Продолжение книги "Мой Академгородок" и главы Академгородок, 1966.
Начало главы см.: Посты
1,
2,
3,
4,
5,
6,
7,
8,
9,
10,
11.
Начало книги см. главы: Академгородок, 1959 (Посты
1 -
20),
1960 (Посты
1 -
12), 1961 (Посты
1 -
29), 1962 (Посты
1 -
19),
1963 (Посты
1 -
2 9), 1964 (Посты
1 -
42), 1965 (Посты
1 -
62).
Последнее слово Юлия Даниэля
Последний документ, который я хочу привести - это заключительное слово Юлия Даниэля, произнесенное им в судебном заседании.
Он еще надеялся доказать свою невиновность. Речь свидетельствует о его мужестве и стойкости.
Я знал, что мне будет предоставлено последнее слово, и я думал над тем, отказаться ли мне совсем от него (я имею на это право) или ограничиться несколькими обычными формулировками. Но потом я понял, что это не только мое последнее слово на этом судебном процессе, а может быть, вообще мое последнее слово в жизни, которое я могу сказать людям. А здесь люди - и в зале сидят люди, и за судебным столом тоже люди. И поэтому я решил говорить.
В последнем слове моего товарища Синявского прозвучало безнадежное сознание невозможности пробиться сквозь глухую стену непонимания и нежелания слушать. Я настроен не так пессимистически. Я надеюсь вспомнить еще раз доводы обвинения и доводы защиты и сопоставить их.
Я спрашивал себя все время, пока идет суд: зачем нам задают вопросы? Ответ очевидный и простой: чтобы услышать ответ, задать следующий вопрос; чтобы вести дело и в конце концов довести его до конца, добраться до истины.
Этого не произошло.
Я не буду голословен, я еще раз вспомню, как все это было.
Я буду говорить о своих произведениях - надеюсь, меня простит мой друг Синявский, он говорил и о себе и обо мне - просто я свои вещи лучше помню.
Вот меня спрашивали: почему я написал повесть «Говорит Москва»? Я отвечал: потому что я чувствовал реальную угрозу возрождения культа личности. Мне возражают: при чем здесь культ личности, если повесть написана в 1960 - 61 году. Я говорю: это именно те годы, когда ряд событий заставил думать, что культ личности возобновляется. Меня не опровергают, не говорят, мол, вы врете, этого не было, - нет, мои слова просто пропускают мимо ушей, как если бы этих слов не было. Мне говорят: вы оклеветали страну, народ, правительство своей чудовищной выдумкой о Дне открытых убийств. Я отвечаю: так могло быть, если вспомнить преступления во время культа личности, они гораздо страшнее того, что написано у меня и у Синявского. Все, больше меня не слушают, не отвечают мне, игнорирую? мои слова. Вот такое игнорирование всего, что мы говорим, такая глухота ко всем нашим объяснениям - характерны для этого процесса.
По поводу другого моего произведения - то же самое: почему вы написали «Искупление»? Я объясняю: потому что считаю, что все члены общества ответственны за то, что происходит, каждый в отдельности и все вместе. Может быть, я заблуждаюсь, может быть, это ложная идея. Но мне говорят: «Это клевета на советский народ, на советскую интеллигенцию». Меня не опровергают, а просто не замечают моих слов. «Клевета» - это очень удобный ответ на любое слово обвиняемых, подсудимых.
Общественный обвинитель, писатель Васильев, сказал, что обвиняет нас от имени живых и от имени погибших на войне, чьи имена золотом по мрамору написаны в Доме литераторов. Я знаю эти мраморные доски, знаю эти имена павших, я знал некоторых из них, был с ними знаком, я свято чту их память. Но почему обвинитель Васильев, цитируя слова из статьи Синявского - «…чтобы не пролилась ни одна капля крови, мы убивали, убивали, убивали…» - почему, цитируя эти слова, писатель Васильев не вспомнил другие имена - или они ему неизвестны? Имена Бабеля, Мандельштама, Бруно Ясенского, Ивана Катаева, Кольцова, Третьякова, Квитко, Маркиша и многих других. Может, писатель Васильев никогда не читал их произведений и не слышал их фамилии? Но тогда, может быть, литературовед Кедрина знает имена Левидова и Нусинова? Наконец, если обнаружится такое потрясающее незнание литературы, то, может быть, Кедрина и Васильев хоть краем уха слышали о Мейерхольде? Или, если они далеки вообще от искусства, может быть, они знают имена Постышева, Тухачевского, Блюхера, Косиора, Гамарника, Якира… Эти люди, очевидно, умерли от простуды в своих постелях - так надо понимать утверждение, что «не убивали»? Так как же все-таки, - убивали или не убивали? Было это или не было? Делать вид, что этого не было, что этих людей не убивали - это оскорбление, простите за резкость, плевок в память погибших.
