Сквозь чад и фимиам (2)

Dec 11, 2008 00:02

Часть-1 Часть-2 Часть-3



Номер 12(103) | Декабрь 2008 года | Семен Резник


Сквозь чад и фимиам
К 90-летию со дня рождения Александра Солженицына

3.

Одна из интригующих загадок детской биографии Солженицына связана с исключением (кажется, все-таки не состоявшимся) 12-летнего Сани из пионеров за антисемитскую выходку. Понять, что произошло на самом деле, из объяснений Солженицына довольно трудно, а осветляющая его жизненный путь Сараскина еще больше затемняет этот эпизод.

Согласно одной из версий, подозрительной уже потому, что была оприходована Томасом Ржезачем, Саня, поссорившись со своим одноклассником-евреем Шуриком Каганом, обозвал его «жидом пархатым», а тот так сильно его толкнул, что Саня упал, ударился лбом об угол парты. От этой травмы остался у него на всю жизнь глубокий шрам на лбу, известный по его многочисленным фотографиям. Вслед за Ржезачем такую же версию изложил Т.П. Самутин, бывший власовец, у которого в 1973 году КГБ изъял экземпляр рукописи «Архипелага ГУЛАГ», после чего напуганный и морально сломленный человек написал порочащие Солженицына «воспоминания».

Солженицын (и Сараскина) появление шрама объясняет иначе. Шурик Каган однажды принес в школу и показал Сане финский нож. Между ними завязалась мальчишеская возня: Саня пытался отнять нож, а Шурик не отдавал. В этой возне Шурик нечаянно уколол Саню в основание пальца, по-видимому, попал в нерв, Саня взвыл от непереносимой боли, потерял сознание и при падении ударился головой о каменный дверной порог. Очнулся в луже крови, с разбитым лбом. Удар оказался настолько сильным, что даже произошла вмятина лобной кости. На дружбу с Шуриком этот случай не повлиял.

Если так, то появление шрама к антисемитизму отношения не имело. Но из пионеров Саню все-таки исключали за антисемитскую выходку. Вот что читаем об этом в книге Сараскиной:

«Зимой 1932 года, когда Саня учился в 6-м классе, случилась перепалка между русским мальчиком Валькой Никольским и еврейским мальчиком Митькой Штительманом (среди сорока учеников их класса русских и евреев было примерно поровну). “Они и дрались и взаимно ругались, крикнул и тот о “кацапской харе”, а я сидел поодаль, но не высказал осуждения, мол “говорить каждый имеет право”, - и вот это было признано моим антисемитизмом и разносили меня на собрании, особенно элоквентный такой мальчик, сын видного адвоката, Миша Люксембург (впоследствии большой специалист по французской компартии). А Шурик Каган во всей той следующей истории был совсем ни при чем”». (стр. 110)

Тут все так сильно осветлено, что погружает нас в кромешную тьму. Если Саня всего лишь сидел поодаль, то какое отношение он мог иметь к ссоре двух других мальчиков? И какое отношение к антисемитизму могла иметь кацапская харя? Где коза и где капуста?

Одно из двух недоумений помогает развеять указание на то, что эпизод исключения описан в романе «В круге первом». Вот этот отрывок:

«Двенадцатилетний Адам [Ройтман] в пионерском галстуке, благородно-оскорбленный, с дрожью в голосе стоял перед общешкольным пионерским собранием и обвинял, и требовал изгнать из юных пионеров и из советской школы - агента классового врага. До него выступали Митька Штительман, Мишка Люксембург, и все они изобличали соученика своего Олега Рождественского в антисемитизме, в посещении церкви, в чуждом классовом происхождении, и бросали на подсудимого трясущегося мальчика уничтожающие взоры.

