Словно они давали какую-то пищу моему мозгу, без которой он не может быть деятельным. Неделю или две я могу писать чрезвычайно плодотворно в каком-нибудь уединённом месте (вроде Бродстэрса), а потом день, проведённый в Лондоне, обновляет мои силы. Но до чего же, до чего трудно писать день за днём без этого волшебного фонаря!» (29, 227. Джону Форстеру из Лозанны от 30.08.1846)

Всё это частности, интересующие тех, кто увлекается самим Диккенсом, а не, скажем, его эпохой ( для этого существуют сборники очерков) или «психологией творчества», которую Диккенс почему-то не торопиться приоткрыть.

Если судить по его письмам, переведённым на русский, вся его личная жизнь заключалась в постоянном стремлении к уединению для того, чтобы закончить очередную многоглавую книжку. При том, остаётся совершенно непонятным откуда берутся идеи и силы на следующую. Следующие.

Лишь однажды Диккенс сетует, что ему с большим трудом даются «Трудные времена». И то лишь потому, что параллельно он делает журнал и сочиняет очередную рождественскую повесть.

Прорывы в личное редки и исключительны. И вызваны, как правило, внешними потрясениями. Например, посещением Венеции или Ниагарского водопада.

«Вот где чувствуешь близость бога. У ног моих играла яркая радуга, а когда я поднял голову - боже мой, - какой изумруд, какая прозрачность и чистота! Широкая, глубокая, мощная струя падает, словно умирая, и тут же из бездонной могилы восстаёт облаком водяной пыли и тумана её великая тень, которой нет ни покоя, ни отдыха. Торжественная и ужасная, она здесь витает, быть может, с самого сотворения мира…» (29, 149. Форстеру от 26.04.1842)

Такой закрытостью, впрочем, «грешат» все байопики и биографии: все они наблюдают за гением, не в силах пробраться внутрь его устройства. И хотя люди, в основном, читают «биографическую литературу», чтобы попытаться понять «как он дышит», говорить в данном случае следует лишь об ещё одном типе эпистолярного жанра.

Ну, и ещё, может быть, об очередном приспособлении, способном улавливать витамины интереса к чужому существованию вот в таких, как бы предельно зашифрованных и искажённых (переменой эпохи, изменением контекста, громадой собственных приоритетов и пристрастий самого читателя) посланий.

Мне нравится погружаться в это ровное, без выплесков и всхлипов повествование, чтобы постоянно ловить себя на ощущении, что я читаю беллетристику, а не «человеческий документ».

Кажется, всё удовольствие от чтения подобной литературы и заключено в этом постоянном хождении туда-сюда самоощущения этого текста. Прикидывающегося то безделицей, составленной из ежедневных пустяков (Диккенс постоянно сетует, что ему приходиться писать каждый день десятки писем), то исследованием исключительной личности, а то и «повествованием, составленным из отмеренных сроков».







нонфикшн, письма, дневник читателя

Previous post Next post
Up