Нам говорят: оцените свои произведения сами и признайте, что они порочны, что они клеветнические. Но мы не можем этого сказать, мы писали то, что соответствовало нашим представлениям о том, что происходило. Нам взамен не предлагают никаких других представлений, не говорят, были такие преступления или не были, не говорят, что нет, люди не ответственны друг за друга и за свое общество, - просто молчат, не говорят ничего. Все наши объяснения, как и сами произведения, написанные нами, повисают в воздухе, не принимаются в расчет.
Общественный обвинитель Кедрина, выступая здесь, почти целиком, с некоторыми лирическими отступлениями и добавлениями, прочла свою статью «Наследники Смердякова», опубликованную в «Литературной газете» еще до начала процесса. Я позволю себе остановиться на этой статье, потому что она фигурирует на процессе как обвинительная речь, и еще по одной причине, о которой я скажу позднее. Вот Кедрина, начиная свой «литературный анализ» повести «Говорит Москва», пишет о герое этой повести: «А убивать хочется. Кого же?» В том-то и дело, что моему герою не хочется убивать. Это ясно видно из повести. И, между прочим, это не только мое собственное мнение, со мною согласен в этом гражданин председательствующий; во время допроса свидетеля Гарбузенко он спросил: «Как вы, коммунист, относитесь к тому, что герою повести приказывают убивать, а он не хочет?» Я благодарен председательствующему за это точное определение позиции героя. Нет, я не считаю, что мнение председательствующего должно быть обязательным для литературоведа Кедриной, у нее может быть собственное мнение о произведении, но как оно обосновывается? Вот что пишет Кедрина: «Положительный герой грезит о студебеккерах - одном, двум, восьми, сорока, которые пройдут по трупам». Я возвращаюсь к этому отрывку, он цитировался в статье и здесь, на суде. А между прочим, написано не так, как здесь приводится; ни разу не цитировался этот отрывок полностью: «Ну, а эти, заседающие и восседающие… как с ними быть? А 1937-й год, когда страна билась в припадке репрессий? А послевоенное безумие? Неужто простить?» (Я цитирую по памяти, но точно). Эти две фразы тщательно опускаются. А почему? Потому что там мотивы ненависти, а об этом уже надо спорить, надо объяснять как-то, гораздо проще их не заметить. Дальше то, что здесь приводилось: «Нет. Ты еще помнишь, как это делается? Запал. Сорвать предохранительное кольцо, швырнуть. Падай на землю. Падай! Рвануло. А теперь - бросок вперед. На бегу - от живота веером. Очередь. Очередь. Очередь…» Дальше в представлении героя все смешивается - «Русские, немцы, румыны, евреи, венгры, грузины, бушлаты, плакаты, санбаты, лопаты…»
- Я привожу этот отрывок, где, действительно, кровавая каша и все прочее весьма не аппетитно: «А почему у него такое худое лицо? Почему на нем гимнастерка и шлем со звездой?… По трупам прошел студебеккер, два студебеккера, сорок студебеккеров, и ты все так же будешь лежать распластанный… Все это уже было!»