Кончались двадцатые годы, мальчики еще жили политикой, стенгазетами, самоуправлениями, диспутами. Город был южный, евреев было с половину группы. Хотя были мальчики сыновьями юристов, зубных врачей, а то и мелких торговцев, - все себя остервенело-убежденно считали пролетариями. А этот избегал всяких речей о политике, как-то немо подпевал хоровому "Интернационалу", явно нехотя вступил в пионеры. Мальчики-энтузиасты давно подозревали в нем контрреволюционера. Следили за ним, ловили. Происхождения доказать не могли. Но однажды Олег попался, сказал: "Каждый человек имеет право говорить все, что он думает". - "Как - все? - подскочил к нему

Штительман. - Вот Никола меня "жидовской мордой" назвал - так и это тоже можно?" Из того и начато было на Олега дело!».

Выходит, в ссоре двух пионеров фигурировала все же не кацапская харя, а жидовская морда, чем значительно сужается пропасть между козой и капустой. Но не настолько, чтобы его можно было одолеть одним прыжком. Исключать-то следовало сквернослова Николу, но о нем больше ни слова, а в мясорубке оказывается сидевший поодаль Олег Рождественский.

Сцена вызывает и другие недоуменные вопросы.

Майор НКВД Адам Ройтман, в чьих воспоминаниях как бы всплывает эпизод из его пионерского детства, - лицо вымышленное. Олег Рождественский, за которым угадывается автор, тоже персонаж вымышленный. А вот Митька Штительман и Мишка Люксембург названы подлинными именами.

В 1960 годы, когда роман расходился в самиздате в машинописных копиях, М. Люксембург был жив. Григорий Померанц пишет в своих воспоминаниях, что Люксембург прочитал роман у одной своей знакомой, и она следила за его реакцией. «Когда дело дошло до воспоминаний Ройтмана, Люксембург вскочил и сказал, что будь все это во Франции, он подал бы в суд и выиграл процесс о диффамации. Потому что фамилии его и Штительмана настоящие, а сцена выдумана. На самом деле, по его рассказу, все было иначе».[6]

К сожалению, Померанц в своей книге не изложил версию Люксембурга о том эпизоде, заметив, что «подробности этой стычки между мальчишками - их собственное дело». Экстраполировать в таких случаях всегда рискованно, однако некоторые параллели напрашиваются.

Вспомним убийство П.А. Столыпина Дмитрием Богровым, изображенное в другом романе Солженицына, «Август 1914», таким образом, что многие рецензенты сочли его трактовку антисемитской. Писатель на это дал гневный отпор: он-де только не скрыл того, что Богров был евреем, и за одно это «еврейская критика» его обвинила в антисемитизме! Пострадал, стало быть, за простую констатацию факта. Так он реагировал, когда роман только появился, о том же с гневом вспомнил в книге «Двести лет вместе», то же озвучено и в книге Сараскиной:

«Солженицыну - в намерении записать его в антисемиты - привычно ставили в вину, что он посмел заметить национальность убийцы Столыпина Богрова. (стр. 877).

Получается, что те, кто до Солженицына писал о Богрове, молчали о его еврейском происхождении, а вот он не утаил, и нате вам! - стал жертвой «еврейского террора».

Мне известна если не вся, то значительная часть литературы об убийстве Столыпина: газетные статьи, написанные по горячим следам, материалы следствия и суда над Богровым, мемуары многих государственных деятелей того времени, воспоминания дочери Столыпина, книга Владимира Богрова - брата убийцы, воспоминания его друзей и недругов, научные работы историков. Не припомню ни одного из этих источников, в котором еврейское происхождение Богрова замалчивалось. Никто, однако, не думал чохом зачислять все эти работы в антисемитские.

В романе Солженицына убийца Столыпина не просто назван евреем, - он идет на дело, вдохновляемый трехтысячелетней еврейской ненавистью к России и убивает ее Спасителя, чтобы привести ее к гибели. Так об убийстве Столыпина писала черносотенная пресса, одурманенная антисемитскими мифами и активно их раздувавшая. Аналогичные «идеи» Солженицын возродил в романной форме, почему его трактовка и была многими критиками воспринята как антисемитская. Солженицын аргументы этих критиков не оспаривал, но упорно развешивал чернуху, будто его записали в антисемиты только и исключительно потому, что еврей в его романе назван евреем.

