Больше всего восторженный стиль описания Дмитрием Григоровичем чужих городов, напоминает мальчика Митю из «Четыре желания», педагогической притчи Константина Ушинского. Той самой, где мальчик ведёт дневник наблюдений за сменой природных сезонов, по нарастающей восхищаясь катанием с горки, игрой с бабочками, купанием в речке и сбором плодов, пока мудрый папа не достаёт из кармана записную книжку. «Показав мальчику, что он то же самое говорил и о весне, и о зиме, и о лете…»
«Не знаю, что будет дальше, - пишет Григорович уже во второй главе своих путевых записок, - что ждёт меня в Италии, Испании, Греции; я не видел их. До сих пор, по крайней мере, я ничего не знаю лучше Копенгагена и решительно не вижу причины приносить его в жертву будущему…»
Восторженные степени, применяемые в описаниях остановок на пути дальнего следования, опасны, во-первых, сужением стилистического манёвра, требующего всё новых красок для новых восторгов, а, во-вторых, смещением драматургии, должной раскручиваться постепенно, на самое начало произведения. Но тогда каким же ударным (и, оттого, неправдоподобным) должен быть конец? Григорович, впрочем, избегает искуса впасть под финал в нечленораздельное бормотание. Ну, или нынешняя публикация его морских очерков, обрезана публикаторами таким образом, чтобы скрыть композиционные изъяны. Хотя, не думаю, что сделано это нарочно.
В 1858 - 1859 годах по приглашению московского министерства, Григоровича взяли на военный корабль «Ретвизан» («справедливость», если со шведского), как писателя, чтобы путешествовал, вместе с командой по разным странам и записывал, что видит. После шестимесячной (по другим сведениям, десятимесячной) поездки, Григорович сделал серию очерков, публиковавшихся в «Морском сборнике», после собранных в книгу, которая не переиздавалась.
Была еще публикация в дореволюционном собрании сочинений и всё - в нынешнюю книгу, изданную почти десять лет назад издательством «Захаров» вошло семь самодостаточных глав, каждая из которых может восприниматься законченным произведением. Тем более, что текст, лишённый комментариев, обрывается на полуслове - в Ницце, куда «Ретвизан» прибыл из Генуи.
Григорович оставил едва ли не самые обширные в русской традиции XIX описания Копенгагена, Гамбурга и Генуи, соединяя страноведческие наблюдения с записью непосредственных жизненных впечатлений, особое внимание уделяя нравам. Ведь только так можно составить неповторимый травелог, состоящий из индивидуальных складок: камни веками лежат на своих местах (или вот музеи, Торвальдсена в Копенгагене или Лувр в Париже, доступные и нынешнему туристу), поэтому лишь конкретные жизненные ситуации и их передача читателю позволяют автору стать свидетелем.
«Каждому путешественнику хочется сказать что-нибудь новое; в этом отношении не лучше ли обращаться к нравам? Они дают несравненно больше пищи для наблюдений, чем церкви, и здания; описывать последние - значит повторять уже сказанное; но никто не исчерпал сторону нравов… […] Каждый, приезжая в любую страну или город, наталкивается на случаи, происшествия и людей, которых вчера не было и которые не встретятся и не повторятся завтра; путешественник, передающий бумаге свои впечатления, непременно внесёт что-нибудь новое в самую богатую массу наблюдений своего предшественника…»
Верить только тому, что видишь и не пользоваться текстами других означает исключать из текста культурологические и историософские отступления, способные сделать едва ли не половину текстуального объёма. Лишь однажды, в седьмой главе, проезжая мимо Гибралтара, Григорович обмолвится, что сильная качка раскидала по каюте справочники и бедекеры, из которых он черпает сведения и вдохновение, впрочем, никак особенно не зафиксированное в «Корабле «Ретвизане». Только сырая фактура жизни, только правда одного, отдельно взятого человека.
Всё это, впрочем, нужно не из-за самодостаточного писательского стремления выказать сильные стороны своего дарования (Григорович вошёл в историю русской литературы, прежде всего, как очеркист и реалист-рассказчик «демократического направления», участвовавший, например, в знаменитом альманахе «Физиология Петербурга»), но для того, чтобы на примере устройства других государств, думать и говорить о России.
