Симона Вейль Тетради 1933/1942. Том первый. Перевод с фр., составление и примечания Петра Епифанова

Oct 20, 2023 06:37

Судя по воспоминаниям современников, особой душкой Симона Вейль не казалась, скорее, была неловка и неуютна; неудобна.

«Она хотела забыть себя, и уже достигла этого забвенья; она любила ближнего всем своим существом, но ее самопожертвование слишком часто шло вразрез с настоящими желаниями и нуждами других…» (1, 308) -

- вспоминает Гюстав Тибон, крестьянин и философ, к которому Симону направил летом 1941 года священник отец Перрен.

Тибон жил в Верхних Альпах, а Симона очень хотела трудиться после нацистского запрета на преподавание евреев, отнявшего у нее последнюю возможность заработка.

Уже после войны Тибон вспоминал Симону с нежностью, но крайне тщательно (это ведь вполне ощутимо) подбирал формулировки.

«Не буду обсуждать ни ее физический облик (она была не безобразной, как говорили, но преждевременно ссутулившейся и постаревшей из-за своего аскетизма и болезней; в этом кораблекрушении красоты спаслись только ее чудесные глаза), ни ее наряд, ни ее возможный багаж (ибо она царственно пренебрегала не только канонами элегантности, но самыми элементарными правилами - выглядеть так, чтобы на тебя не оглядывались на улице)… (307)
Найдя наше убогое жилище слишком комфортабельным, она отказалась от комнаты, которую я ей предложил, и хотела любой ценой улечься спать под открытым небом. Тут уж я рассердился и, после долгого спора она наконец успокоилась. На следующий день был достигнут компромисс: на земле родителей моей жены в то время был маленький полуразвалившийся домик у берега Роны, там мы ее и поселили…» (308)

Комментируя воспоминания Тибона, переводчик этой книги пишет: «Практические, то есть рабочие качества гостьи, физически слабой и неловкой, тоже не вызывали восторга, о чем Тибон пишет в таких выражениях: “Ее неуклюжесть была сравнима только с ее усердием, и в конце концов второе одержало верх над первой”… Постепенно он обнаруживал в своей гостье все больше важных достоинств и просто симпатичных черт…» (308)

С внимательной руки Людмилы Улицкой, иногда я размышляю о том, что такое современный праведник и как это - быть нынче праведником, который не просто соблюдает сам, но и дает что-то важное другим людям.

Праведник рядом - это трудно, это сложно. Они чудовищны в быту, бескомпромиссны, диковаты, неформатны, благость их непряма, неочевидна, подчас лукава (все мы - человеки и они тоже), да и вообще…

Легенда очищает образ святого в веках, позолота заменяет обычные подробности, чтобы всем стало легче ценить праведника и почитать, а когда он/она - современник и тоже смотрит телевизор, знает про ковид-19 и слушала песни Аллы Пугачевой и Константина Меладзе…





Во-первых, как выделить и не ошибиться, но, определив и узнав, как вытерпеть, не предав и себя самого тоже?

Просто если мир до сих пор не взорвался, значит, они еще есть…

«Существует ли жизнь - в миру, не в отшельничестве - чистая, прекрасная и полная как греческая статуя? Или хоть одно дело, которое было бы таковым?
Поведение Сократа перед судьями?
[Правило Сократа в жизни: не добиваться справедливости, истины, но не делать несправедливости, не предавать истину. Но и не прекращать, правда, следовать своему призванию.]
Святой Франциск, бросающий свои одежды отцу?
Великое творение?» (249)

Если они есть, то тогда они - среди нас, попавших вместе с страной и с ними в странные, страшные обстоятельства, продолжающие нарастать по экспоненте и рабочие записи Симоны Вейль показывают, как зарождается, из чего растет и развивается особый способ индивидуальности, растворенной в том, что вокруг - «…успех есть, по самой своей сути, нарушение меры…» (115); в стремлении быть «никем», божественным «ничто» из целановского «Псалма».

