Самое интересное в этих очерках - то, что пишет один из тончайших наших писателей, изобретатель подтекстов и символист в высшей степени, способный спрессовывать реальность до коротких, но предельно насыщенных кусков текстуального мяса, так как сама по себе фактура и мессидж (как жили в России плохо, так и живут до сих пор, ничего не изменилось: если и не по факту, то уж точно - в высшем смысле материально-духовных соответствий), сами по себе, вряд ли интересны.
Ну, да, гниют, голодают да бедствуют, звенят кандалами, обживают природу, противную существованию человека, но что мне Гекуба?
Тем более, что телевизионные новости легко переплёвывают целый полк таких вот Чеховых, вызывающих милость к павшим: с 1890-го года, когда Чехов добровольно отправился на четырёхмесячное закланье, из-за которого у него, в дороге, открылось кровохаркание, информационная картина дня несколько, э-э-э, изменилась.
И только чеховское имя, непростой для сердца звук, стало ещё более важным и ценным, чем сто лет назад. Так как раньше, Чехов был одним из, теперь же - вот уж точно, единственный и неповторимый.
Значит, рассказ этот не про ссыльных и про сопки, но про господина писателя.
Если
Пушкин в "Путешествии в Арзрум" "даёт" стопроцентную гонзо-журналистику, то Чехов стремится быть максимально объективным. Точнее, текст делать таким образом, чтобы получалось не художественное, даже не публицистическое, но едва ли не научное произведение.
Во-первых, Чехов проводит импровизированную перепись населения во всех населённых пунктах, куда прибывает (10 000 карточек этих до сих пор хранится в Ленинской библиотеке), обрабатывая сведения кажущиеся лично мне бессмысленными, но самому Чехову дающие возможность писать текст дальше и дальше.
Во-вторых, Чехов пишет (старается писать) бесцветно, точно диктант, намеренно изгоняя яркие образы и сравнения, делая стиль нейтральным и даже, по возможности, бесцветным. Именно поэтому редкие метафоры здесь подобны разряду молнии и бьют прямо по сетчатке ("От моря залив отделяется узкою длинною песчаною косой дюнного происхождения, за этою косой беспредельно, на тысячи вёрст раскинулось угрюмое злое море. Когда с мальчика, начитавшегося Майн-Рида, падает ночью одеяло, он зябнет, и тогда ему снится именно такое море. Это - кошмар. Поверхность свинцовая, над нею "тяготеет однообразное серое небо". Суровые волны бьются о пустынный берег, на котором нет деревьев, они ревут, и редко-редко чёрным пятном промелькнёт в них кит или тюлень...")
Чехов выбирает единственно возможный градус личного присутствия: он пытается (делает вид?), что текст (ракурс, дискурс) самозарождается в толщах этой воды и в недрах этой земли, минуя насильственное авторство, появляется миазмами выгребной ямы (Чехов очень много внимания уделяет вопросам гигиены и чистоты, а так же устройству туалетов: "В рыковской тюрьме эта тяга устроена так: в помещении над выгребною ямой топятся печи, и при этом дверцы закрываются вплотную, герметически, а ток воздуха, необходимый для горения, печи получают из ямы, так как соединены с ней трубой. Таким образом, все зловонные газы поступают из ямы в печь и по дымовой трубе выходят наружу. Помещение под ямой нагревается от печей, и воздух отсюда идёт в яму через дыры и затем в дымовую трубу; пламя спички, поднесённой к дыре, заметно тянется вниз...").
С другой стороны, равнодушная природа самозарождения оборачивается полной невключённостью автора в круговой обзор. Он здесь чужой, явный инопланетянин, чьё высокомерие проявляется уже в способности фиксировать тюремный и околотюремный быт.
Изучает, наблюдает и фиксирует, точно энтомолог, обнаруживая очевидную двойственность позиции "русского интеллигента", который, с одной стороны, сочувствует и всячески мирволит, но, с другой, вполне довольный своим положением и местом, вряд ли поменяется с "простым человеком" местами.
Хождения в народ схожи с экскурсиями методом недолгого погружения. Чеховский поступок, оттого, и выглядит подвигом, что писатель посвятил полуострову (не считая долгой дороги по Сибири) четыре изнурительных месяца, подорвавших его здоровье.
Но четыре месяца - даже не четыре года, не говоря уже о целой жизни, растворённой в дальневосточной реальности. На этом фоне добровольно придуманного интеллектуального фронта, изобретающего поводы для самопродвижения [текста] призывы героев его пьес про "надо работать" и "мы отдохнём" выглядят даже не желчью, но кровяными сгустками, высморканными вместе с гноем.
Но дело даже не в этом биографическом контексте, позволяющем правильно расставлять смысловые акценты в авторском замысле, а в самой возможности авторства, вырывающего тебя из анонимности и, таким образом, ставящего над людьми в прямом и в переносном.
Это точнее
всего выразил Бродский, описавший в беседах с Соломоном Волковым, крестьянина, встреченного по пути в северную ссылку. Известный этот фрагмент многократно цитировался.
Оттого-то Чехов так легко "отказывается" от выпуклого описания и узнаваемого авторского стиля, что авторство закреплено за ним онтологически, а любая тавтология - избыточна и, даже для элементарного эстетического вкуса, выглядит как too mathc.