Это называется грезить? Мечтать о студебеккерах, которые пройдут по трупам?! Ужас героя перед этой картиной, отвращение - выдавать за мечты?! «Обыкновенный фашизм». - Прямо так и пишет. Но то, что это фашизм, - это ведь надо подкрепить, и вот Кедрина пишет: «Эту программу «освобождения» от коммунизма и советского строя «герой» повести пытается обосновать, с одной стороны, заверениями, будто идея «открытых убийств» берет начало «в самой сути учения о социализме», с другой, что вражда - в природе человеческого общества вообще». Кстати, в повести нет ни единого слова о советском строе, об освобождении от советского строя, герой повести как к последнему прибежищу обращается к имени Ленина («Не этого он хотел - тот, кто первый лег в мраморные стены»). Так все-таки, кто пытается обосновать программу «освобождения» - герой повести или не герой? Я, когда прочел об этом у Кедриной, подумал грешным делом, что это опечатка, типографская ошибка - вместо «отрицательный герой» или «другой герой» напечатали просто «герой», и получилось, как будто речь идет все время об одном и том же человеке, о моем положительном герое. Но нет! Эти же слова прозвучали здесь, в зале, снова. А как же в самом деле? Герой не говорит, «что идея открытых убийств лежит в самой сути учения о социализме»? Так вот: к герою повести приходит его приятель Володя Маргулис, неумный и ограниченный человек. «Он пришел ко мне и спросил, что я обо всем этом думаю» («я» - это герой, повесть от первого лица). И Володя Маргулис «стал доказывать, что все это лежит в самой сути учения о социализме». Так как же, герой это говорит или другой персонаж повести? А герой говорит вот что: «За настоящую советскую власть надо заступиться», герой говорит, что наши отцы делали революцию и мы не смеем думать о ней плохо. Это что, герой повести «обосновывает программу освобождения от коммунизма и советского строя»? Неправда! А кто говорит, что «все друг друга в ложке воды утопить готовы»? Что «скоро звери единственным связующим звеном между людьми будут»? У Кедриной получается, что это тоже «положительный герой». Неправда! Это говорит полубезумный старичок-мизантроп, и герой с ним спорит. Как же обстоит дело с идейным обоснованием псевдопризыва к расправе, к террору и освобождению от коммунизма и советского строя? А вот так, как говорю я, а не так, как утверждает Кедрина. Повесть была прочитана не так, как написана, а нарочито, предвзято, так, как ее невозможно прочесть.
В вину Синявскому и мне ставится все - в частности, то, что у нас нет положительного героя. Конечно, с положительным героем легче, есть кого противопоставлять отрицательному. А наши ссылки, на других писателей, у которых нет положительных героев, воспринимаются, во-первых, как попытки сравнить себя с этими большими писателями. А во-вторых, очень простой ответ: когда речь идет о Щедрине, то в его произведениях присутствует положительный герой, это народ. Очевидно, незримо присутствует, так как тот народ, который изображен в «Истории одного города», вызывает жалость, а не восхищение. И в «Господах Головлевых» народ - положительный герой? А ссылка на сказку о том, как мужик двух генералов прокормил, - просто стыдно это слушать. Кедрина, видно, считает, что этот мужик, который из своих волос силки сделал, чтобы для генералов дичи добыть, мужик, который добровольно в рабство идет, это положительный образ русского народа? Михаил Ёвграфович Щедрин с этим не согласился бы!
Я не стал бы ссылаться на статью Кедриной, если бы вся система аргументации обвинения не лежала в той же плоскости. Ну как доказать антисоветскую сущность Синявского и Даниэля? Тут применялось несколько приёмов. Самый простой, лобовой прием - это приписать мысли героя автору; тут можно далеко зайти. Напрасно Синявский считает, что только он объявлен антисемитом - я, Даниэль Юлий Маркович, еврей, - тоже антисемит. Все при помощи простого приема: у меня тот же старичок-официант говорит что-то о евреях, и вот в деле имеется такой отзыв: «Николай Аржак - законченный, убежденный антисемит». Может, это какой-нибудь неискушенный рецензент пишет? Нет, это пишет в своем отзыве академик Юдин…
Есть еще и такой прием: изоляция отрывка из текста. Надо выдернуть несколько фраз, купюрчики сделать - и доказывать все, что угодно. Самый убедительный пример этого приема - как «Говорит Москва» сделали призывом к террору. Тут все время ссылаются на эмигранта Филиппова: вот кто правильно оценил ваши произведения (вот кто, оказывается, высший критерий истины для государственного обвинителя). Но даже Филиппов не сумел воспользоваться такой возможностью. Казалось бы, уж чего лучше, - если там есть призыв к террору, то уж Филиппов сказал бы: вот как подпольные советские писатели призывают к убийствам, к расправе. Но даже Филиппов не смог этого сказать.
