(no subject)

Jan 31, 2015 23:48

Предыдущее

Про скват, про Тиля, про Хвоста, про Оскара Рабина, про Валю Кропивницкую, про Гурова, про железную Машу, про Зайчика, про Володьку Жесткова, про Сапгира, про Киру Сапгир, про Мишу Глинку, про Рейна...

В начале девяностых мы иногда захаживали в русский скват.

Первый известный мне располагался улице Жюльет Додю возле площади Республики в здании старой фабрики. Скватам вечно приходится переезжать, их же иногда разгоняют, - владельцы земли, помещений, или попросту городские власти в один непрекрасный для скватчиков день говорят: «баста, валите, ребята, подобру-поздорову».

Ребята и валят, иногда после решения суда, иногда после того, как приходят поутру бульдозеры…

Тот первый скват, собственно, единственный, где мы относительно регулярно бывали, был, как мне кажется, приличней прочих - но конечно же, и там лилось рекой дешёвое, как Васька говорил, клошарское вино, конечно же, и там посторонний человек с интересом думал, а как тут вообще живут, в этом вечном пьяном празднике, ну и зачем окурки на пол кидать.

На самом деле, жили в сквате немногие, - чаще всего жили скватеры у себя в квартирах, а в сквате у них были мастерские - всё же этот способ богемного существования был больше всего свойственен художникам…

В питерской-московской жизни 70-х, когда непечатных поэтов и невыставляемых художников стали звать второй культурой, границы не было между ними. Но в Париже в девяностые художники преобладали - может, потому, что в праве на отъезд они приравнивались к евреям. Ходила история про художника Некрасова, матёрого сибиряка, который явился то ли прямо в Овир, то ли в доблестные органы, чтоб сообщить, что он еврей. Уж не знаю, был ли у него припасён израильский вызов, но в качестве еврея его с удовольствием выпустили - пинком под зад.

Встречались среди уехавших художников и люди отнюдь не богемные, вот Оскар Рабин например. Он жил под Монмартром на улице Северного Полюса, и на его тревожных картинах, которые после его отъезда в Париж стали куда ярче, куда радостней, куда живей, часто стали появляться слова « Pôle Nord » - в честь собственной улицы, - вместо прежней мёртвой селёдки на газете. Потом Рабин с женой Валей Кропивницкой, невероятно тихой милой женщиной, писавшей доброжелательных нежных зверей, с которыми всякий познакомиться захочет, переехали в квартиру-мастерскую возле Бобура, - её им город дал. Рабины в скватах, мне кажется, даже и не бывали.

А вот Хвост тесно связан со скватами. Жил он у себя дома, но во всех скватах были у него мастерские. Писал он какие-то невразумительные комбинации железяк. И, кажется, неплохо их продавал. Естественно, иногда он в сквате гитару тоже брал, - но всегда вокруг было слишком много выпивки, хэппенинга, иногда и отношения выясняли… Так что особой радости от того, чтоб в сквате его послушать, не было.

Ваське всегда становилось там скучно, мне было позабавней, но в целом не наша была это среда обитания.

Про скват возле площади Республики ходила легенда, что когда ребят стали с судом оттуда выселять, первое слушанье дела перенесли - народ так громко галдел по-русски, что у судьи заболела голова.

Один из любопытных людей, которые там тусовались, - Валентин Мария Тиль. Кажется, настоящая фамилия его Смирнов, а Тилем он назвался в честь Тиля Уленшпигеля.

Он примерно васькин ровесник, в СССР-е посидел в сумасшедшем доме после того, как на фестивале 57-го года познакомился с какими-то западными студентами и увидел репродукции Пикассо, которого тогда ещё советская власть в музеях не показывала. Тиль по его словам орал на всех углах, какой Пикассо великий, вот и угодил в дурдом. Гораздо позже, в семидесятые, он участвовал в феминистском подпольном журнале «Мария», говорил об этом - «ну, как я мог девчонок оставить» - единственный мужик в этом издании. Не помню, как именно советская власть наказала «девчонок», может, ссылкой, но кажется, все, включая Тиля, в конце концов оказались за границей.