«Прощать. Мы не умеем. Когда кто-то делает нам зло, это вызывает в нас реакции. Добровольное забвение обид. Желание мести есть желание равновесия. Принять не-равновесие. Видеть в нем отображение сущностного неравновесия. Искать равновесия на другом, <более высоком> уровне…» (386)

Она не фанатична, не методична, Симона вполне рассудочна и жива, слаба и уязвима, в столбик выписывает то, что боится и не может преодолеть, например, «ужас перед силой тяжести, отвращение к некоторым видам пищи, неспособность понимать мелодии, акценты, механизмы машин и т.д., боязнь делать уколы…» (377), заложник времени и темперамента, места и судьбы, с которой так до конца непонятно, кто ее выковал, такую, где только полный отказ от себя оказывался единственной возможностью спастись?

В тетради К4 она упоминает о возможности «высших форм святости и гениальности» (366), видимо, подразумевая, что есть и невысшие, рядовые такие формы, бытовые, можно сказать, повседневные.

Не выше травы. С соблюдением самого очевидного - «не убий», «не укради»…

«Определение радости (которого нет у Спинозы): радость есть не что иное, как чувство реальности…
Печаль есть не что иное, как ослабление или исчезновение этого чувства.
Сумасшедшие не радостны.
Оставаясь в печали в течении большого времени, продолжительным образом, человек становится немного безумен…» (71)

Вейль строит свою вненаходимость из интеллектуальной определенности, когда всему важно дать свое имя, точное и четкое определение - это позволяет немного приблизиться к реальности, в которой, правда, идет Мировая война.

В рабочих тетрадях ее практически нет, поскольку из опасности и агрессии состоит практически все, что вокруг, так что самое время говорить о любви. Хотя бы и к богу.

«Когда человек принимается делать зло, зло начинает казаться ему чем-то вроде обязанности. Большинство людей оправдывают чувством долга как злые, так и добрые дела. Один и тот же человек одинаково считает долгом и продать как можно дороже, и не воровать и тд. - Добро у них стоит на том же уровне, на котором и зло: добро без света. Зло без извращенности (но всегда способное впасть и в нее)…» (357)

В один миг война сорвала с места миллионы французов, совершенно неподготовленных к лишениям. Относительно многих других, весьма небедная семья Вейль устроилась в Марселе, чтобы попытаться дрейфовать куда-то дальше (домработница смогла даже прислать Симоне какие-то книги из домашней библиотеки - немецкие оккупанты оказались столь эмпатичными к беглым французам, что специальной договоренностью с вишистским правительством, разрешили пересылку личных вещей из покинутых ими квартир) когда вышел указ о запрещении евреям преподавать.

Так, перед началом публикации К4, тетради, которую Вейль вела в августе и октябре 1941 года, попав на работы в Верхние Альпы (Сен-Марсель д’Ардеш, Поэ и Сен-Жюльен-де Пейрола), Петр Епифанов комментирует марсельскую ситуацию, в которой зависла Симона:

«“Окончательные меры по решению еврейского вопроса” были еще впереди - они развернутся в полную силу летом и особенно осенью 1942 года, когда немцы оккупируют уже всю территорию Франции…» (306)

А так переводчик и комментатор рабочих тетрадей Вейль вводит читателя в исторический и биографический контекст Ki1 - первой «неизданной тетради» Симоны, которую она вела в Марселе с середины сентября 1940 - по январь 1941, в самом конце «странной войны» ( вспомним том дневников Сартра этого же примерно периода):

«На ее глазах самый, по формальным критериям, демократический, самый, вероятно, отлаженный и благоустроенный, самый передовой социальный организм Европы не просто пал перед силой нацизма (пал морально еще раньше, чем военно-политически), но и стал на глазах перерождаться в него. Страна словно бы перестала быть тождественной сама себе. Происходящее предстояло осмысливать начиная с самых глубоких психологических и ментальных оснований европейской цивилизации. И еще глубже, с антропологии. Симона ощутила себя как бы в лаборатории, наблюдающей за опытом, который ставит сама история. То, что в марсельский период она оказалась вне политических объединений любого рода, - не помешало, а, скорее, помогло ей, как и то, что изменился круг общения: вместо профсоюзных активистов и левых публицистов рядом с ней были ученые, интеллектуалы, люди творчества из разных городов Франции, которые нашли, как и она, в Марселе временный приют и стремились поддерживать интеллектуальное и нравственно-укрепляющее общение…» (1, 147/148)



Грандиозная фигура Симоны Вейль приближается к нам постепенно, подобно новому материку, внутреннюю географию и устройство которого еще только предстоит открыть и освоить самыми разными способами.

