В полном и окончательном виде публикуется впервые.
Из архива А. Белашкина.
Подготовка текста и наброски примечаний выполнены
А. Белашкиным,
Г. Лукомниковым,
И. Ахметьевым.
Мнение редакторов не во всем совпадает с точкой зрения автора.
Начало.
Продолжение. Продолжение-2. Окончание. От редакторов
Поэтическое ядро «Сверлибра» В.Л. Гершуни представляют два завершающих его стихотворения, чуть ли не полностью составленные из авторских словообразований, ― «Счастливое диссидетство» и «Грезиденты».
Вступление к ним в указанных ниже публикациях занимало около полутора машинописных страниц.
В 1994 году, готовя книгу своих избранных произведений «Словязь», В.Г. радикально переработал и дополнил вступление.
Книга должна была выйти в Издательской квартире А. Белашкина, но, к сожалению, в силу ухудшившихся финансовых обстоятельств издателя, не вышла до сих пор.
Первоначальная, краткая версия «Сверлибра» была впервые опубликована в самиздате, в 1978 году, ― в московском машинописном журнале «Поиски» (№3); затем ― в его парижском типографском переиздании (№2, 1980). В постсоветское время краткая версия, в слегка переработанном виде и с опечатками, увидела свет в журнале «Юность» (№1 за 1992 г.).
В полном и окончательном виде ― с разросшимся (главным образом в сторону мемуарной публицистики) двухчастным вступлением ― «Сверлибр» публикуется впервые.
Мнение редакторов не во всем совпадает с точкой зрения автора.
Некоторые публикации В. Гершуни в сети:
1,
2,
3,
4,
5,
6.
О нём:
1,
2,
3,
4.
Сверлибр
1. Мемуарески
Из-за разных житейских обстоятельств, которые наскоро не объяснишь, детство мое затянулось, уйдя на многие годы за оптимальные психологические рубежи, не изникло ни под давлением невзгод военного и послевоенного времени, ни в сталинских спецлагерях, куда мне досталось отправиться впервые еще в юности. После проведенных там 6-ти лет последовали 2 года полуподпольной жизни («на птичьих правах», ― говорили тогда), затем ― долгие годы слежки, то грубой, то д е л и к а т н о й. При этом я мантулил на стройках и заводах, учился заочно, и сама жизнь призывала взрослеть. Тщетно!.. Эта особенность психики упрямца, не желающего считаться с собственной зрелостью, послужила аргументом для офицеров спецпсихиатрии (Д. Лунц, Л. Табакова, Я. Ландау и пр.) в 1969 году, когда они вынесли мне пошлый медицинский приговор, в дальнейшем, начиная с 1978 года, многократно опровергнутый Гарри Лоубером и другими независимыми и неполитизированными специалистами, отечественными и зарубежными. Из их числа должен решительно исключить одного, процветающего ныне в эмиграции, выступающего на радио «Свобода», публикующего стихи, ― а до осени 1988 года процветавшего в Москве на ниве казенной психиатрии. О его делах, далеких от поэзии, эстетства и от гражданских приличий, можно было бы не напоминать ― мало ли прохвостов выходит на публику через эфир или поэтические альманахи в Москве, Париже и где угодно! Но я рассказываю не о куняевых, а о тех, кто рядится в доспехи антикоммунистического воинства; иные из них были политзаключенными, а кто-то представлялся их спутником, надежным и рискующим.
Мой персонаж был, кажется, отмечен похвалой В. Буковского, опыт которого, разумеется, не может считаться всеобъемлющим, как и опыт А. Солженицына, воспевшего Дмитрия Дудко в дни после его ареста. В мире помнят, что произошло вскоре с кумиром православной паствы.I Несколько медленнее эволюционировал мирянин Игорь Шафаревич ― еще один друг нашего классика, ― академик, докатившийся до расизма и ксенофобии (каков христианин!), до пропаганды ритуального навета.