Тиль занимался фотографией. И тогда мне страшно нравилось то, что он делает. Мы даже купили у него несколько фоток. Сейчас мне кажется, что фотошоп у фотографий в тилевом стиле выбил почву из-под ног. Он много работал с химикатами - рызмывал, менял цвет - делал всё то, что сейчас достигается компьютерной обработкой и считается скорей не очень хорошим тоном.
Химикаты не были надёжны, фотографии Тиля со временем менялись, и не всегда в предугаданную сторону.  И всё равно мне кажется, что в отличие от формальных достижений при помощи фотошопа, у Тиля в фотках проявлялось нечто более трепетное - они имели отношение к живописи, к пластичности и изменчивости портретов - посмотреть отсюда, посмотреть оттуда…

Пару раз Тиль приезжал к нам в гости. Но общение было каким-то призрачным, как призрачным оно было и с Хвостом - всегда приветливым, редко совсем трезвым и каким-то чуть иллюзорным. Поздороваешься, обнимешься - в этом кругу всегда обнимались, - неловко подумаешь, о чём бы поговорить - подхватишь какую-нибудь беседу. Через некоторое время услышишь что-нибудь странное, то ли мистическое, то ли ещё какое, не будешь знать, что ответить, чтоб не обидеть, не задеть чувств, не вступить в какой-нибудь бессмысленный спор в параллельном пространстве…

Особенно тяжело давалось такое общение Ваське - он иногда злился, чаще впрочем, нет, только плечами пожимал и приговаривал потом - «ну, он же сумасшедший» - на самом деле, эти люди существовали в какой-то параллельной реальности, с которой можно по касательной соприкоснуться, но не более того.

Скажем, никакой возможности установить, говорит ли кто-то из них всерьёз, или выпендривается, у нас не было, правду говорит, или выдумывает, как герои носовского рассказа «фантазёры» - ну, и опять же общение в этом кругу было зыбким, ненадёжным - ты договаривался о чём-нибудь, хоть даже о месте и времени встречи, и никак не мог знать,  будет ли договорённость исполнена, а если встреча состоится, на сколько минут или часов вторая сторона на неё опоздает. Васька относился к этой ненадёжности особенно нетерпимо и страшно любил хвастаться, что в жизни никогда и никуда не опаздывал. Я злилась на его нетерпимость, но в глубине души тоже не умела с этой зыбкостью и ненадёжностью дело иметь…

В результате,  в последующих скватах мы почти не бывали, с людьми из богемного круга пересекались крайне редко, и как-то ушло всё это из поля зрения.

В сквате возле Республики мы познакомились со скульптором Юрой Гуровым. В Париж он прибыл, как он утверждал, в запечатанном грузовике вместе со своими работами - немалого роста у него были, кстати, работы. Ко всем он обращался «старик», что в начале девяностых удивляло - чай, не шестидесятые на дворе. Возвращаться в Россию Гуров не собирался, а деться-то куда? Он попросил Бегемота помочь ему в составлении прошения на отъезд в Австралию. Бегемот заполнил нужные бумаги, пожимая про себя плечами, - какая Австралия, нафиг им там скульптор Гуров, не знающий английского языка. Но удивительным образом Гурову дали разрешение на иммиграцию. На радостях он предложил Бегемоту в благодарность за труды взять какую-нибудь его работу. Выбрать было довольно просто - бОльшая часть гуровских скульптур не вмещалась под потолок обычного жилья...

Так у Бегемота появилась небольшая гипсовая девочка по имени Железная Маша. Маша стоит в гостиной, иногда на голову ей надевается элегантная соломенная шляпа, или попросту платочек.

Но Гуров не поехал в Австралию, неожиданно он получил предложение остаться во Франции в должности главного скульптора города Монтаржи.