При таком ведении спора о романе, широко опубликованном и всем доступном, трудно принять на веру непроверяемое утверждение, будто Саню исключали из пионеров за антисемитскую выходку другого мальчика. Но если и поверить, то нельзя не присоединиться к Григорию Померанцу, заключившему свой комментарий к этому эпизоду следующей фразой: «Не понимаю только одного: как можно было больше 30 лет лелеять месть Люксембургу и вставить подлинные фамилии в вымышленную сцену».

4.

О том, как Солженицын умел мстить не только тем, кто когда-то причинил ему неприятность, но друзьям-товарищам всей его жизни, если они имели неосторожность чем-то ему не потрафить, говорит фрагмент из книги Сараскиной, в котором описываются переживания Александра Исаевича в один из самых трагических моментов, когда врачи сообщили ему о том, что он болен неизлечимой болезнью и жить ему осталось всего несколько недель.


«В нем происходила сложная духовная работа, о которой десятилетиями спустя он будет вспоминать благодарно и растроганно. А тогда, лежа на больничной койке в палате, он... перебирал свою жизнь, нащупывая и находя в ней элементы вины, греха, падения. Проступков, мелких и крупных, набиралось достаточно; Саня много думал о матери, проникаясь чувством вины перед ней, вспоминал эпизоды, когда вел себя не лучшим образом. Он казнил себя, что допустил - а ведь мог, мог пресечь! - расстрел случайной немки на шоссе в Восточной Пруссии (у нее из сумки выпали фотографии жениха в форме СС). И не остановил Соломина, когда тот, мстя за расстрелянных родителей, увел в лес какого-то пожилого немца и убил его». (стр. 386).

В этом отрывке названо только одно имя - И.М. Соломина, воевавшего под началом Солженицына в звуковой разведывательной батарее. Сержант Соломин был единственным из подчиненных Солженицына, с которым у него сложились неформальные отношения.

В 1944 году, в период затишья в боях, Соломин, по поручению своего командира, отправился в Ростов с поддельной красноармейской книжкой и отпускным свидетельством на имя Натальи Решетовской (пользоваться фальшивыми документами для Солженицына, похоже, никогда не было проблемой) и затем, обрядив жену своего командира в военную форму, привез ее в часть, где она пробыла около месяца. В феврале следующего года, когда Солженицына арестовали и офицеры СМЕРШ явились за его вещами, Соломин сумел припрятать часть бумаг своего командира, а позднее передал их Решетовской.

После войны, потеряв всех своих близких, которые остались на оккупированной территории и, как евреи, были уничтожены гитлеровцами, Соломин, по приглашению Решетовской, отправился в Ростов, жил у нее некоторое время, а затем, поступив в вуз, перебрался в общежитие. Вскоре он был арестован за антисоветскую деятельность и осужден на шесть лет (по той же 58-й статье, что и Солженицын). Отбыв срок, Соломин восстановил контакты с бывшим командиром и поддерживал их до его высылки из страны. Солженицын говорил, что прототипом главного героя романа «Раковый корпус» Костоглотова послужил Илья Соломин, хотя сам Соломин отказывался от такой чести (и в самом деле, на нахрапистого Костоглотова он совсем не похож).

В гебистском пасквиле Ржезача была сделана попытка противопоставить «истинного советского патриота» Соломина «изменнику» Солженицыну, но Илья Матвеевич в специальном письме выразил протест против такого противопоставления. Власти этого ему не забыли, и в 1985 году, через сорок лет после победы, когда Соломин обратился с просьбой вернуть ему воинские награды, которых он был лишен при вынесении приговора за «антисоветскую деятельность», ему было отказано.[7] Еще через несколько лет Соломин эмигрировал, поселился в Бостоне и возобновил контакты с Солженицыным. Не прекратились они и после возвращения Солженицына в Россию в 1994 году.