Итак, эстетствующий психиатр… У нас в Москве он был главным психологом в люблинской психушке №13, где перебывало много знаменитостей, в основном с проблемами алкоголизма. В другом месте женщина-психолог, которая не притворялась, а действительно сочувствовала инакомыслящим, говорила мне о люблинском персонаже, что он «не столько психолог, сколько психиатр». На двери его кабинета была надпись: «Гипнотарий». В кабинете стояли две или три койки для сеансов с алкашами. Одна из его брошюр ― о лечении от этого порока. Он мне говорил о наших общих приятелях ― о Ю. Телесине, А. Якобсоне. О пребывании в 13-й психушке Буковского, который тогда, во время нашего разговора, был уже на Западе. Телесин и Якобсон, рассказывал мне их приятель, обращались к нему за поддержкой осенью 1968 года, когда Н. Горбаневской предстояла экспертиза у Д. Лунца. Он обследовал поэтессу-диссидентку и ничего утешительного приятелям сообщить не мог. «Вы знали ее? Что вы сами скажете по этому поводу ― здорова ли она?» Я отвечал, что знаю ее лучше, чем кто-либо (8 месяцев тюремного общения ― а там личность раскрывается полнее, чем на свободе, там не проходит никакая игра, не выдерживается никакая поза), ― и что отмечаемые многими странности относятся к моральной сфере и не имеют отношения к психиатрии, с которой я худо-бедно знаком. Мой персонаж когда-то не захотел рискнуть своим положением и комфортом гипнотария ради безнадежного противостояния Лунцу, т.е. КГБ, ― и теперь все настаивал, что диагноз Горбаневской был выставлен верный. Я возражал, что ее ничем не поврежденный интеллект позволяет ей уже много лет процветать в эмиграции на поприще журналистики и разных там круглых пропагандистских столов, и прочее. «Помянете вы мое слово, ― заверил он, ― недолго осталось ей процветать». И далее ― что-то о деградации, ослаблении чего-то… Это было лето 1980-го, и прошло с тех пор 14 лет. И поэтесса, и он ― Анатолий Добрович, оба ― на Западе, и пусть он скажет, наконец, сколько же ей остается процветать? Что он имел в виду под словом «недолго»? Сколько лет или десятилетий?..
Этот экскурс вроде бы не должен занимать много места в моей книге, ― которая ― не мемуары и не публицистика. Но читатель обратил уже внимание, какие выступают здесь персонажи ― любимец Ахматовой Якобсон (кстати, от него я узнал впервые «Аргентина манит негра»,II а сочиненную им парную строку «а картина манит рака» использовал в «Радуге»III); Телесин ― автор блестящего палиндромона об Андропове (он и первый публикатор моих палиндромов ― альманах «Ами», кн. 3, Иерусалим, 1973 г.); Горбаневская тоже была вхожа к Ахматовой; Буковский н а ч и н а л с я на вольных поэтических форумах «Маяка»V; прозаик Солженицын публиковал и стихи, одно стихотворение его я выдал в газете «Гум. фонд» в прошлом году.VI Да и главный персонаж выступает со стихами… Тогда, в 80-м, он просил меня записать для него палиндромы, которыми очень интересовался. Но я уклонился, уже поняв, что он и палиндромы использует для подтверждения диагноза, выданного мне Лунцем и Табаковой. Дело в том, что не только призывал меня сей «вольнодумец» и эстет присоединиться к его заключению о психике Горбаневской ― он призывал еще быть с ним заодно в подтверждении диагноза Лунца-Табаковой! Разумеется, я отказал любителю комфорта и тихой славы инакомыслящего, да он и сам недолго настаивал, перейдя на такой мотив: «Зачем вам сидеть в зоне годы, когда можно отделаться, случись такое, двумя месяцами психушки?» Я ему напомнил о спецлечебницах. «Ну, вы ― тертый калач, сумеете так вести свои дела, чтобы не дошло до спецбольницы».
Все у него выговаривалось легко, с улыбкой на неозабоченном загорелом лице ― вроде бы не маска ― сплошная эйфория! Ее несоответствие преподаваемому стилю приспособления к соцреальности, урокам мимикрии, чуть позже подсказало мне приятное, как его лицо, словцо: маскарадостный! Радость самодовольства, утробный кайф. Кайфория! Он только что вернулся с юга, это легко угадывалось по оттенку загара. Его молодой помощник успел провести со мной два сложных теста. Оба или один из них был американский, на 800, кажется, вопросов. Я бы послал этого парня… Да вот ведь ― оказался с в о и м, инакомыслящим. Такие плодились из года в год ― время наступало все круче на коммунизм. С ним сидел его приятель, не работавший там и поэтому совсем уж открыто высказывался. Дотошно объяснил он мне многое из секретов психиатрии, и я почувствовал себя в еще большей степени вооруженным. Поэтому и опрокидывал все хитрости аргументации Добровича, подоспевшего через два или три дня с юга. Его молодой помощник успел мне сообщить, что по результатам тестов у меня все «в елочку» ― полная норма ― «и без всяких натяжек». Он это присовокупил, словно опасаясь, как бы я не усмотрел в итогах тестирования его стремления их улучшить.