Еще один прием: подмена обвинения героя вымышленным обвинением советской власти - то есть автор говорит какие-то слова, разоблачая героя, а обвинение считает, что это про советскую власть говорится. Вот пример. Обвинительное заключение построено в большей части на отзыве Главлита. Вот в отзыве Главлита говорится буквально следующее: «Автор считает возможным в нашей стране проведение Дня педераста». А на самом деле речь идет о приспособленце, цинике, художнике Чупрове, что он хоть про День педераста станет плакаты писать, лишь бы заработать, это про него главный герой говорит. Кого он тут осуждает - советскую власть или, может, другого героя?
В обвинительном заключении, в отзыве Главлита, в речах обвинителей прозвучали одни и те же цитаты из повести «Искупление». А что это за цитаты? «Тюрьмы внутри нас» - это выкрик героя повести Вольского. Да, это сильное обвинение по адресу всех людей. И я вовсе не старался, как тут говорил Васильев, изобразить дело так, будто я занимаюсь изящной словесностью; я не пытаюсь уйти от политического содержания моих произведений. В этих словах Вольского есть политическое содержание - но что следует за этими выкриками? Кто это кричит? Это кричит безумный человек, он сошел с ума. Он вскоре оказывается в психиатрической больнице.
Еще один, тоже очень простой, но очень сильный прием доказательства антисоветской сущности: выдумать идею за автора и сказать, что в произведении есть антисоветские выпады, когда их там нет. Вот рассказ «Руки». Мой защитник Кисенишский аргументированно доказал, что в этом рассказе нет антисоветской идеи, как его ни толкуй. Возражая ему, Кедрина сказала: «Вы посмотрите, с какой вообще несвойственной ему выразительностью и яркостью Даниэль изобразил сцену расстрела». Прошу, очень прошу, вдумайтесь, что вы сказали: яркость и выразительность описания служат для доказательства антисоветской сущности. Это был ответ на выступление защитника по поводу рассказа «Руки» - и ни слова больше. Если говорить об этом рассказе, то я прошу вас всех: вот вы сейчас придете домой, подойдите к своим книжным полкам, возьмите книгу, раскройте ее и прочтите про то, как красный командир был направлен в команду, которая проводила расстрелы. Он почернел и высох на этой работе, он возвращается домой, шатаясь, как пьяный. И расстреливал он не священников, а хлеборобов, есть там даже такая деталь, я ее хорошо помню: он вспоминает руку расстрелянного, заскорузлую, как конское копыто. Ему очень плохо, очень трудно и очень страшно, он даже оказывается несостоятельным как мужчина, когда остается с любимой женщиной. Ну так что же, подходит этот отрывок под формулировки, которые звучат в обвинительном заключении - что классовая политика репрессий против советского народа и нравственно и физически калечит людей…
Я сейчас, как вы, вероятно, догадались, пересказал одну из глав «Тихого Дона». Действующие лица - красный командир Бунчук и Анна.
Как нас еще обвиняют? Критика определенного периода выдается за критику всей эпохи, критика пяти лет - за критику пятидесяти лет, если даже речь идет о двух-трех годах, то говорят, что это про все время.
Обвинители стараются не замечать, что вся статья Синявского обращена в прошлое, что там даже все глаголы стоят в прошедшем времени: «мы убивали» - не «убиваем», а «убивали». И в моих произведениях, кроме рассказа «Руки», - о 50-х годах, о времени, когда была реальная угроза реставрации культа личности. Я говорил об этом все время, это видно из моих произведений - не слышат.
И, наконец, еще один прием - подмена адреса критики: несогласие с отдельными явлениями выдается за несогласие со всем строем, с системой.
