Перечитывая "Клима Самгина" (4): том второй

Feb 15, 2021 01:31

Детство первого тома было структурировано «по наступательной» (это маркировалось делением на главы), тогда как второй том (вхождение Клима в зрелость) на отдельные главы уже не делится, идет сплошным потоком без швов, когда описания важнее движений и серьезных событий, которые даются впроброс.

То есть, главные события проговариваются как бы между прочим: попавший в события Кровавого воскресения, Клим дважды видит расстрел безоружных рабочих, бежит сначала в Москву, затем домой в провинцию, где, по просьбе Спивак, выступает с устными докладами в жанре «свидетельства очевидца», кайфует от всеобщего внимания и набирает силу как какой-нибудь Ираклий Андронников, а в следующем абзаце, встык, без перехода, Клим уже сидит в тюрьме.

*

И вот как обычно это выглядит.

Мне важно привести немного длинную цитату (поскольку в ней важно привести именно два абзаца) в пример приема, возникающего практически на каждой фабульной развилке.

Их надо сказать, существует два типа - типовая, как в этом случае, то есть, «горизонтальная», служащая для заполнения фона дальнейшим продвижением бессобытийного нарратива и «вертикальная» развилка, когда рыхлое повествование с разомкнутой скобкой с правой стороны переходит в массовые сцены. Они исключение из правил и в наполнении их участвуют принципы иначе организованных описаний.

Это Нижегородская всероссийская ярмарка, расположившаяся по обе стороны первого и второго тома.
Это поход рабочих к Московскому Кремлю, застающий Клима у Исторического музея.
Это и наблюдение за Ходынкой, которая издали колышется икрой, а позже врывается в центр города десятками покалеченных людей. Это дважды пережитое (с одной стороны Невы и, затем, на Дворцовой площади) Кровавое воскресение.
Это, наконец, столкновение большевиков с еврейскими погромщиками в родном городе.

Все они, как правило, строятся чередованием частного и общего, крупных и панорамных планов, собирающих, в том числе, и событийный хронотоп, однако личные события Клима и смена его вех подаются минимальной монтажной склейкой.

«Спивак, прихлебывая чай, разбирала какие-то бумажки и одним глазом смотрела на певцов, глаз улыбался. Все это Самгин находил напускным и даже обидным, казалось, что Кутузов и Спивак не хотят показать ему, что их тоже страшит завтрашний день.
Через несколько дней он сидел в местной тюрьме и только тут почувствовал как много пережито им за эти недели и как жестоко он устал. Он был почти доволен тем, что и физически очутился наедине с самим собою, отгороженный от людей толстыми стенами старенькой тюрьмы, построенной еще при Елизавете Петровне…» (643)

…………………………………………………………………….

Иногда подобные склейки способны заменить собой ремарки «ничего не предвещало», а также «шли годы».
Мне кажется, что такие границы мизансцен, помимо фабульной функции, еще и показывают концы и начала писательских приступов Горького, который откладывал работу над книгой над появлением следующих возможностей и/или идей.

Судьбоносные новости, меняющие направление повествования (поступление в университет, окончание университета, начало службы, женитьба) даются одной фразой, тогда как проходные мизансцены (та самая пустота остановок и ожиданий, из которых состоит большая часть жизни, фон фона) расписываются Горьким с максимальной подробностью.






Однажды принцип такого монтажа порождают непредумышленный эффект смешения реальности и сна, когда усталость опьянения переходит в картины обыска, словно бы приснившегося Климу.

Мне такой необычный переход, явно не задуманный Горьким, кажется таким же вскрытием приема, как глагол «кушать», употребление которого (автор употребляет в «Жизни Клима Самгина» глагол «есть» в смысле «трапезничать» считанные разы, предпочитая его лакейские формы) маркирует впадение в автоматическое письмо, способное обходиться без благозвучных синонимов.

Словно бы Горький пытается притушить монтаж, сделать его почти незаметным и без «зтм», накладывая вираж (подсветку) одной сцены на другую.