Но Добрович не был доволен работой помощника и кое-что из итогов перетолковал так, чтобы не было полной нормы. Он хотел непременно выманить у меня мое согласие с чекистским диагнозом и, независимо от удачи или неудачи его домогательств, решил также и в работе с тестами засвидетельствовать свою готовность и с этой стороны угодить Лунцу, Морозову и КГБ. Береженого Бог бережет! Кабинет-гипнотарий, издание популярных брошюр, кайф под крымским солнышком и прочие совдеповские блага стоили шарлатанской мессы коммунистическому маммоне, маскарадостно им напеваемой мне, неверующему, с приглашением включиться в дуэт, чтобы за мой счет моральный капитал приобрести и невинность соблюсти. А в том 1980-м нам уже было известно, что за тайную помощь Сопротивлению отбывал длительный срок (тогда уже 3-й год) капитан КГБ В. Орехов; в спецлечебнице истязали В. Титова ― другого капитана КГБ, отщепившегося от системы; эмигрировал один психиатр, поработав в Институте имени Сербского, и на Западе раскрывал секреты чекистской психиатрии; психиатр Семен Глузман успел к этому времени отбыть свои 7 лет зоны и тянул 5-летнюю ссылку… Достаточно ли этих имен, чтобы обеспечить ф о н эстету, инакомыслящему и вальяжному советскому чиновнику медицины Добровичу?
…Тут читателя поджидал крутой сюжетный поворот. В маленькой серии моих тюремных романов последним была двухнедельная забавная история с юной разбойницей (ст. 146 УК РСФСР) во время этапа от Самары до Алма-Аты. Я шалел, прикасаясь к ее детским ручонкам (то через решетку, то, случалось, в тюремном коридоре, пока нас разводили по камерам), ― шалел при мысли, что ручонка за полтора года до этого держала нож, а может, и пистолет!.. Но это так, между прочим ― пикантная вставочка. Куда важнее был затяжной роман с вольнонаемной медсестрой в Орле. Летом 1992 г. я получил ее «добро» на огласку сведений о той великой службе, которую несла она как минимум полтора года для целей, уже достигнутых российским обществом. Эта служба, служение, не поддается никаким оценкам, как и дела названных уже Орехова, Глузмана или того, неведомого мне и сегодня, чекиста, который предупреждал меня через посредника в июне 1982-го о предстоящем аресте ― за несколько дней (не думаю, чтобы только этим ограничилось его участие в общем деле, цели которого ныне достигнуты). Разница, правда, в том, что медсестра рисковала больше других: ее добрые дела ― назовем их так, по старинке, и с явным преуменьшением ― начались вскоре после ее появления в спецпсихушке; а она была очень молода и, как «новенькая», лишена была какого бы то ни было опыта конспирации. Так, она переписывала своей рукой то, что могло быть мне полезным из сокрытых за железной дверью документов (в частности, из ж у р н а л а н а б л ю д е н и я), ― даже не предупреждая, чтобы я быстро переписал и уничтожил следы ее опасного труда. Кстати, из ее помощи, не требующей риска, выделю особо: принесла однажды книгу М. Гарднера «Этот правый, левый мир», в которой большая глава о палиндромии. Эффект моего заветного занятия удесятерился. Я за месяц или два сделал столько же, если не больше, сколько за предшествующие три года орловской жизни.
Историки и летописцы откроют многое из этих подвижнических дел, откроют имена ― теперь уже скоро. Главные цели достигнуты: уничтожен тоталитаризм, ликвидированы КПСС и мировая коммунистическая система, кончилась советская власть, скончался КГБ.
На фоне этих дел и этих итогов скрюченно темнеет совершенно бесполезная фигура стихотворца-психиатра, прислужника издохшего режима. Бесполезна и все еще им носимая маска либеральной радости с южным загаром, уже средиземноморским.
…Вклад каждого из нас в дело освобождения был ничтожным, но «вкладчиков» были несчетные тысячи, может, и миллионы ― преимущественно безвестных. Из тех сотен, что были на виду ― многие ли чувствуют неловкость, когда им приписывают едва ли не весь суммированный вклад миллионов? А что чувствуют те, что несли собачью службу режиму, но сумели при помощи масок и декоративных доспехов предстать перед миром борцами Сопротивления?