Вот, вкратце, методы и приемы «доказательства» нашей вины. Может быть, они не были бы такими для нас страшными, если бы нас слушали. Но правильно сказал Синявский - откуда мы взялись, вурдалаки, кровопийцы, не с неба же упали? И тут обвинение переходит к рассказу о том, какие мы подонки. Пускаются в ход страшные приемы: обвинитель Васильев говорит, что за тридцать сребреников, пеленки, нейлоновые рубашки мы продались, что я бросил честный учительский труд и ходил с протянутой рукой по редакциям, вымаливая переводы. Я мог бы просить жену, и она принесла бы ворох писем от поэтов, которые просят меня переводить их стихи. Не на легкие переводческие хлеба я ушел от обеспеченного преподавательского заработка, а потому, что с детства мечтал о поэтической работе. Первый перевод я сделал, когда мне было двенадцать лет. Какие это легкие хлеба, любой переводчик знает. Я оставил обеспеченную жизнь, обменял ее на необеспеченную. Я относился к этому как к делу своей жизни, никогда не халтурил. Среди моих переводов были, может быть, и плохие, и посредственные, но это от неумения, а не от небрежности.
Странно, что в этой области, где юрист должен быть безупречным, государственный обвинитель не признает фактов. Сначала я думал, что он оговорился, когда сказал, что мы сознавали характер своих произведений: в 1962 году была радиопередача, а после этого послали за границу «Говорит Москва», «Любимов». Позвольте, а что передавали? Ведь как раз «Говорит Москва» и передавали по радио - что же, я во второй раз послал эту повесть, что ли? Я подумал, «что это оговорка. Но дальше снова то же: ссылаясь на статью Рюрикова, государственный обвинитель говорит - они были предупреждены, они знали оценку и послали «Любимов» и «Человек из МИНАПа». Когда опубликована статья Рюрикова? В 1962 году. Когда отправлены рукописи? В 1961 году. Оговорки? Нет. Это государственный обвинитель добавляет штришок к моей личности, злобной, антисоветской.
Любое наше высказывание, самое невинное, такое, какое смог бы произнести любой из сидящих здесь, перетолковывается: «В «Говорит Москва» речь идет о передовице в «Известиях»«- «А-а, вы издеваетесь над газетой «Известия». - «Не над газетой, а над газетным штампом, над суконным языком». - Мне злорадно говорят: «Наконец-то вы заговорили своим голосом!» Неужели сказать о газетных штампах, о суконном газетном языке - антисоветчина? Мне это непонятно. Хотя нет, в общем-то, все понятно…
Ничто здесь не принимается во внимание - ни отзывы литературоведов, ни показания свидетелей. Вот, говорят, Синявский антисемит; но ни у кого не возник вопрос, откуда тогда у него такие друзья: Даниэль - ну, хоть Даниэль сам антисемит, но моя жена Брухман, свидетель Голомшток или эта мило картавившая здесь вчера свидетельница, которая говорила: «Анд’ей хо’оший человек…»
Проще всего - не слышать.
Все, что я сказал, не значит, будто я считаю себя и Синявского святыми и безгрешными ангелами и что нас надо сразу после суда освободить из-под стражи и отправить домой на такси за счет суда. Мы виноваты - не в том, что мы написали, а в том, что отправили за границу свои произведения. В наших книгах много политических бестактностей, перехлестов, оскорблений. Но 12 лет жизни Синявского и 8 лет жизни Даниэля - не слишком ли это дорогая цена за легкомыслие, за непредусмотрительность, за просчет?
Как мы оба говорили на предварительном следствии и здесь, мы глубоко сожалеем, что наши произведения использовали во вред реакционные силы, что тем самым мы причинили зло, нанесли ущерб нашей стране. Мы этого не хотели. У нас не было злого умысла, и я прошу суд это учесть.
Я хочу попросить прощения у всех близких и друзей, которым мы причинили горе.
Я хочу еще сказать, что никакие уголовные статьи, никакие обвинения не помешают нам - Синявскому и мне - чувствовать себя людьми, любящими свою страну и свой народ.
Это все.
Я готов выслушать приговор.
Я достаточно подробно остановился на деле Синявского и Даниэля, потому что это был первый процесс, по которому мы знаем такое огромное количество документов. Они все были изданы в «Самиздате». Наверняка были письма и в защиту Бориса Пастернака в период его травли, и в защиту Иосифа Бродского, когда его судили в Ленинграде. К сожалению, эти письма остались неизвестными. Впрочем, может быть, они когда-нибудь будут найдены в архивах Президиума Верховного совета или Генеральной прокуратуры, куда они могли быть направлены людьми, пытавшимися защитить их. Тогда письма советских людей были актом их личного мужества.