В январе 2005 года меня пригласили в Бостон, где было запланированы встречи с читателями моей книги «Вместе или врозь? Заметки на полях книги А.И. Солженицына “Двести лет вместе”». Перед началом одной из встреч мне сказали, что на ней будет присутствовать И.М. Соломин. Зная о том, насколько близки были его отношения с Солженицыным, я полагал, что моя критика «Двухсот лет» вызовет с его стороны возражения.

Однако в ходе встречи Соломин не выступил, а после ее окончания, когда нас познакомили, он мне сказал:

- Я полностью с вами согласен.

И пригласил к себе для более подробного разговора.

На следующее утро я был у него,[8] и мы вволю поговорили при включенном магнитофоне. Эта беседа нашла отражение во втором издании моей книги (2005), где ей посвящен короткий абзац:

«В январе 2005 г., в Бостоне, я имел возможность встретиться с И.М. Соломиным. Из беседы узнал о его негативном отношении к книге «Двести лет вместе», каковое, по его словам, он высказал и самому автору. Он почти буквально пересказал мне свой телефонный разговор с Солженицыным, но просил его не публиковать».[9]

Теперь, с разрешения И.М. Соломина, привожу этот короткий диалог:

«- Саня, зачем ты написал эту книгу?

- Я хотел помирить два народа.

- Но так их можно только поссорить».

Солженицын не раз писал о Соломине в своих автобиографических произведениях, всегда уважительно, в дружеских тонах, с чувством признательности за услуги, которые тот ему оказывал. Ни прямо, ни косвенно он не обронил ни одного слова о том, что неожиданно всплыло в книге Сараскиной, а в дилогии «Двести лет вместе» засвидетельствовал: «сержант Илья Соломин воевал отлично всю войну насквозь». Имя Соломина многократно появляется и в книге Сараскиной - тоже в самом доброжелательном контексте. Да и процитированный абзац написан в такой тональности, что вроде бы не сержант Соломин осуждается за убийство пожилого немца, а кающийся в грехах командир, который-де мог не допустить этой расправы, но - допустил.

Прочитав данное место в книге Сараскиной, я связался по телефону с Самсоном Кацманом, просил его узнать о состоянии здоровья И.М. Соломина, и, если можно, познакомить его с данным отрывком из книги и узнать о его реакции на подарок, посланный ему бывшим командиром. Кацман записал подробную беседу с Соломиным на магнитофон и затем соединил его со мной по телефону. Я несколько раз спросил Илью Матвеевича, имел ли место тот случай, что изложен в книге Сараскиной, и он твердо и многократно ответил: нет, не было. И добавил, что мстить - вообще не в его характере, а мысль о том, чтобы за гибель своих родных убить совершенно постороннего немца ему никогда не могла бы придти в голову. К тому же его близких в Минске уничтожили не немцы, а зондеркоманды, навербованные из местного населения. Об этом Илья Соломин узнал в июле 1944 года, когда побывал в своем родном городе, сразу после освобождения его советскими войсками. Знал об этом и Солженицын, которому Илья Михайлович тогда же рассказал со всеми подробностями, которые ему удалось узнать.

Прослушав пересланную мне магнитозапись и поговорив с Соломиным, я понял, что всю сцену «предсмертного покаяния», как она описана Сараскиной, он считает насквозь фальшивой и лживой. О том, что советские войска творили на германской территории и чему и он сам, и Солженицын были свидетелями, Соломин рассказал подробно и откровенно. Бывало всякое - и мародерство, и изнасилования, и поджоги, и кураж над беззащитными и смертельно перепуганными немчиками, и убийства. Таков был настрой у победоносной армии, насмотревшейся на то, что творили нацисты на советской земле. Высшее командование благосклонно относилось к пьяному разгулу и мародерству победителей; остановить бесчинства никому не было под силу. Если бы капитан Солженицын и попытался кого-то урезонить, то только продемонстрировал бы полное бессилие. Более того, в частных разговорах с Соломиным он с возмущением говорил о том, что творилось на их глазах, но повлиять на происходящие они не были в силах. Так что каяться в ожидании близкой смерти ему следовало за свои собственные грехи, а не за то, что он якобы кого-то другого «не остановил».