Мы с Васькой нисколько не сомневались, что эту должность устроила ему Валька, у которой деревенский дом как раз неподалёку от Монтаржи, и она хорошо знакома там с людьми, которые могли помочь.

Валька в сквате бывала и очень дружила с актрисой Олей Абрего, у которой с Гуровым был роман.

Удивительно ж мир устроен - крючочки зацепляются друг за друга, ниточки тянутся, сплетаются...

Перед тем, как вступить в должность, Гуров поехал в Россию - и там погиб. Мы думали, что под Псковом он на машине влетел в столб, но вот только что в чьих-то воспоминаниях прочитала, что он выпрыгнул из автобуса и попал под машину...

...

Ещё была тогда в Париже некая ассоциация русских художников и писателей, а может, только художников, не помню, в которой председательствовал Вадик Нечаев.

У них было помещение в здании возле моста Мари, куда селят художников из разных стран, приглашённых в Париж на временные стипендии. Пару раз мы туда ездили на литературные вечера, и Васька там стихи читал. Потом перестали. Как-то это было абсурдно, неуместно.

У меня оба эти раза слились смешным образом в один, хотя однажды дело было под Рождество, у нас был Димка, и мы отправились туда втроём на машине, - тогда в Париже ещё можно было запарковаться. По дороге у нас опять! отлетела выхлопная труба, но мы бодро поехали дальше, оглашая воем окрестности. А второй раз дело было в июне.

Оба раза было полно народу, смешение жанров и стилей.

Кира Сапгир, первая жена Генриха, читала нудноватую прозу про монаха и блудницу, где главным героем был принадлежавший монаху «приндмет», - по мнению посещавшей его блудницы этот приндмет был очень невысокого качества. Даже и ничего произведение, но сугубо слишком длинное.

Васька читал какую-то лирику.

Естественно, пили клошарское вино, за которым бегали в магазин «Ed». Был такой дешёвый магазин в Париже, теперь, кажется, именно он заменился похожим по ценам магазином leader price. У художников его звали, естественно, Эдиком - «надо сбегать к Эдику за вином!»
...



Летом 91-го приехал в гости к дочке в Париж Генрих Сапгир, и не один, а с Лёшей Зайцевым, который тогда заведовал отделом поэзии у Коротича в «Огоньке».

Васька с Сапгиром был отдалённо знаком, ну, а близко был знаком с Володей Жестковым - младшим братом Мариши - хвастливым весёлым охламоном - примерно моим ровесником, который был женат на  сапгировской дочке Лене.

Володьку в Париже звали Рыжим, хотя рыжим он и не был. Работал он тогда на «радио Франс». Впрочем, и в этом нет полной уверенности, потому что узнать, что в его рассказах правда, а что вовсе нет, было совершенно невозможно. Какая-то часть володькиных историй наверняка действительно произошла, как и часть сообщаемых им сведений наверняка была правдива. Но вот какая? Врал он в своих рассказах, как сивый мерин.

Что точно - это что, родившись в Париже, русским он владел абсолютно, и не безидиомно, как Мариша, а совершенно нашим живым русским, меняющимся, жаргонным. У него были почти феноменальные языковые способности, и он ничуть не хуже владел ещё пятью-шестью языками, выучив их без усилий. Одна из его баек была про то, как он в своих журналистских поездках добрался до Биробиджана. Дескать, приехал он в тамошюю газету - как там она называлась - в «бирибиджанскую звезду», и главный редактор с тамошним ещё каким-то начальником о чём-то между собой на идише говорили, то есть не о чём-то даже, а о нём, Володьке, - дескать, притащился на их голову какой-то хрен с горы. И как же у них челюсти отвисли, когда Володька, послушав их немного, непринуждённо вступил в идишный разговор.

Правда ли - нет ли - как поймёшь, когда с мифоманом дело имеешь! Но с мифоманом удивительно славным.

С Леной Володька через пару лет развёлся, при этом она осталась в отличных отношениях со всем семейством, и её сын от первого мужа на правах внука каждое лето ездил с Владимиром Иванычем, которому уже было под девяносто, на дачу в Грасс.