_______
Теперь о двух прогнозах, сделанных упоминавшимися персонажами.
Анатолий Добрович говорил мне летом 1980-го, во время той нашей единственной беседы, что реалистически мыслящие люди должны считаться и с той ситуацией, в которой они оказались, и с перспективой, которой им не миновать. Необходимо строить собственные перспективы, соразмеряя их с общей (общественной) перспективой, что для меня означало, по его мнению, либо менять ситуацию (т.е. эмигрировать) и вместе с нею, значит, и перспективу, а коль скоро я этого делать не намерен, ― исходить из данной общественной перспективы, в которую вплетается господствующее в психиатрии направление ― чекистское (Снежневский, Морозов и т.д.). Историческими превратностями ему обеспечено еще не менее 30-ти лет. Надо ведь соразмерять отпущенный мне жизненный срок с такими превратностями (до 2010 года).
Так примерно излагал он один из доводов в пользу признания мною чекистского диагноза. На их жаргоне признание диагноза означает наличие у шизика к р и т и к и, т.е. критической оценки собственного психического состояния, ― а значит, некритической оценки их диагноза. Диагноз заключает в себе симптомы и их набор (синдром), признаки обострений или спадов болезненного состояния (ремиссий) и многое другое. На эти темы фантазируют психи и симулянты, выдавая «критику» медикам-чекистам, от коих зависит ― отпустить ли «критика» на свободу. Всю эту п е р с п е к т и в у предлагал Добрович.
А ошибся он на каких-то 23 года: из 30 лет, им предсказанных, система карательной медицины продержалась только 7 лет. В 1987 году, 11 июля, в «Известиях» появилась статья «Без защиты». Речь шла о бессилии общества защитить от карателей бесправных узников психушек. Через несколько дней умер Снежневский, учуяв, что отныне его ― теоретика карательного беспредела ― уже бессильны будут загородить от позора еще недавно всесильные шефы Лубянки. Медицинский Ежов это не перенес.
Через полтора года, даже меньше, эмигрировал Добрович. Мне все еще непонятен этот его обходный маневр. Почему не раньше? И «что кинул он в краю родном»? И зачем публикует свои стихи? (Кстати, не уверен, что время его отъезда ― осень 88-го; м.б., 89-го?)
В 1970 г. в Бутырках Горбаневская меня уверяла, что режиму еще быть «верных 50 лет» (подлинная цитата). Тоже с о р а з м е р я л а. И выпрашивала у меня «добро» на предстоящую капитуляцию: чтобы я ее прикрыл. Чтобы потом сослаться на мое «добро». Я отказал. Вскоре меня увезли в Орел, а через пару недель и ее ― в Казань, где она капитулировала без опоры на чье-либо одобрение.
В Бутырках со мною оказался и П. Егидес. Ему было 53 года ― до маразма было еще далеко, и врал он куда меньше. Во всяком случае, он писал правду в очерке «Мне стыдно за диссидентов» («Новое время», 1993, №13): у нас с Горбаневской действительно был тюремный роман, хоть и на расстоянии метров, кажется, в тридцать ― окна визави, переписка разными путями (часто с помощью уголовников и уголовниц). Не понимаю, чего она так перепугалась, когда Егидес упомянул только вскользь об этих бутырских месяцах. Это было одно из моих лирических приключений в последние два тюремных срока ― оно предшествовало упоминавшейся истории с юной разбойницей Мариной и отстояло от нее на 13 лет. А от орловской лирико-политической эпопеи ― на 3 года. В последней фразе нет ни грана юмора, тем более ― цинизма. Это было не приключение, это ― единственное за 14 тюремных лет светлое и восторженное воспоминание, а о нашем с н е ю общем вкладе в дела Сопротивления я уже сказал, правда, очень кратко. На 15-м году моих сроков возникло второе солнечное свечение, но это уже не о женщине, это ― о дружбе. Летом 1985-го я встретил в Талгарской спецухе Низаметдина Ахметова. Еще до нашего знакомства, за 7 лет, я прочитал его стихотворение о бронелобых и был потрясен. Впервые мне попалось стихотворение ― эдакая словотворческая гроздь: бронетонны, бронебойни, танкотакты, бронепад… «В играх смерти, в танковерти…» Танкокоммунизм. За 7 лет мне не удалось ничего узнать об авторе («Свободу» не мог слушать, не имел транзистора), и я решил, что «Ахметов» ― чья-то мистификация, наподобие «Абрама Терца». Легко догадаться, чтó я ощутил, встретив его ― реального, живого, очкастого