Зачем же понадобилось Солженицыну развешивать такую чернуху?

На этот вопрос Соломин ответил:

- Это его такая манера - самоутверждаться за счет других.

А что побудило Сараскину озвучивать клевету на совершенно ей не знакомого человека, к которому, впрочем, она обращалась через родственницу Солженицына Веронику Штейн (Туркину), чтобы уточнить некоторые детали ареста Солженицына. А вот для того, чтобы запятнать доблестного солдата, «отлично провоевавшего всю войну насквозь» мнимым злодеянием, ей не потребовалось никаких «уточнений». Такова еще одна шутка, какую сыграл с биографом метод осветления главного героя повествования, чья фигура задвигает в густую, порой зловеще черную тень других персонажей.

5.

Есть в биографии Солженицына пятно, которое никакому биографу обойти невозможно. Вскоре после того, как он был осужден на восемь лет и попал в лагерь на Калужской Заставе, лагерный «кум» стал вербовать его в сексоты. Убоявшись отправки на дальний этап, Солженицын дал согласие, подписал соответствующую бумагу и получил секретное имя, под которым надлежало ему писать доносы, - «Ветров».

Солженицын описал вербовку во втором томе «Архипелага ГУЛАГ». Там же он пишет, что именем «Ветров» ни разу не воспользовался, ни одного доноса не написал. Как ему это удалось, понять трудно, но если бы доносы «Ветрова» существовали, КГБ не упустил бы их опубликовать. Фактически же был опубликован только один «донос Ветрова» (якобы сообщавший о готовящемся бунте заключенных в Экибастузском лагере в январе 1952 года), но это заведомая фальшивка.

Солженицын уверял, как вслед за ним уверяет и Сараскина, что откровенно поведал о своем падении, так как не желал скрывать свои слабости и пороки. Этим он отчасти нейтрализовал естественное возмущение, ибо повинную голову меч не сечет. В книге Сараскиной его падение превращено даже в особую доблесть:

«Он стал свободен от “Ветрова”, потому что рассказал о нем сам, в годы, когда вербующая организация, продолжала оставаться всесильной, рассказал так, как еще никто тогда не смел говорить (ибо такое даже и слушать было опасно). “Ветров”, извлеченный из секретного сейфа на свет божий, перестанет быть двойником Солженицына и его наваждением: точка слабости станет опорой силы». (стр. 317).

Однако, насколько искренним было его раскаяние? Владимир Войнович полагает, что описание вербовки в «Архипелаге» было хорошо рассчитанным упреждающим шагом, ибо если бы об этом сообщил не он сам, а КГБ, то от репутации несгибаемого борца с коммунизмом могло вообще ничего не остаться. С Войновичем трудно не согласиться, и именно поэтому в книге Сараскиной об таком аспекте «раскаяния» не упоминается.

Есть в этой истории еще один аспект. Он всплыл в письме Солженицыну, написанном Л.З. Копелевым в 1985 году. Оно долго оставалось в секрете и было опубликовано спустя 16 лет, уже после смерти автора, по решению его наследников и наиболее доверенных друзей.

«Особую, личную боль причинило мне признание о “Ветрове”. В лагерях и на шарашке я привык, что друзья, которых вербовал кум, немедленно рассказывали мне об этом. Мой такой рассказ ты даже использовал в «Круге». А ты скрывал от Мити [Панина] и от меня, скрывал еще годы спустя. Разумеется, я возражал тем, кто вслед за Якубовичем утверждал, что значит ты и впрямь выполнял «ветровские» функции, иначе не попал бы из лагеря в шарашку. Но я с болью осознал, что наша дружба всегда была односторонней, что ты вообще никому не был другом, ни Мите, ни мне».[10]

Солженицын на письмо не ответил. И только через двадцать с лишнем лет после его получения заметил мимоходом, чревовещая через Сараскину, что Копелеву и Панину о своем «ветровстве» доверительно рассказал.