Теперь такой прием распространен в искусстве (и словесном тоже) едва ли не на «бытовом уровне», а тогда, если верить монографиям Бориса Эйхенбаума и Ирины Паперно, использование сна считалось эксклюзивом Льва Толстого.

«Самгин зашел в ресторан, поел, затем часа два просидел в опереточном театре, где было скучно и бездарно. Домой он возвратился около полуночи. Анфимьевна сказала ему, что Любаша недавно пришла, но уже спит. Он тоже лег спать и во сне увидал себя сидящим на эстраде, в темном и пустом зале, но из темной пустоты кто-то внушительно кричит ему:
- Извольте встать!
Встать он не мог, на нем какое-то широкое, тяжелое одеяние; тогда голос налетел на него, как ветер, встряхнул и дунул ему прямо в ухо:
- Встаньте!
Самгин проснулся, вскочил.
- Ваша фамилия? - спросил его жандармский офицер и, отступив от кровати на шаг, встал рядом с человеком в судейском мундире; сбоку от него стоял молодой солдат, подняв руку со свечой без подсвечника, освещая лицо Клима; дверь в столовую закрывала фигура другого жандарма…» (219)

*

«Жизнь Клима Самгина» - описательный эпос, неслучайно его хочется назвать именно фреской (тем более, в отсутствии делений на какие бы то ни было главы - повествование течет вообще без преград): сотни тщательно описанных персонажей существуют в нем на уровне детальных портретов.

При появлении нового героя Горький выстраивает его внешность из обязательно обыгрываемых черт.

После этого все эти личности, вне зависимости от приближенности к Климу и степени занятости в событиях его жизни или русской истории, начинают существовать на уровне своих имени и фамилии текстопорождающими машинами.

Женщинам, поскольку Клим увлекается знакомыми постоянно и многих из них оценивает с точки зрения сексуальной привлекательности, везет больше мужчин, идущих ровным и бесконечным потоком.

*

Исключением здесь (да и то не всегда) оказываются родственные связи Самгина, богемствующие фрики да пророчащие идеологи.

Отсюда и дополнительная необходимость описаний, хотя бы формально заостряющих дебютное внимание на каком-нибудь Инокове, способном вынырнуть пару сотен страниц спустя очередной красочкой в развитии цветовой палитры.

Видимо, Горький шел от толп индивидуальностей, круживших и окружающих его в реальности, значит, нашел способ перевести личный опыт, сопровождающий его ежедневное существование в технологический момент.

Во-первых, в «портрет эпохи», во-вторых, в зудящую какую-то заинтересованность Клима в чужих людях. Видимо, для пущего иллюстрирования его недостаточности (пустой ведь человечек-то!), автор заставляет его, индивидуалиста и мизантропа, тянуться к разгадке чужих тайн.
Тайн конкретной личности, личностей, бытия Другого.

Из-за чего уже в раннем детстве Самгин превращается в изощреннейшего человековеда и душелюба, так как один из инструментов изучения того, что вне тебя - сравнение идеального состояния с состоявшимся в реальности, проекции и того, что доступно в наблюдении.

Клим из тех мизантропов, кто мерит себя высшей мерой (из-за чего «пустая душа», по всей видимости, есть горьковская самооценка) и поэтому не может простить людям их несовершенства.

*

Самгин все время формулирует, рефлексия - главное его занятие (потому что он это Горький минус литература, то есть рефлексия, вынесенная вовне и ставшая материально осязаемым объектом) - словно бы он хочет оформиться, дооформиться, доформироваться (и тут Майкрософт подсказывает мне вариант: «деформироваться») из всеобщей рыхлости, недорисованности. Непрорисованности.

Большую часть размышлений занимают другие. Все прочие, непрозрачные и невнятные, стремящиеся к самообману и обману других (об этом Самгин по себе знает).

Клим быстро устает от людей (любых), но не может без них, так как весь его инструментарий вынесен наружу.
Ему и одному неплохо, но именно люди дают ему основной материал для понимания себя - он узнает особенности своего восприятия отталкиваясь от тех, кто рядом.