и моложавого, досиживающего свой 18-й год. А было ему тогда 36, и сидел с 18-ти без единой п а у з ы, хоть бы на день. И ему еще предстояли годы неволи ― не помню сколько. Но вот по команде Горбачева политических стали выпускать потоками, и дошло до нас. 12 февраля ― казахстанская оттепельная метель, в аэропортах полы в лужах и ручьях. Его сажали в самолет утром ― на Челябинск, меня ― вечером, на Москву. Он чуть-чуть «недобрал» до круглой двадцатки, составленной по шести судебным приговорам… Впрочем, дальнейшее о нем рассказано уже в прессе и в правозащитных анналах. Судьба-легенда, сюжет для Дюма. Помнит ли читатель совершенно детективные истории: его первого появления в западной печати (1978) ― листочки со стихами и с публицистикой, дошедшие с меньшими шансами, чем романтическая бутылка с сургучом, брошенная в волны? И его переход границы в ноябре 1990-го? Уникальный случай ― о т т у д а с ю д а! Ему там морочили голову консульские крысы, оформление паспорта и визы могло занять еще год, а он взял рюкзак ― в нем самое необходимое… Листочки, попавшие в германский порт из Красноярского края (в хламе древесных отходов… И ведь попались кому-то там на глаза!) стали сенсацией в западных газетах. Удачный переход через электронные и прочие барьеры советско-польского рубежа, в районе станции Шяштокай, стал сенсацией отечественной прессы в первые месяцы 1991 года. Поймали позже ― донесла одна пожилая блядь в расчете на вознаграждение, традиционное в приграничье при советской власти. Еще два месяца тюрьмы и с тех пор ― окончательная свобода. Добрал до полных 20-ти!
В его стихах встречаются то приянвариться, то улыбогубая, а где-то заиюнилось, что-то или кто-то человечится (кажется, чекист). Кто-то умнословит. Тут веснопение, там ― пестроглазье… Сравните это хоть с егидесовским словосочинительством ― уже периода маразма (до которого он слов не изобретал): имялюбие, парадоксомания, человейник (!), паучейник (!!), номеномания, элитократия, парадоксолюб (об А. Зиновьеве) и т.п. ― в книге Егидеса о Сахарове и еще в каких-то статьях.
Но закончим со вторым прогнозом. Кстати, прогнозы Ахметова были схожи с прорицаниями Добровича и Горбаневской, так же чернели пессимизмом, но он не обозначал никаких сроков. Просто не верил, до самого возвращения из ссылки Сахарова, что коммунисты могут освободить политических.
Горбаневская просчиталась позорнее Добровича. Из обещанных ею 50-ти (напомню: в 1970-м) режим недополучил аж целых 32 года, ибо летом 1988-го все уже было ясно. Почему эти явные и тайные диссиденты столь щедро авансировали ненавистный режим, стеля ему коврами под ноги десятилетия впрок? А потому, что с такой перспективой было им комфортнее! Ну скажи они (или им), что режим доживает последние годы ― их и спросят: отчего же вы бежите, ведь осталось терпеть недолго. Их бегство тогда бы выглядело странным и унизительным. А остающиеся, как и убегающие, говоря о мрачной и долгой перспективе, тешили себя ― иные тем, что на нашем веку не откроются архивы с неприятными для них тайнами (стукачи, например, или позорно сдававшиеся, выползавшие на свободу после вылизывания чекистских сапог); иные ― тем, что на нашем веку не откроются рты для оглашения тех же неприятных тайн или для разоблачения лжи, за счет которой уповающие процветают, ― кто на Западе, кто дома, в России (считалось у тогдашней оппозиции недопустимым любое обличительство в отношении своих, даже их аморальных деяний, в том числе воровства, корыстной лжи и проч.). Примеры, всё это иллюстрирующие, заняли бы много места, но некоторые всё же будут ниже приведены.
В первое утро путча 1991 года Н. Горбаневская, вооружась испытанной своей дальновидностью, злорадно ликовала в эфире: ну что мы говорили ― может ли там (т.е. в России) получиться что-нибудь хорошее, толковое? ― так примерно стыдила эмигрантка нас, не вооруженных дальновидением и поэтому скучившихся у Белого дома, чтобы своим массовым присутствием заявить: свободу свою коммунистам не отдадим, в ГУЛАГ Россию не загнать! «Что ж, подождем лет десять до следующей оттепели!» ― Так, помнится, подстегивала она путчистов. ― Подождем с удовольствием (это она не договорила, это было в голосе ее, в интонациях плохой актрисы).