Что же, Копелев тоже «клеветал» на Александра Исаевича?

Его уже не переспросишь. Панина, увы, тоже давно нет в живых...

6.

У меня нет ни желания, ни необходимости возвращаться к двухтомнику «Двести лет вместе», но не могу пройти мимо того, как в книге Сараскиной преподносится полемика вокруг этого произведения. Об этом надо сказать хотя бы потому, что такой же прием используется и во всех случаях, когда ей поручено «отбрить» в чем-либо несогласных с Александром Исаевичем.

Все положительное, что было сказано о двухтомнике, выпячивается; приводятся длинные цитаты из апологетических рецензий, с непременным указанием имен рецензентов и органов печати, в которых они публиковались. Что же до критических отзывов, то цитат в книге нет, где и когда они появились, не сообщается, авторы имен не имеют, зато щедро наделены уничижительными кличками: потемщики, погромщики, даже воры и продавцы краденого.

Здесь, как и всюду, биограф идет след в след за героем повествования. Статья Солженицына «Потемщики света не ищут», опубликованная одновременно в «Литературной газете» и «Комсомольской правде»,[11] была громовым ответом на критику дилогии, но, как мне приходилось указать тогда же, собственно о критике книги в ней «не сказано почти ничего! Она о другом. В ней с большой страстью опровергаются давно опровергнутые гебистские инсинуации, многократно предаются поруганию давно поруганные имена Ржезача, Виткевича, Арнау, Решетовской, Симоняна, изобличается давно изобличенное сотрудничество этих «компроматчиков» с КГБ... Последняя треть статьи - про то же, что первые две [трети]. Про генерала ГБ Филиппа Бобкова, про бывшего зэка М. Якубовича, оклеветавшего своего друга-солагерника... и про многое другое».[12]

А самому предмету спора - книге «Двести лет вместе» - в статье посвящен один короткий абзац, да и в нем ответ на критику подменен поношением критиков.

Та же линия продолжена Сараскиной. С содержанием критики она читателей не знакомит, самих критиков честит по чем зря, да еще «творчески» переводит стрелку спора с двухтомника на так называемый «Опус-68», опубликованный без ведома Солженицына. Вот отрывок, призванный окончательно посрамить критиков (снова критиков, а не критику):

«Вскоре слово “беспредел” (отсутствие в обществе даже воровских законов и порядков) тоже прозвучало с той стороны [из Израиля]- в связи с бесчестными попытками полемистов поставить Солженицына к стенке за «Опус-68». Черновой, к тому же сильно искаженный чужими вставками фрагмент сочинения о евреях в СССР, датированный 1968 годом, был пиратски опубликован в 2000-м “доброхотом” из тех, кто “опаснее врага”. “Современные и вполне прогрессивные литераторы скопом обсуждают не столько канонические тексты книги о евреях в России, представленный автором на их рассмотрение, сколько выкраденный из его архива и опубликованный вопреки категорическому запрету писателя набросок (согласен - очень интересный), сделанный им тридцать с лишним лет назад. Вот, на мой вкус, истинное неприличие для интеллигентов! - писал в израильском журнале «Новый век» (2003, № 3) Михаил Хейфец, историк и журналист, отсидевший в СССР за свое предисловие к самиздатскому собранию сочинений И. Бродского и эмигрировавший после заключения. - Повторяю, сие действие есть по сути разновидность того “беспредела”, что легально позволял “борцам за перестройку” исхищать доверенную им казенную собственность, распускать клевету про оппонентов, придумывать фальшивые исторические версии... Но в таких играх я заведомо не принимаю участия: это унизило бы меня как профессионала. Архив писателя, как веками было принято, подлежит изучению и анализу лишь после того, как наследники передают его бумаги в пользование исследователей или общественных организаций. Все прочие считается либо разновидностью кражи - для похитителей, либо перепродажи краденного - для комментаторов... Кто сей простой истины не понимает, тому бесполезно что-либо объяснять». (стр. 881-882)