И, наконец, высший акт мужества был совершен Александром Гинзбургом, составившем в 1966 году сборник под названием «Белая книга» по делу Андрея Синявского и Юлия Даниэля. «Белая книга» была осенью того же года разослана в официальные инстанции СССР, включая КГБ, а в следующем году опубликована за границей.
Я еще расскажу об этом чуть более подробно.
На меня все эти события произвели тогда сильное впечатление. До и во время суда мы не располагали достаточной информацией. Я читал газеты, а там было явно недостаточно написано о том, что Даниэлю и Синявскому вменяется в вину. Если отбросить ругательства, а также общие фразы (а это мы уже давно научились делать), то криминал, который бы тянул на уголовное дело, я не видел. И мои товарищи - тоже. Для многих (к сожалению, очень многих) людей этого было достаточно. Подавляющее большинство свято верили тому, что написано в газете. Написано - «антисоветчики» - значит, так оно и есть. Написано «нанесли ущерб советской стране» - верили, что ущерб нанесен. Для интеллектуального Академгородка этого было мало. Мы привыкли, что всё должно быть доказано. А вот этих-то доказательств мы и не находили. Часть людей думала, что виновата пресса, которая помещает куцые сообщения, но многие среди нас понимали, что доказательств просто нет. Что все обвинения высосаны из пальца.
Когда впоследствии появились самиздатовские материалы, а потом и «Белая книга», мы в этом убедились.
У нас дома сохранились напечатанные тогда на пишущей машинке последние слова на суде Андрея Синявского и Юлия Даниэля, которые распространялись Самиздатом. Приведу здесь первые страницы этих старых документов.
И не могу не отметить аналогии между судами тех времен и нынешними судами. Главное их сходство в том, что они неправедные. Людей обвиняли в тех преступлениях, которые они не совершали. Об этом говорили обвиняемые, говорили свидетели, об этом говорили защитники. Они приводили доказательства. Но их никто не слышал. Судья все эти слова пропускал мимо ушей. Соответственно и приговор суда был ничем не обоснован. Обвинители и суд выполняли задание ЦК КПСС. И они его выполнили.
Заказчики - идеологические работники ЦК КПСС считали, что они, наказав двух писателей, заткнут рты остальным. Заставят замолчать. Заставят перестать писать художественные произведения с критикой нашей жизни в «стране победившего социализма». Они ошиблись: лодка нашей жизни начала раскачиваться. И чем дальше, тем больше. Появившееся диссидентское движение начало набирать силу. Но еще более опасным было то, что значительное число людей начали проявлять внутреннее несогласие с принятыми решениями. Пусть пока еще слабое, но недовольство «недостаточной информацией» у одних и чрезмерно суровым приговором у других осталось горьким осадком в душах многих людей.
Вот и в деле ЮКОСа власти России снова наступили на те же грабли, и они уже больно ударили по лбу заказчиков «Дела ЮКОСа». Снова надуманные обвинения, снова выдвигаются обвинения в том, что подсудимые не совершали. Снова противоречия заметные даже неискушенным людям. Снова судьи «не слышат ни подсудимых, ни свидетелей, ни защитников. Снова приговоры пишутся под диктовку властных структур. И, как следствие, снова растет недовольство среди людей, которое вот-вот выплеснется наружу. А уж если выплеснется, оно сметет существующую власть. Причем сегодняшняя ситуация для властных структур много хуже, чем тогда. Тогда очень многие были зашорены коммунистическими лозунгами, предрекавшими народу светлое будущее. Коммунистическая идея еще не скомпрометировала себя на 100%, как сейчас. Против власти открыто выступает почти половина населения страны, обвиняя правительство в коррупции, взяточничестве, непрофессиональности. Удивительно, но, полагаясь на свое шаткое большинство в народе, власть продолжает говорить и делать глупости, не утруждая себя в правдоподобии своих утверждений. Зря рассчитывает, что это может продолжаться долго.
Продолжение слкдует