По ажурности своей, отрывистости и обрывистости, седьмой том пушкинского собрания сочинений, отданного под нон-фикшн (
«История Пугачёва»), а так же воспоминания и дневники, приближается к двум первым томам со стихами.
Тексты здесь все - сплошь короткие, короче, чем могли бы быть. Исчерпываются, не успев начаться: сплошные обрывки, клочки да почеркушки на отдельных листочках. Следы уничтоженных рукописей - писем, дневников, автобиографических записок, надёрганные из «основного корпуса», более не существующего, для каких-то дополнительных нужд новых возможных замыслов и текстов.
Случай Пушкина уникален в подробности своей реконструкции: вряд ли какой-то другой человек в русской культуре (может быть, разве что, Ленин) послужил такому количеству научных медитаций - исследовательских (биографических, текстологических) и интерпретационных, когда буквально каждая строчка-косточка текста, написанного гениальной рукой обглодана едва ли не до внутреннего сахара.
Естественный для сочинителей всех мастей (от документалистов, собирающих материалы, пока были шансы отыскать нечто новое, и вплоть до беллетристов, продолжающих множить версии) материал оборачивается внезапным успокоительным повторением - всё, что ты напрямую извлекаешь из биографических бумаг, оказывается уже где-то читанным или слышанным, неоднократно использованным.
Но, тем не менее, всё ещё свежим; незаветренным.
«
Книги олимпийского времени» на
Яндекс.Фотках Матричным здесь оказывается «Table-talk», позаимствованный Пушкиным у Сэмюэла Кольриджа,
близкого друга Чарльза Лэма, одного из отцов-основателей английского литературного очерка. Это обстоятельство кажется мне важным для понимания происхождения жанра «Застольных бесед», идущего, разумеется, ещё от Плутарха и объединяющего анекдоты и выписки, небольшие зарисовки из быта или жизни знаменитых людей, остроумные наблюдения или же бегло откомментированные цитаты.
Остаётся только жалеть, что книга Кольриджа двухтомником вышла в Лондоне только в 1835-м году и тогда же была куплена Пушкиным (17-го июля 1835-го года), из-за чего пятьдесят отрывков, потянувших на тридцать страниц книжного текста (последняя десятка отдана историям из жизни графа Потёмкина), а не гораздо больше.
Ведь, в принципе, структура Table-talk позволяет быть этой книге едва ли не бесконечной, писаться сколько угодно долго и жаль, что Пушкин начинает собирать и обрабатывать заготовки для неё всего-то за полтора года до своей гибели.
Денис Давыдов и Дельвиг, Пугачев и Херасков с Барковым. Русские цари и императрицы. Графика <происхождение римских и арабских> цифр и наблюдения за героями Шекспира. Дмитриев и Крылов. Кочубей и Раевский. Голландская королева и Макиавелли.
Многое для Table-talk он берёт из своих дневниковых записей или обрывков воспоминаний; тут интересно наблюдать не только за тем, как сырое сырьё, перемещаясь в отдельный файл, проходит первичную обработку и обтесывается, но и прикидывать что же ещё могло быть в уничтоженных рукописях.
Показателен в этом смысле самый обширный пушкинский дневник - 1833 - 1835-ых годов, в центре которого истории и сюжеты, события и сплетни, касающиеся дворцовой жизни. Точно наученный опытом перлюстрации, Пушкин ведёт его
с оглядкой и как бы немного «со стороны» - так сильно эти нейтральные по настроению записи
отличаются даже от его писем <к жене>. Тон здесь примерно такой же, ироничный и игривый, как в Table-talk и
это какой-то иной Пушкин. Великосветский или семейный, умудрённый или же попросту уставший (но не потухший, не поникший, просто слегка перенастроивший оптику - и кажется, что временно). Играющий в иную, новую для себя игру.
Чего нельзя сказать об остатках тетрадей с записями из его лицейского и кишинёвского прошлого, а так же достаточно большой фрагмент, связанный с карантинами, холерой и вынужденной запертостью в Болдино.