А с радио Володька то ли сам ушёл, то ли его ушли, и начал он бурно ездить в Россию. Там он как-то приблизился к власти, раздулся и расцвёл. Заехав в Париж под Новый год с 94-го на 95-ый, наверно, он пришёл к нам в новогоднюю ночь, которая праздновалась в бегемотной с Маринкой берлоге. Ещё и Кира Сапгир была. Долго хвастался, рассказывал про отличную российскую жизнь, про свою близость к Ельцину Борису Николаичу - прям совета тот у Володьки спрашивал по разным поводам…

Мы злились, а Кира мирно спала на диване, потом вдруг подняла голову, поглядела осоловело и изрекла: «Ты, Володька, живёшь в России, как червяк в яблоке», - и опять упала в сон.

Вот у Лены с Володькой мы и встретились с Сапгиром и сапгирским младшим приятелем Лёшей Зайцевым (в дальнейшем  именуемым Зайчиком).

К сапгировским стихах Васька относился ничего, а я плохо. Тот редкий случай, когда то, что Васька расширительно звал абсурдизмом и чохом не любил, его как раз не раздражало, а злило меня, против абсурдизма ничего не имеющую. Мне Сапгир в стихах казался фальшивым, натужным. Представлялось, что он пишет, почёсывая левой ногой за правым ухом, не потому, что так ему удобно и нужно, а только чтоб выебнуться, чтоб скрыть за вычурной манерой отсутствие стиха. Я и к детским его стихам относилась без интереса, и «принцесса была ужасная, погода была прекрасная» казалось, да и кажется мне самым примитивным перевёртышем.

Через год, или два после того приезда Сапгир опять был в Париже, и у одной нашей дальней знакомой был платный вечер, чтоб ему денег немного собрать.  Какие-то из стихов, которые он тогда читал, мне больше, чем обычно, понравились, правда, скорей отдельными строчками, например про то, как «в лесу я догнал и загрыз колбасу».

А по-человечески Сапгир производил скорей славное впечатление, - такой вальяжный, забавные байки, вроде, рассказывал.

Но собственно с Сапгиром мы почти не общались, в какой-то другой его приезд позвали его в гости, но отношений никаких не возникло, а вот с Зайчиком мы как-то сразу сошлись. Он к нам часто приезжал, мы по нашему лесу с Нюшей гуляли.

Зайчиковым историям несть числа, они неправдоподобны и непроверяемы, - и на удивление симпатичны.

Чего он только не рассказывал! Например, про то, как однажды в электричке, идущей в Москву из Тарусы, где он тогда жил, он увидел человека с орлом, чтуь ли не в хозяйственной сумке. Ну, подумаешь, ехал человек, и орла вёз. Дескать, орла он Зайчику продал, не нужен ему был орёл. И после этого сам Зайчик стал ездить на метро с орлом на плече. Ещё был у Зайчика знакомый сурок Боба. Этот сурок приехал с каким-то его приятелем из Средней Азии и был отличным квартирным сторожем - признавал только своих и немногих избранных (Зайчика, конечно же, любил сверх меры и обнимал от души, когда тот приходил в гости), а чужих кусал и колотил.

Был ещё рассказ с ужасным концом про дога - Зайчик подобрал его щенком на улице, и дог вырос в телёнка. Жили они душа в душу, но всё-таки сначала дога он хотел воспитать, а это плохо получалось без физического воздействия. По зайчиковым словам единственное хоть чуть-чуть ощутимое для дога воздействие - это американским солдатским ботинком по спине, но Зайчику было всё ж трудно к такому прибегать, и дог остался недовоспитанным. По зайчиковым словам дога отравили соседи…

Сначала мы относились к рассказам Зайчика с определённым доверием, а потом, когда странность их стала зашкаливать, как-то решили, что совершенно это всё равно - правда, или нет - какая разница - был бы рассказ хороший.