По-русски уже выходили ее отдельные статьи даже подборки текстов, но только теперь, после того, как Петр Епифанов опубликовал и откомментировал в Издательстве Ивана Лимбаха (причем, не только фактологически, но и биографически, многочисленные бумаги и публикации Симоны) становятся доступными самые разные пути ее постижения и понимания.

Важно, что приблизиться к этому материку можно с разных сторон, взяв тома с ее рабочими тетрадями, внутри которых, совсем как в кортасаровской «Игре в классики» обнаруживаются какие-то параллельные книги и перпендикулярные нарративные возможности или же обратившись к монументальному тому статей и материалов, «пятый том» Издательства Ивана Лимбаха, исполняющий роль широкоформатного послесловия.

Ну, то есть, Епифанов воспользовался всеми возможностями и жанрами, работающими в «петитной части», чтобы сделать многотомник Вейль максимально полным, понятным и комфортным.

Это предисловия и послесловия его как переводчика и как читателя (частного человека) ко всем четырем томам, это историко-биографические предуведомления буквально к каждой отдельной тетради (в первом томе их шесть + небольшой «Испанский дневник»), а также к статьям и текстам Вейль (скажем, во втором томе - это пьеса «Спасенная Венеция»), опубликованным в качестве приложений.

Это ведь еще и интервью, которое Ольга Балла взяла у Петра Епифанова для финального четвертого тома, но, в первую и главную очередь, это постраничные примечания, особенно внимательные к максимально разнообразным запискам Симоны, переполненным выписками и рассуждениями по самым разным областям человеческого знания («Истина то, что мыслится», 1, 158) -

Примечания имеют сплошную, через все четыре тома, пагинацию - их здесь 1237.

Известно ведь, что Вейль сильно интересовалась древнегреческими текстами, буквально со второй тетради начинают идти цитаты из фольклора народов мира и «Бхагавад-Гиты» (получив книги о восточных практиках и переводы от Рене Домаля, Симона тут же принялась учить (следовательно, анализировать, санскрит), перемешанные с фразами из Платона, Аристотеля и архимедовской арифметикой, геометрией, химией и физикой - всем тем, что остроумно обзывается в комментариях основой «этической физики».

Свои комментарии Епифанов переводит из разряда дополнений в факт утверждений и пониманий, что, разумеется, можно посчитать и спорным решением: петитная часть каждого выпуска тетрадей превращается отдельное самодостаточное, порой, произведение.

Иногда я застревал в нем и читал примечания сплошняком, без привязки к реалиям первоисточника, тем более, что они более внимательны и дружественны к читателю.

Епифанов распутывает практически все суггестивные узелки из рабочих записей, зачастую обрывистых и намеренно темных (Вейль не думала об их публикации, оставляя следы мыслей, интенций и интуиций не кому-то, но самой себе, дабы вернуться к ним позже или же иметь свидетельство собственного интеллектуального становления - того, как те или иные аксиомы ее внутреннего развития становились пошагово и разворачивались во времени, сцепляясь с какими-то иными фрагментами громадного мыслительного пазла), иной раз продолжая авторскую мысль до логического завершения, порой, сдержанно комментируя ее, а то и впадая в категорическое несогласие с теми выписками и фрагментами рассуждений Вейль, где она трактует Тору, Библию или же внедряется на территорию конвенционального богословия.