«Отправляясь за границу, дал себе слово вести подробный журнал и в наблюдениях моих держаться постоянно такой методы, чтобы всё виденное ставить в параллель с тем, что у нас заводится или учреждено в том же роде. Такая точка зрения была бы в высшей степени неуместна, если б Россия была страна совершенно дикая и первобытная. Но Россия, слава Богу, давно уже вышла из пелёнок (не забудьте, заданы уже программы для монумента в память её тысячелетия!) - давно стала она на европейские рельсы и живёт европейской жизнью. Поэтому не вижу причины отчего сравнение между нею и некоторыми европейскими государствами невозможно. Если сравнение будет не всегда льстивого свойства (истинное патриотическое чувство не оскорбляется мелочами), если чужеземное будет иногда казаться совершеннее, - вина вовсе не моя.
Читая мои путевые записки, представьте себе, что вы перелистываете альбом фотографий, в котором фотографии так расположены, что рисунок, снятый в Европе, наклеен рядом с рисунком, снятым в России. Такое расположение рисунков, положим, капризом фотографа: виноват ли он, скажите, если на фотографии, изображающей, положим, хоть крошечный городок Ниборг, - вы заметите, что газовые фонари чаще расставлены, чем на Невском проспекте?...»
Россия, которую знает Григорович (называя родину «страной тупых столовых ножей») ещё только готовится к освобождению от крепостного права. Именно поэтому, попадая на корабль, Григорович, в первую очередь, описывает демократизм матросских нравов. Ведь люди, буквально плывущие в одной лодке и зависящие друг от друга (и делающие реальную, а не надуманную работу по жизнеобеспечению корабля и сопротивлению стихиям) автоматически складывают, более-менее, щадящие и, местами, справедливые отношения.
Так как корабль вышел из Кронштадта не в мае, как то планировалось, но в августе (задержку вызвала сложность капремонта и предстартовой подготовки), Григорович, вытащенный обстоятельствами из тульского поместья и скитающийся без особых дел, в порту, детально наблюдает стадии готовности «Ретвизана», накоротке сходится с матросами, первоначально принимающими его за генерала. Григорович, однако, объясняет, что он - не военный, но только писатель, после чего рядовой состав, записывает его в штабные писари, переставая таиться.
Однако, чем дальше в море, тем меньше внимания Григорович уделяет интровертным описаниям корабельного быта. Ракурс внимания меняется (хотя принцип водного путешествия остаётся для «Корабля «Ретвизана» таким же формообразующим принципом, настраивающим описателя на определённый ритм,
каким для Гёте в его «Итальянском путешествии» была карета) - движение корабля перестаёт быть самодостаточным и служит для подачи путешественников к очередной пристани. Монотонность многодневных перемещений по воде сменяют яркие и подвижные картинки портовой жизни Дании, Германии, Италии и Испании (первоначально «Ретвизан» планировал кругосветку с заходом в совсем уже экзотические порты, но, перед самым отходом из станции приписки маршрут его резко изменился, замкнувшись только на обход Европы). Более того, из каждого приморского порта, Григорович в компании попутчиков, стремится попасть в глубь континента. Коляской или поездом, он хочет попасть в Копенгаген и Париж, Гамбург и Севилью, оставляя «Ретвизан» далеко позади на долгие недели отсутствия.
Из текста травелога, выясняется (для тех, кто уже совсем ничего не знает о Григоровиче,
самой известной книгой которого, оставшейся в веках, стали весьма подробные «Литературные воспоминания»), что Григорович уже не в первый раз рассекает по Европе и, например, достаточно детально объехал всю Италию, отлично ориентируется в её устройстве, памятниках и отлично разбирается в школах итальянской живописи. Что помогает ему описать картинные галереи Генуи или отвратиться от бессмысленной развески художественных коллекций Лувра (который, вместе со всем Парижем,
погрязшим в буржуазной сытости, Григоровичу активно не нравится). Ну, или создать гимн изысканному скульптурному гению Торвальдсена, главного датского гения, передавшего Копенгагену лучшие свои скульптуры. И, таким образом, создать мемориальный музей, воспринимаемый Григоровичем смысловом центром не только большого города, но и всего датского королевства.
«Приезжая в большие города, я постоянно держался такого правила (с первого дня не бросаться осматривать памятники, здания и достопримечательности) и никогда в этом не раскаивался. Начав знакомство с городом беготнёю по музеям и церквям, выносишь только смутное, неполное впечатление; сумбур в голове, лом в шее и боль в ногах. Необходимо прежде осмотреться хорошенько, усвоить себе общую физиономию города, успокоить в себе то внутреннее волнение и беспокойство, которое невольно овладевает человеком в первые дни после приезда в новую страну или новый город.