Когда в ноябре 91-го мы с Васькой ездили в Питер и Москву, то в Москве жили у Зайчика в сталинском доме с лепниной, а встретил он нас на вокзале на разъёбанной огоньковской волге.

В Париже Лёше так понравилось, что он начал обдумывать эмиграцию. И в голову пришла ему очень нетривиальная идея. У него был слепой приятель, поэт, кажется. Работал он в журнале, выходивщем в России на азбуке Брайля. И вот Зайчику пришло в голову, что французским издателям аналогичного журнала на Брайле было бы очень выгодно, учитывая соотношение валют, печатать журнал в России, а он, Зайчик, мог бы стать связным между русскими и французскими слепыми, и жить при этом в Париже.

Сказано-сделано. В 92-м Зайчик, оставив на время в Москве последнюю жену с маленьким ребёнком, приехал в Париж совсем без денег, но с аккредитацией «Огонька» в кармане, позволившей ему получить временный вид на жительство.

А ещё до приезда он, благодаря всяким издательским связям, выпустил в Новосибирске маленьким тиражом васькину книжку. Единственная васькина книжка, которая почему-то не стоит у нас на полке. Куда делась?

Наверно, не слишком удивительно, что ничего не вышло из затеи с книжками на Брайле. Времена быстро менялись, наверно, печатать в России перестало быть выгодно.

Однако Зайчик твёрдо намеревался жить во Франции. Он познакомился с какой-то женщиной, француженкой русского происхождения, которая много болталась в скватах, а зарабатывала продажей всякой фигни на барахолке у Porte de Clignancourt. На самом деле, тамошняя барахолка - это не продажа всякого старья, а скорей множество собранных вместе антикварных магазинов, достаточно дорогих.

И теперь зайчиковы рассказы пополнились новой тематикой ­: «я там - да мы нашли табакерку 17-го века, нет, вы не представляете, прям семнадцатый век, у старушки, в куче барахла, а ещё ящичек сломанный - я починил - нет, за бесценок восемнадцатый век!» Всё это он говорил, когда в гости приезжал, или по телефону - неизменно радостный.

Надо сказать, что у Зайчика был один небольшой недостаток - не был он трезвенником, ничего не попишешь, и встречаться с ним на людях из-за этого его свойства было не слишком приятно. Мы с Васькой оба терялись - разговаривать с пьяными не умели, собственно уже одно это нас отвадило от богемы.

Через некоторое время этой барахолочной жизни Зайчик решил, что пойдёт он сдаваться властям и просить политического убежища, предварительно вызвав к себе жену с ребёнком.

В конце концов, Листьева  вот убили, он Зайчик - тоже журналист, его тоже могут убить.

Сказано-сделано. Всё заячье семейство отправилось просить убежища.

О дальнейших событиях мы с Васькой узнавали по телефону, или в немногочисленные заячьи приезды, когда он к нам заскакивал. Почему-то один такой приезд отчётливо помню - как мы с Нюшей по лесу ходили, а Зайчик всё говорил.

Дело в том, что всех просящих убежище отправляют в специальные центры, где они живут в ожидании решения судьбы. Большая часть центров не в Париже, и заячье семейство отправили в какой-то бургундский городок.

Там он подружился с мэром, а ещё с ребятами из местного театра, которые перевели на французский и поставили заячью пьесу.
Естественно, никаких особых причин для получения убежища у Зайца не было, он шёл на общих основаниях. А общие основания, по крайней мере, в 90-ые, означали - раз отказ, два отказ, а на третий, скорей всего, разрешение.

Не помню уж, после которого отказа Зайчик отправился в местную префектуру узнавать, не отправят ли его на родину в кандалах, потому как бумагу он получил о том, что ему предлагается покинуть Францию. Добродушный бургундский чиновник сказал ему: «ты чо, парень, мы и северо-африканцев-то никуда не отправляем, сиди смирно». Однако зайчиков друг мэр решил от греха подальше отправить Зайца в деревню, где у него был приятель, тоже мэр, сокрушаясь, что не может своему дружку выдать удешевлённую квартиру в своём городке.