На пороге социализма такая позиция, видимо, выглядела порочной, но для эпохи «голого человека», как Агамбен обозначил антропологический тип времен коронавирусной пандемии, это практически норма: пост-тоталитарная атомарность нашего социума удвоилась дополнительной компьютерно-интернетовской разобщенностью, из-за чего авторские акценты смогли спрятаться внутри механики целенаправленных описаний.

Ведь однозначного понимания исторических событий, на которое рассчитывал Горький, и, тем более, человеческих типов, принципиально не существует. Тем более, что и сам пролетарский классик описывает революционеров гротескно и почти сатирически.
Еще сильнее достается народу, который уже давно не богоносец, но сборище опустившихся фриков и жлобов, буквально ведь не способных видеть дальше своего носа.

*

Понятно, что с народом и с интеллигенцией Горький работал «на контрасте» и выверте, доходя до поставленных перед собой целей самым что ни на есть парадоксальным способом.

Ну, и чтобы еще более выпукло разницу показать между тем, что было и тем, что будет (сорок лет, обозначенных в подзаголовке книги, начинаются во второй половине 1880-х и, следовательно, вполне могли бы дотянуться едва ли не до начала 1930-х, то есть, до полной и безоговорочной победы социализма), однако, постоянная повествовательная неопределенность, регулярно меняющая агрегатные состояния, дискурсы и жанры (репортаж, хроника, драма, мелодрама, жанровые сцены, чередующиеся с физиологическими очерками) и порождающая повышенную суггестивность расширяет возможности восприятия и читательские маневры внутри текста до по-модернистски хронической бесконечности.

Да и какая конкретика может быть внутри нарастающей возгонки импрессионизма, на территории второго тома, переходящего уже к экспрессионизму?

Между тем, конкретика эта становится все более частой и узнаваемой - за счет реальных исторических событий и реальных исторических лиц (Савва Морозов является здесь не только под личиной Лютова, но и собственной персоной, как, например, и поп Гапон, как и многократно упомянутый Ленин), которые оказываются перпендикуляром к придуманным персонажам.

Эта разница, как и связь Горького с Климом (то они слипаются в нерасторжимое единство, то расходятся) является дополнительным подспудным сюжетом внутреннего течения «Жизни Клима Самгина».

*

Мелькание людей и есть способ пагинации второго тома, кружащего вокруг обреченности на революцию - там все ее желают (сначала под видом стремления к конституции) революцию (все же просто пропитано ей.

И поначалу (пока не поймешь главный структурирующий принцип перетекания мизансцены в следующую) второй том кажется особенно рыхлым (неоконченным, невычитанным), пока, верстовыми столбами, не обрушиваются на частные лица грандиозные события общей истории. Оказываясь скрепляющими все нарративными обручами.

Коллективные тела массовых сцен не задают ощущения плотности (они так же рассыпчаты и полны полостей, как «горизонтальные» мизансцены, они делают течение книги еще более спотыкающимся и нецелым, пористым, так как после максимальной плотности ускорения, в которой Горький выкладывается на пределе описательских возможностей, наступает реакция в виде мельтешения бытовых и/или психологических сцен, рвущих нарративные движения на мельчайшие лоскуты отдельных реакций.

*

Хотя любые изменения в романе оказываются вполне механическими - вот как кабинет следователя полковника Васильева.
В самом начале второго тома, юным студентиком, совершенно случайно (по ошибке за революционера приняли) Клим попадает в уютную комнату, одухотворенную приметами уютного интеллигентского быта, тогда как на допрос, уже после Кровавого воскресения он попадает в помещение, преобразованное до неузнаваемости:

«…исчезли цветы с подоконников, на месте их стояли аптечные склянки с хвостами рецептов, сияла насквозь пронзенная лучом солнца бутылочка красных чернил, лежали пухлые, как подушки, «дела» в синих обложках; торчал вверх дулом старинный пистолет, перевязанный у курка галстуком белой бумажки. Все вещи были сдвинуты со своих мест и, в общем кабинет имел такой вид, как будто полковник Васильев вчера занял его или собирается переезжать на другую квартиру. Остался на старом месте только бюст Александра Третьего, но он запылился, солидный нос царя посерел, уши, тоже серые, стали толще. В этой неуютности было нечто ободряющее…» (645)

Через пару дней полковника Васильева застрелят.