В Париже такое успокоение более чем где-нибудь необходимо. Уличная, фланёрская жизнь в самом деле очень здесь увлекательна; надо исчерпать её до дна, чтобы она окончательно утомила и надоела; в противном случае она долго не даст покоя и постоянно будет отвлекать вас. Во многих отношениях здесь нельзя считать фланёрство праздным, пустым проведением времени. Так как почти всё население Парижа живёт на улицах, фланёрство даёт возможность знакомиться с нравами, которые чаще интереснее памятников…»
Это, кстати, крайне интересный момент - бессознательного противопоставления культуры и живой жизни, на которой Григорович строит многие городские описания. Фиксируя ситуации, возникающие в отелях, кафешках и на улицах (особенно проникновенные страницы парижской жизни посвящены бесцельному фланёрству, как главному занятию горожан), встречам с соотечественниками и случайным знакомствами, Григорович весьма чётко отделяет от них посещения музеев (в которых, вечность спустя, он и встречается с нами, хотя музейные технологии радикально изменились - скажем, Григоровича постоянно не устраивает подсветка живописи, но сами-то картины и стены, на которых они висят, остались прежними) и театров.
В каждом городе Григорович, если позволяет время и возможности, ходит на вечерние представления. Это важно для того, чтобы зафиксировать настроения и наряды публики, но ещё и для того, чтобы выдать умозаключение, касающееся ментальных особенностей той или иной чужой культуры. В Гамбурге пять театров, но все они вялые и неинтересные, в Париже все спектакли бессмысленны в своей коммерческой выхолощенности и только испанское фламенко, выражающее суть свободолюбивого и гордого народа, не оставляет Григоровича равнодушным. Насколько эти театральные впечатления отличаются от
захлёбывающихся в восторге театральных страниц итальянских травелогов Стендаля или же генуэзских описаний культурной жизни в очерках Диккенса,
писавшего в Генуе свои романы и травеложные очерки примерно в том же историческом отрезке «конца XIX века» (
как, например, ещё и Ипполит Тэн).
Через разницу восприятия театральных впечатлений можно подобрать ключик к особому умонастроению, отличающему русскую литературу-культуру от прочих, сопредельных культур-литератур того времени. Конечно, Григорович тщательно вписывает «Корабль «Ретвизан» в традицию русских путевых текстов (
неоднократно упоминая «Фрегат «Паллада» Ивана Гончарова»), однако, интересно проследить как меняются акценты описаний русского путешественника, стремящегося соответствовать своему времени. Как традиция русских странствий меняется вместе с изменением политической ситуации и всяческих технологий. И хотя способ перемещения, используемый Григоровичем, оказывается вполне привычным, важно лишний раз подчеркнуть, что плывут на «Ретвизане» современные люди, оснащённые актуальными идеями и справедливыми идеалами, меняющими взгляд не только на сиюминутное, но и на будто бы неизменное.
Это очень живой и остроумный текст, набитый точными формулами и мыслями, сохранившими свежесть даже полтора столетья спустя, что выдаёт совершеннейшую непредвзятость описателя, работающего очерки как бы поверх идеологических схем своей референтной группы.
«Отчего же, думал я, - и думая об этом, могу вас заверить, с сокрушённым сердцем, - отчего же путешествие по России так мало оживляется воспоминаниями? Неужто мы не жили? Если мы жили, отчего же у нас так мало исторических памятников? Отчего всё былое изгладилось из памяти народа?»
На этот свой вопрос, направленный как бы в грядущее, Григорович, впрочем, не даёт чёткого ответа: «Ретвизан» хотя и оказывается локальной территорией свободы и справедливости, но и на нём с исторической памятью как-то не очень. В начале путешествия Григорович описывает внезапно умершего матроса, которого, по морскому обычаю, хоронят в «пучине вод», завернув в холстину. Но, демократ и народолюбитель, он даже не догадывается назвать имя несчастного. Сочувствуя датчанам и испанцам, Григорович без какой бы то ни было симпатии, описывает «жидов», окруживших его после схода на очередной берег - человеколюбие викторианской эпохи все ещё избирательно и распространяется далеко не на всех.
«О море пока рассказывать нечего: оно всё так же гладко, серо однообразно, как прежде; на корабле так же нет ничего нового…»
Описание парижских литературных нравов из четвёртой главы:
http://paslen.livejournal.com/1999280.html