Ее радость была радостью сбывшейся надежды: мы были правы, что не хотели возвращаться из Парижа; мы знали, чем завершится ваша демократизация…
Не завершилась наша демократизация, хоть вам и не хочется возвращаться ― вам, игравшим столько лет в ностальгию и в преданность родной земле. Дочь одного из падших кумиров диссидентства возненавидела меня и других, кто выдержал искусы выхода из тюрьмы за счет вылизывания чекистских сапог. Возненавидела за то, что мы поневоле были живым укором ее отцу с его еще недавней громкой славой. Я однажды сказал ей, когда ее демонстративная неприязнь стала выходить из берегов (благодаря нашей снисходительности): «Ты готова претендовать на то, чтобы все встали раком рядом с твоим папашей? Только это тебя успокоит?» Да нет же, ― ее угомонила эта моя реплика, по крайней мере ― внешне. Теперь пришлось почти то же самое сказать одному эмигранту, из Нью-Йорка. Это было 3 октября 1993 года, перед самым началом мятежа. Он домогался согласия с тем, что Ельциным недовольны примерно 50 миллионов россиян и что ему надо уступить место кому-то другому. Но не мог назвать ― кому же?
― Я не сомневаюсь, что, окажись во главе России Руцкой, Бабурин, Исаков и прочие иуды с их звероподобными слугами типа Баркашова, да при идеологическом обеспечении всяческих прохановых-невзоровых ― тогда их расправы над всеми недовольными их фашистской диктатурой дадут вам, за морями, новый правозащитный простор и обеспечат большие достатки, дальнейшее процветание. У нас многие считают, что вы там во снах грезите гибелью нашей младенческой демократии. Об этом уже начинала разговор в «ЛГ» Алла Латынина, ей никто не возразил по существу, а просто облаяли. Но тема не закрыта, и не напрашивайтесь на новый всплеск той дискуссии, чтобы и вам там жилось спокойнее, хоть и хуже, чем до 1985 года, и чтобы нам вы не мешали. И без вас тут хватает хасбулатовых-макашовых-анпиловых! Не можем ведь мы, вам угождая в благодарность за былые правозащитные услуги и за моральную поддержку издалека, променять едва обретенную свободу на новый ГУЛАГ. Насчет такого подарка никогда мы не договаривались.
_______
(Продолжение следует.)
--------------
I…что произошло вскоре с кумиром православной паствы… Имеется в виду выступление о. Димитрия Дудко на советском телевидении в 1980 году с публичным отречением от диссидентской деятельности (явно сделанным под давлением КГБ). Об этом в сети:
http://www.krotov.info/spravki/persons/20person/1922dudk.html .
II«Аргентина манит негра» ― один из популярнейших русских палиндромов, фактически фольклорный; первоавторство, по разным сведениям, может принадлежать Н. Адуеву, Н. Булгакову или В. Софроницкому.
III…в «Радуге» ― т.е. в палиндромической поэме В.Г. «Радуги мигу дар» (1971, 1979, 1993). Опубликована в «Антологии русского палиндрома, комбинаторной и рукописной поэзии» (сост. Г. Лукомников, С. Федин; М.: Гелиос АРВ, 2002). В сети:
http://slovomir.narod.ru/slovarevo/ant/17.html .
IVТелесин ― автор блестящего палиндромона об Андропове… Палиндром Юлиуса Телесина: «Андропов ― оплот столпов опор дна».
VБуковский н а ч и н а л с я на вольных поэтических форумах «Маяка»… Имеются в виду поэтические чтения у памятника Маяковскому в конце 50-х ― начале 60-х гг. Об этом см.: Людмила Поликовская. «Мы предчувствие... предтеча...». Площадь Маяковского 1958 -1965. - М.: Звенья, 1997. Там же - мемуары В. Буковского "Гайд-парк по-советски". В сети:
http://www.memo.ru/history/diss/books/mayak/part1b.htm#_VPID_5 .
VI…одно стихотворение его я выдал в газете «Гум. фонд» в прошлом году. Раннее стихотворение А. Солженицына «Только здесь, на тюремной соломке…» (из цикла «Сердце под бушлатом») напечатано в «Гуманитарном фонде» №13 (35 ― 190) за 1993 год, в рубрике «Наши находки», с пометкой «Из коллекции В.Л. Гершуни».