Цитата из статьи М. Хейфеца - это еще одно осветление, за которым таится тьма. Журнал «Новый век» недолго издавался в Москве и носил подзаголовок «Русско-еврейский журнал» (а никак не Израильский). В нем было место для разных мнений. Статья М. Хейфеца о книге Солженицына опубликована рядом с моей статьей на ту же тему; читателю дана возможность самому судить, чья позиция более обоснована.

Что же до существа гневной «отповеди» потерявшим совесть и стыд «продавцам краденого», которые «скопом» навалились на «Опус-68», то Хейфецу и Сараскиной хорошо известно, что в его статье это не более чем увертка, помогающая уйти от прямого и честного разговора.

«Опус-68» был опубликован в 2000 году неким Анатолием Сидорченко, большим почитателей Солженицына. Это его Сараскина безымянно назвала «доброхотом», который «опаснее врага». Кто опаснее врага, известно: дурак. Он не умеет держать язык за зубами и выбалтывает то, что у умного на уме. Сидорченко оказал своему кумиру медвежью услугу, за что и обруган. Первоначально Александр Исаевич наградил его куда более резкими эпитетами: назвал психованным хулиганом, который «в свою пакостную, желтую книжицу... влепил опус под моим именем». Видите как! Не - мой опус влепил, а чей-то чужой под моим именем. Так он сказал в интервью уважаемой газете.[13]

Казус состоял в том, что во втором томе «Двухсот лет», вышедшем через три года после «Опуса», обнаружились места, текстуально с ним совпадающие. Это не помешало подобострастному интервьюеру поддакнуть, что «Опус» это фальсификация. А спросить Александра Исаевича, как объяснить текстовые совпадения, он не посмел.

Но другие посмели.

Первым это сделал редактор московской газеты «Еврейские новости» Николай Пропирный в Открытом письме Солженицыну. Ответа не было. «Опус» прочитали доктор исторических наук Геннадий Костырченко и журналист Валерий Каджая. Оба пришли к выводу - не скопом, а каждый в отдельности! - что «Двести лет» и «Опус-68» написаны одним и тем же автором. Но я, веря Солженицыну и не будучи еще знакомым с «Опусом-68», оставался скептиком. Получив, наконец, от московских друзей ксерокопию этого сочинения, я провел детальное сопоставление текстов. Результаты изложены в моей статье «Лебедь Белая и шесть пудов еврейского жира», состоящей из двух частей.[14] В первой прослеживаются текстовые совпадения, имеющиеся в этих двух работах, а во второй - то, чем эти два текста отличаются. Если бы Солженицын не развешивал чернуху, а сразу признал, что в книгу Сидорченко попал его давний текст, который он сам не собирался публиковать, то избавил бы меня и моих московских коллег от трудоемкой работы: зачем ломиться в открытые двери?

Но Солженицын двери захлопнул, потому и пришлось искать отмычку. Труды оказались не напрасными, ибо пришлось-таки Александру Исаевичу признать «Опус-68» своим сочинением (черновым, искаженным, но - своим!), а свое отречение от него - лживым. То, что он, не переведя дыхания, тотчас обрушился на «потемщиков» с обвинениями в перепродаже краденного, только еще раз показало, что он наделен потрясающими бойцовскими качествами, -- не больше. Ведь он сам отказался от выкраденной у него собственности, «потемщики» ему ее вернули, и он же их обвинил в ее перепродаже! М. Хейфец до такого диалектического фортеля вряд ли додумался бы, он просто позаимствовал его у Солженицына, но в этом заимствовании ни Сараскина, ни сам Александр Исаевич ни кражи, ни перепродажи не усмотрели. Громы и молнии мечутся все в тех же «потемщиков», которые посмели не обойти молчанием «черновой, к тому же сильно искореженный чужими вставками фрагмент сочинения о евреях в СССР, датированный 1968 годом». (стр. 881)