Зайца с семейством поселили в маленьком домике за околицей, возле поля, и мимо заячьих владений деревенский мэр возил на тракторе говно на удобрение, радостно Зайчика приветствуя.

И работу ему приискал - поваром в соседний православный женский монастырь. Да, ещё надо отметить, что всё это время Зайчик заочно учился в парижской духовной академии, а кроме того, сделал ещё то ли одного, то ли двух детей своей жене.

Васька про зайцеву работу говорил, облизываясь и ухмыляясь: «пустили козла в огород». А сам Заяц восторженно кричал: «они же ели до меня чёрте как, а я - покупаю в магазине мороженого лосося за 19 франков килограмм, и я его так запекаю, это ж просто божественно я его запекаю. Бедные девочки, впервые они так едят.»

Жена же его по его словам делала изумительные бархатные пасхальные яйца и шила всяческое религиозное облачение, и Зайчик гордо говорил, что она не просто так шьёт, а это у неё От Кутюр!

Тогда же за несколько сот франков он приобрёл машину. И машина ездила, правда, недолго, до того момента, как вдрызг пьяный он не врезался на ней в берёзу. «Полиция приехала, машина вдребезги - а я живой! Они удивляются, а я живой!»

Однажды  он отправился в Красный крест, спросить, не помогут ли там бедным просителям убежища. В Красном кресте ему предложили одежду, но Зайчик сообщил, что одежду он и сам может им дать, а ему нужна кока-кола сыну и сигареты жене. Наверно, в Красном кресте удивились, но выдали некоторые запасы просимого.

К моменту, когда Заяц получил наконец вожделенное убежище, жена его уже ушла с детьми к французу.

Став легальным, он поступил работать помощником повара в какую-то деревенскую школу и был в полном восторге, особенно от главного повара, - огромного негра с Ямайки, который создавал поэтическое произведение из морковного салата! А как красиво он морковку тёр!

Не виделись мы очень давно, но иногда Зайчик звонит. Васька на эти его звонки злился, потому что он вечно говорил, что собирается придти, но не приходил, и трезв, когда звонил, тоже обычно не был.

Он закончил какую-ту школу шеф-поваров французской кухни. Устроился на очень хорошо оплачиваемую работу шефа-заместителя. Живёт с одной из своих предыдущих жён, перебравшейся в Париж. Но сильно болеет… Операция на сердце была… Когда он мне теперь звонит, я тоже несправедливо немножко злюсь - а собственно глупо - Зайчик чудесный зверь - только другой породы - той же, что Хвост, что Тиль… И странно было б от кошек требовать собачества, и с птичьими этими людьми надо общаться на их территории.

***
Что до историй, связанных с получением политического убежища, - их в те времена было довольно много, и отличить тех, кто бежал от смерти, от тех, кто попросту хотел жить лучше, было, в общем-то, очень трудно.

Люди намеренно теряли документы и объявляли себя выходцами из той страны, где на тот момент шла война. Все югославы оказывались из Сараева. Африканцы меняли принадлежность точно так же, как в Париже в зависимости от политической ситуации греческие рестораны становятся турецкими, или наоборот.

Ну, а кроме того, поскольку желание жить лучше - вполне уважаемая причина для переезда, но при этом взять всех невозможно, система, при которой это убежище получают упорные на третий раз, - не такая уж глупая. Страшно только выгнать кого-нибудь, кто от смерти бежит, а вот дать кому-то просто так за упорство - это как раз нормально.

Однажды мама попросила нас, чтоб мы встретились с некими знакомыми её подруги. Неизвестные люди позвонили нам и пришли за советом. Оказались десятой водой на пятом киселе - дочка приятельницы маминой подруги и её муж.

Врали они нам напропалую. Дескать, приехали во Францию просить политического убежища, потому что евреи, за которыми гонится общество «Память» и регулярно бьёт им стёкла.