Эрудированность (а еще - жадность до нового знания, до расширения своих умственных возможностей, которым легко быть бескрайними особенно в первой половине жизни, до тотального экстенсива познания сразу во все стороны света, вширь, вверх и вглубь) Вейль поражает, но не меньшего уважения заслуживает комментатор, единолично объясняющий в соседних «ветках» темные места из ранней патристики, «Федры» (причем, как Сенеки, так и Расина), особенностей словоупотребления самой Симоны и некоторых терминологических аспектах переводов ее текстов с французского, каких-то математических формул и физических (еще и химических) законов…

ms 68 - 102: «Размышления о математических проблемах, вычисления. Черновики драмы «Спасенная Венеция». Выписки из творений Гейнриха Сузо. Библиография по гностицизму и манихейству. Библиография и хронологические записи по истории Китая» (171)

Я не знаю, существует ли традиция комментирования «Тетрадей» Вейль с возможностью компиляции или же Епифанову реально на годы и годы пришлось погружаться во все эти десятки разнокалиберных компетенций, во время работы над переводом, который воспринимается им еще и как дешифровка, как извлечение из груды сырых, порой нечитаемых, черновиков максимального смысла.

Для этого, конечно, тетради были явно почищены, из них создавали максимально читабельную композицию - иначе не встречались бы на полях отточия и сведения о сознательных лакунах, вроде такого:

«ms. 1 - 31. Библиографические заметки по темам: мусульманская мистика, манихейство. Гностицизм, еретические движения Средних веков (катары, вальденсы), покорение испанцами Америки и др. Математические вычисления…» (1, 149)

А еще Вейль в этих тетрадях переводила, к примеру, хоры из древнегреческих трагедий или же сочиняла стихи сама.

Почему с этим важно знакомиться и читать именно теперь?

Ms 6. «Произведение искусства: сделать пространство и время ощутимыми для нас. Создать пространство и время человеческие, человеческими руками, которые, однако, были бы этим пространством, этим временем…» (192)

Симона Вейль (1909 - 1943) погибла достаточно молодой девушкой, вся она не состоялась, интеллектуальная мощь, важным подспорьем и свидетельством становления которой являются рабочие блокноты беженки, кочующей по разным странам и городам - это важно, так как, порой, тетради заменяли ей и всю домашнюю библиотеку, оставшуюся дома в Париже, и сам дом, и даже родину, занятую оккупантами.

Вейль еще только росла и набирала умственной силы - мы видим и можем отследить как и с каким рвением она, человек ничего не знающий о золотой середине, занималась всем этим - существующий корпус «официальных текстов», опубликованных в периодике или же подготовленных ей к публикации, только еще обещает выдающегося мыслителя…

…и в этом она мне весьма напоминает Вальтера Беньямина, наследие которого тоже ведь состоит, в основном, из груды черновиков, папок с набросками и удивительных намерений: можно лишь предполагать кем стал бы Беньямин, оказавшись, подобно своему другу Адорно, в Америке.

Иногда Беньямин мне кажется немецким Мандельштамом античным автором, уцелевшим во фрагментах: вот и тетради Симоны предельно суггестивны перед имманентным текстовым концентратом ее личности, сколом ее устремлений и темперамента, картой интеллектуальных (гуманитарных и точных, естественно-научных и мистических, социальных и политических, антропологических и гносеологических, вплоть до психоанализа и феноменологии) манков.

Вейль близка Беньямину не только биографически, но и, что ли, стилистически (разумеется, с существенной разницей в том, что он - марксист, а она - ревностная католичка, лишь недавно пережившая тайное обращение): «Тетради» прославили ведь не выписки из чужих книг, но свои собственные формулировки, десятки, если не сотни блистательных афоризмов, внезапно выстреливающих из-под глыб разнообразной холостой породы.

«Добро и зло. Реальность. То, что придает больше реальности существам или вещам, есть добро; зло - то, что ее у них отнимает…» (196)

Все должно быть четко, определенно. Да, внешне Вейль была клинически близорука (на Гражданской войне в Испании наступила в чан с кипящей кашей, из-за чего и выбыла с «поля боя» раньше задуманного, попала в больницу с нагноением, пришлось вернуться в Францию), зато внутри - никаких плывунов и “все так неоднозначно.”