Когда спешить некуда, времени прорва, даже чтение в дефиците (помню, как в письмах своих Пушкин умолял прислать ему в деревню что-нибудь новенькое), поэтому, ради заполнения паузы, можно, наконец, сосредоточиться и на «личном».
Совсем уже нутряном (захребетном), говоримом без каких бы то ни было нарративных и дискурсивных посредников, напрямую и которого, к сожалению, осталось чрезвычайно мало.
По, как в таких случаях пишут, «независящим от редакции обстоятельствам».
Известно, что после смерти Пушкина сохранилась тетрадь с дневниками под номером два; куда пропала первая, по некоторым рассказам, насчитывающая больше 1100 рукописных страниц, неизвестно. Схожая участь постигла и автобиографические записки, сожжённые поэтом после ареста декабристов (от них осталась всего пара страниц и достаточно подробный план первых глав). Бахрома седьмого тома - вся оттуда. Плюс выписки из книг и какие-то попутные мысли на полях рабочих листов; тех, что со стихами и рисунками.
Самые большие выписки здесь - из книги С. П. Крашенинникова «Описание земли Камчатки». Достаточно подробный план-конспект, начатый Пушкиным за месяц до последней дуэли и считающийся набросками к самому его последнему, так и нереализованному замыслу, посвященному русскому Северу.
Вероятно, Пушкин готовил статью о завоевании «Камчатки» для «Современника», как бы предчувствуя
(мне так кажется) чеховский «Остров Сахалин» и всю прочую «северную проблематику», разросшуюся в последнее время
в обширный литературный тренд. Да, именно это чувство - оборванности полёта, смерти на взлёте и начале многих многообещающих начинаний - кажется главным во время чтениях всех этих обмылков и фрагментиков, превращающих Пушкина в какого-то античного поэта с максимально неполной библиографией.
Другое важное ощущение - про трудолюбивость и беспафосность нашего главного гения, заряженного недюжинным любопытством ко всему, что вокруг. Для своих документальных работ, начиная от «Истории Пугачёва», «Истории Петра» и вплоть до Table-talk’а, Пушкин записывает разговоры и воспоминания людей, которые явно ему не по чину. Явно менее значительны его, причём не столько даже исторически, сколько по-человечески.
Он предлагает свою помощь в записи воспоминаниях брату и сестре Дуровым, а получив рукопись от брата, редактирует её. Записывает рассказы о великосветском прошлом старухи Загряжской. Или в подорожном блокноте конспектирует устные рассказы, предания и песни о Пугачёве, записанные от «простых» людей в Казани и Оренбурге. Здесь же он записывает и «показания» поэта Крылова.
И много всего другого, что обещало блистательное воплощение, да не сбылось, но пафос пушкиноведения становится окончательно понятен: чтение пушкинских бумаг невольно вставляет тебя в ту же самую колею, что и сотни, если не тысячи, других исследователей.
Получается, что они, эти бумаги, не только про АС, но и про людей, облучённых его харизмой до такой степени, чтобы отправиться по его следу.
Сквозь себя пропускаешь все эти уксусы и искусы («и я бы мог…») ещё одной возможностью, ещё одним измерением, чья потенциальность складок которого, заложенная закладками, на самом деле, неисчерпаема, ибо в восприятии нашем изменчива, подвижна.
Пушкинское непридуманное:
"История Пугачёв":
http://paslen.livejournal.com/1793256.htmlПисьма 1831 - 1837:
http://paslen.livejournal.com/1792483.htmlПисьма 1815 - 1830:
http://paslen.livejournal.com/1789829.htmlВыписки из пушкинских писем:
http://paslen.livejournal.com/1792126.htmlДневник от 03.05.1834:
http://paslen.livejournal.com/1795349.htmlДневник от 26.07.1831:
http://paslen.livejournal.com/1794488.html"Путешествие в Арзрум":
http://paslen.livejournal.com/1003679.html