Читала ли сама Сараскина «Опус-68»? Ведь в заключении там написано:

«Эта работа по своему языковому строю и по окончательности формулировок и сейчас, конечно, еще не вполне завершена. Я положу ее на долгие годы. Надеюсь перед выходом в свет еще поработать. Если же не судьба мне к ней прикоснуться до той минуты, когда приспеет ей пора - я прошу ее напечатать в этом виде и считать мои взгляды на сей вопрос именно такими».[15]

Так что это не фрагмент без начала и конца, а четко выстроенное произведение, отражавшее взгляды автора на евреев России, по крайней мере, на момент написания. Черновым такой текст можно считать лишь в той степени, в какой любая подготовленная, но не отправленная в печать работа является черновой, ибо в нее еще может быть внесена правка. «Доброхот» Сидорченко подвел автора тем, что буквально выполнил его недвусмысленно заявленную волю, но сделал это преждевременно, не подозревая, что престарелый писатель через 30 с лишнем лет вернулся к «сему вопросу», дабы превратить 72-страничный «опус» в 1100-страничный фолиант.

Утверждение М. Хейфеца, повторенное Сараскиной, будто «современные и вполне прогрессивные литераторы» (сарказм понятен) уделили «Опусу-68» больше внимания, нежели «каноническим текстам книги о евреях в России», - это еще одна примитивная ложь. Геннадий Костырченко написал обстоятельную рецензию на двухтомник Солженицына, совершенно не касаясь «Опуса»; Валерий Каджая - большую книгу; в первом издании моей книги (2003) об «Опусе-68» не упоминается, а во втором издании (2005) статья о нем дана в приложении к основному тексту, причем, она посвящена не «Опусу-68» как таковому, а его сопоставлению с «каноническим» текстом двухтомника.

М. Хейфец и Сараскина это знают, но намеренно приписывают «потемщикам» то, что делают сами, то есть шумовыми эффектами вокруг «Опус-68» подменяют разговор о двухтомнике «Двести лет вместе».

Если Л. Сараскина придает такое значение «Опусу», то ей, как биографу Солженицына, следовало бы поведать о том, как и когда он создавался. В самом «Опусе» указано, что первая редакция была завершена в 1965 году, вторая в 1968-м. В эти годы Солженицын писал «Архипелаг ГУЛАГ», работал над другими произведениями, о чем в книге Сараскиной рассказано с большими подробностями: где именно и когда он писал те или иные части, как Наталья Решетовская ему помогала перепечатывать рукописи, кто еще помогал, и чем именно, кто хранил, прятал и перепрятывал экземпляры. А вот о том, что в то же самое время он сочинял «опус» под названием «Евреи в СССР и будущей России»; о том, как он скрывал эту работу не только от КГБ, но от своих самых надежных и доверенных помощников и даже от жены,[16] в книге нет ни слова, словно герой книги и не прикасался к этой теме в указанный период времени. «Опус» всплывает только когда повествование доводится до 2003 года и требуется дать «последний и решительны бой» «потемщикам». Но и тут остается неясным: в чем же состояли искажения черновой рукописи, которую Солженицын признал-таки своей.

Я привел лишь несколько примеров осветления Сараскиной жизни, деятельности, личных качеств героя ее повествования, но в таком духе выдержана вся книга, читать ее - что идти по минному полю. Ибо бурную, наполненную страстями, отмеченную великими достижениями и грандиозными неудачами, взлетами и падениями жизнь своего героя она превратила в сплошную Потемкинскую деревню.



Оригинал: berkovich-zametki.com

Соломин Илья, Ржезач Томаш, Сараскина Людмила, Солженицын Александр, Копелев Лев, Столыпин Петр, Беркович, Панин Дмитрий, Решетовская Наталья, Резник Семен, Островский Александр (историк)

Previous post Next post
Up