Собственно, формулирование для Вейль и оказывается нахождением себя, открытием внутри себя новых пространств и территорий, которые становятся почвой не только для интеллектуальной устойчивости, но и ощущения жизненной правоты, крепости бытового равновесия.

«Прекрасное - то, что можно созерцать. Скульптура, картина, на которую можно смотреть часами. Прекрасное есть что-то такое, к чему можно приложить внимание…» (316)

Если формально, то все это весьма напоминает записные книжки Сюзан Зонтаг, особенно в самом начале ее жизни (напомню, что рабочие тетради Симона начинает вести, когда ей всего-то 24 года) или же первые дневники Льва Толстого, где он формулирует цели самовоспитания и свои этические установки, словно бы остраняясь от самого себя…

С той лишь разницей, что Толстой и Зонтаг смотрят на себя со стороны глазами других людей, тогда как Вейль приносит все свои искания в жертву во славу Бога.

Всю свою неистовую силу Вейль тратит на поиски абсолюта, с параллельным, таким же неистовым и несокрушимым, забвением себя, с отказом от частнособственнических интересов и даже территории частной жизни.

Вейль, разумеется, постоянно думает о своей вере и ее месте внутри «моральной физики» (как ее лично, так и на карте устройства мира, неотъемлемой частью которого следует себя ощущать, дабы перестать бояться собственной смерти), ее особенностей и закономерностей -

…впрочем, о чем бы не размышляла, Вейль почти всегда приходит к «божественному свету» и собственному просветлению (изначальное свое состояние она постоянно сравнивает с «Темной ночью» - по названию поэтической аллегории испанского мистика Сан Хуан де ла Круза, совсем недавно опубликованного тем же Издательством Ивана Лимбаха в блистательном переводе Марии Игнатьевой: Симона десятки раз вспоминает этот стихотворный текст, пока «темная ночь» не становится для нее самодостаточным эмблематичным понятием): вера оказывается для нее идеальным воплощением не только Истины, но и подлинного Знания.

Вот откуда такая уверенность ее определений. Им сразу веришь, они хорошо ложатся на то, что сам когда-то думал и даже находил. Из-за чего прочитаешь, и ненадолго, но становится легко-легко…

Надо только не забывать, что именно эта легкость Симоне Вейль жизни стоила.

«Злом разрушается не добро, ибо неразрушимо; разрушается только поврежденное добро.
Но истинная причина не в этом. Добро по самой сути отличается от зла. Зло множественно и фрагментарно, добро едино; зло выставлено напоказ, добро таинственно; зло состоит в действиях, добро - в не-действии или в действии-не-действующем и тд…» (373)

То, что со стороны кажется недостатком черновых блокнотов (небрежность, разбросанность, незавершенность, необязательность многих ходов, которые позже будут отброшены, тогда как другие станут, от многократного повторения, безусловными ступенями и степенями понимания) в момент погружения вглубь процесса на достаточно долгом расстоянии (чтение первого тома заняло у меня с перерывами около месяца) оборачивается механизмом безусловной причастности, залогом собственного читательского вклада…

Пристрастностью и одержимостью Симоны невозможно не заразиться (кажется, теперь я понимаю как именно и почему Епифанова хватило на долгие годы), ну, а лакуны и зияния, пропуски и монтажные стыки соседних записей, их развитие и лейтмотивы, сквозняки, гуляющие между строк, абзацев и периодов (то, что у верстальщиков называется «воздушок», свободно гуляет по книжным разворотам слегка потемнелой, ворсистой бумаги с большими полями, словно бы сублимирующей собственную блокнотность - настолько приятно ее разгибать, писать на полях, отчеркивать очередное откровение) принуждают читателя к активному участию…

К дешифровке способа существования как всего текста, так и отдельных его составляющих, соотносимых не только с интеллектуальным или культурным контекстом, но и историческим, публицистическим и биографическим.