Это типологический для «Жизни Клима Самгина» одноходовое предсказание, каких тут много: если взгляд рассказчика, параллельного Климу, но находящегося не только внутри него, но и выше, чтобы можно было включать главного героя в окоем, окружающий его, заостряет внимание на каких-то подробностях, то они, уже в обозримом будущем, обязательно будут отыграны.

*

Мастерство писателя в том, что механика, доходящая, порой, до состояния иероглифа или азбуки Морзе (после падения обязательно наступает успокоение или взлет, после пейзажа - разговор, который погода описывает, ну, и, каждый раз, когда иссякает тема или лейтмотив, повествование обнуляется и как бы заводится заново сменой места и появлением новых действующих лиц), при этом, не торчит, скелет не выпирает, схема забирается разрозненными сравнениями, украшенными колкими метафорами - письмо и есть здесь главный авторский интерес и уровень рассказа.

И ничего здесь, в книге, не сложилось бы без выдающихся писательских талантов, обращающих, казалось бы, вспомогательные причуды и приправы пластических ухищрений, отстроенных в грамотном (присутствующем, действующем, но не слишком заметном) ритмическом ключе, в основное, несущее и, из-за этого, непреходящее событие.
В мета-рефлексию над своим методом, постоянно, в каждом абзаце, претворяющимся в литературную практику.

*

Но проза, вокруг Горького, тоже не стояла на месте, развивалась и ритмизовалась, создавая тот самый модернистский канон, мощь которого не сломала и примитивность (прямолинейность) советского (партийного), идеологизированного восприятия, к возгонке и формированию которой Алексей Максимович Пешков приложил руку.

Помним-помним, не простим, хотя, ну, да, конечно-конечно, время же было другое (да только природа человеческая всегда остается неизменной), да и критерии качества не совпадают с нынешними.

Буквальный эпилог и последыш культуры «декадентских течений рубежа веков» (типовое название учебных хрестоматий советской поры), символизма и модернизма, Горький и, тем более, последний его роман, оказываются не просто «местом встречи» всего со всем, но и обобщения (стилистического, технического, идеологического) эпохи, сгущенной до концентрата итогового текста.

Я к тому, что подобные жесты демонстрируют общие места и среднюю температуру по больнице литературных достижений.

И если Горький злоупотребляет искривленным хронотопом и искаженной реальностью, модернистскими стилевыми приемами да точеными метафорами не хуже Катаева или Олеши (Булгакова и Набокова), значит, таковы общие возможности текущего исторического и культурного момента.

Такие драгоценности и такую бижутерию (такие фасоны и такие расцветки) носят в те самые годы, когда писатель рывками пытается закончить свой бесконечный текст, который все никак не заканчивается и все никак не закончится, так как написано же лишь три, а должно быть, явно, семь.

Впрочем, третий том легко разламывается на две части, из-за чего можно сказать, что аналогом "Содома и Гоморры" является сектантская часть Самгина и ненаписанными является "цикл Альбертины", то есть, три книги, а не четыре...





Перечитывая "Клима Самгина" (1): том первый, первая глава - https://paslen.livejournal.com/2549155.html
Перечитывая "Клима Самгина", том первый, вторая глава (2): https://paslen.livejournal.com/2552248.html
Перечитывая "Клима Самгина" (3): том первый-второй: https://paslen.livejournal.com/2553537.html
Перечитывая "Клима Самгина" (4): том второй: https://paslen.livejournal.com/2555004.html
Перечитывая "Клима Самгина" (5): том третий, глава третья: https://paslen.livejournal.com/2556164.html
Перечитывая "Клима Самгина" (6): том третий, часть четвертая: https://paslen.livejournal.com/2559710.html

проза, дневник читателя

Previous post Next post
Up