С одной стороны, Епифанов настроил такие намеренные параллели меж всех контекстов, что они позволяют раскладывать любую запись Вейль на разные лады…

…но, с другой стороны, обрывочные заметки, еще только становящиеся мыслью, собой, превращающиеся в законченное утверждение по ходу дела (а то и не становящиеся, обрывающиеся, зачеркнутые и забытые, но оставленные в рукописи) и сами обладают повышенной суггестией, так как жанр их и статус никогда не определен, а дискурс плавает, когда, порой, невозможно предположить к какому именно периоду относится очередная записка - к предыдущему или какому-то новому…

…была она сделана в постоянном усердии или же между соседними абзацами «вечность пролегла»: особенно это касается самой первой тетради (К1), которая велась с двух сторон непонятно какое количество времени - Епифанов считает, что годы.

К1 и вправду набита поклажей как короб или же повозка, груз из которого торчит в разные стороны: здесь происходит «становление жанра» рабочей тетради, как это объясняет Епифанов, который в дальнейшем и станет ассоциироваться с личностью Симоны Вейль.

К1 - самая рыхлая и отрывистая, что рифмуется с вхождением читателя в общие принципы текстоустройства: понятно же, что черновые бумаги - организм организованный какими-то особыми, не самыми очевидными закономерностями.

Схожие ощущения я ловил, понимая конспект лекций Ролана Барта, посвященных проблеме «жить вместе», поначалу воспринимавшийся кучей бессвязного словесного мусора, из которого, благодаря терпению и любопытству (куда ж оно, все-таки, выведет или, хотя бы, заведет?) начало вырисовываться, выступать и формироваться здание концептуально роскошных построений, которые читатель дополняет, заполняя пустоты помещений, лишь обозначенных автором, собственной обстановкой…

Хотя самая близкая жанрово-дискурсивная параллель здесь - с тетрадями Марины Цветаевой.

В отрочестве не встречалось мне более манкого и завлекательного образа творческой процессуальности, как эти поэтические черновики, включавшие фрагменты прозы и даже что-то бытовое на полях…

Правда, тогда они были опубликованы лишь частично, но именно это и добавляло тетрадям Цветаевой, как стенограммам жизнестроительства и жизнеустройства; тетрадям как особому способу познания мира и себя, школенью ремесла и писательских навыков, мобильному архиву и текучей зыбкости текущей работы, дополнительной и даже, подчас, избыточной энигматичности.

Другое дело, что Цветаева вела свои блокноты прицельно в сторону чистовиков, отбрасывая и вычеркивая черновые варианты, тогда как в случае с Вейль, стадия чистовика как венца творения и безусловного результата (промежуточные собраны в отдельные сборники писем, статей и публицистических выступлений, лишь обещают «уровень неба») оказалась неосуществленной (на мой, разумеется, взгляд, так как многим хватает того, что есть - иначе бы бумаги Симоны не переводили и не издавали в многих странах мира ведущие издательства из самых-самых продвинутых и умных)…




Симона Вейль Тетради 1933 - 1942. Том первый.
Перевод с французского, составление и примечания Петра Епифанова.
СПб, Издательство Ивана Лимбаха, 2016. 560 стр.

"Дневники странной войны" Жан-Поль Сартра (сентябрь 1939 - март 1940). Издательство "Владимир Даль": https://paslen.livejournal.com/1995662.html

Сьюзен Сонтаг "Сознание, прикованное к плоти". Дневники и записные книжки 1964 - 1980. Ad marginem:
https://paslen.livejournal.com/1878846.html

"Дневники и записные книжки" Сьюзен Зонтаг, 1947 - 1963: https://paslen.livejournal.com/1816280.html

Теодор В. Адорно «Minima moralia»: "Размышления из поврежденной жизни". «Ад Маргинем пресс», 2022:
https://paslen.livejournal.com/2826411.html

Дневники Льва Толстого 1847 - 1887: https://paslen.livejournal.com/1604233.html

Рецензия на интеллектуальную биографию Вальтера Беньямина, полностью опубликованная в "Знание/Сила":
https://paslen.livejournal.com/2455710.html

"Фрагменты речи влюблённого" Ролана Барта в переводе Виктора Лапицкого. "Ad marginem", 1999: https://paslen.livejournal.com/2420870.html

дневники, нонфикшн, дневник читателя

Previous post Next post
Up