Об этом была у них справка - с печатью лениградского ГОРОНО. Я думала, что Васька лопнет от злости, увидев эту справку, но как-то мы сдержались.

Потом эти люди появились у нас через год, или два. Кажется, они уже к тому времени получили убежище. Родили сына, назвали его Пьер. То ли учились, то ли работали. Французский у неё с самого начала был, она иняз закончила.

А потом мы узнали, что они не из России во Францию приехали, а из Израиля.

В принципе, отвратительное враньё - и эта справка из ГОРОНО, и сокрытие того, что из Израиля. Естестенно, из Израиля они не могли бы просить убежища. Это с одной стороны. А с другой, Франции от них ровно никакого вреда - работают, живут, никому не мешают…

И в общем, никаких причин для того, чтоб не пускать таких, нету...

***
Конечно же, не только Зайчик рассказывает невероятные истории, но пожалуй, только у Лёши они мерцают на грани вполне возможной реальности - ну, скажите на милость, почему у человека не может жить в доме боевой сурок? Вполне даже может.
Как-то раз в начале девяностых Вадик Нечаев привёл к нам в гости Мишу Глинку - васькиного знакомого по питерскому Союзу писателей.

У нас тогда были родители, и папа, услышав, что вечером придёт Миша Глинка, сказал, что он лично знает только одного Мишу Глинку - автора «Ивана Сусанина». Этот Миша тому и в самом деле приходится каким-то потомком.

Ваське решил сделать в честь гостей в духовке шашлыки. Больше мы такого не повторяли, даже не знаю почему.

Васька резал мясо и скидывал кусочки в тазик, стоящий на табуреточке непостредственно над нюшиной миской. Прошло некоторое время прежде чем он заметил, что возле табуретки стоит Нюша и аккуратно кусок за куском ест сырой шашлык. Ругать её было решительно не за что - её место. Так что над ней только посмеялись, и она, отчасти оскорблённая, отчасти недоумевающая, прошествовала на диван. Был у нас тогда старый заслуженный диван с уже не очень добрыми пружинами - из моего любимого стиха про Иван Иваныча, который «ох любил же он лежать на Диван Диваныче». Кончилось дело тем, что Диван Диваныч осерчал, вылупил, судя по картинке, глаза и выпустил пружины в Иван Иваныча. Вот и наш осерчал. Но Нюша всё равно его любила и, наверно, не обрадовалась, когда мы всё-таки подарили его помойке вместе, по всей видимости, с утерявшимся в его недрах при неприличных обстоятельствах крестиком, полученным Васькой в младенчестве от его крёстного Волошина.

Так что весь вечер Нюша провела на диване с неодобрением глядя на людей, поедающих украденные у неё шашлыки. Эта история нас мало чему научила и в какой-то другой раз на табуретку над нюшиной миской попала тарелка с хлебом… И опять собаку было совершенно не за что ругать.

Миша Глинка был тогда весёлый громогласный обаятельный, рассказывал истории всякие, весьма красуясь. Истории были заведомым бредом, собственно, и не позиционировались, как жизненная правда. Одна из историй была макабрическая, в который фигурировали два брата-рыбака, которые всё искали приманку, на которую хорошо будет клевать рыба. Всякое разное пробовали. А потом умер у них отец, и когда они вышли в море, выяснилось, что лучше-то всего рыба идёт на отца.

Миша с изяществом, с нагнетательными паузами её рассказывал - с удовольствием играл.

А года через два после Миши тот же Вадик Нечаев привёл к нам Рейна. И Рейн тоже кокетничал и рассказывал истории, - про крысу, жившую в подвале банка и приносившую человеку, который не помню уж по каким причинам ночевал в пустом помещении над этим подвалом, денежки в уплату за колбасу, и про рыбаков, обнаруживших, что рыба лучше всего идёт на отца…  И конечно же, Рейн утверждал, что это его история.

Я-то склонна думать, что она Миши Глинки, но бездоказательно, - просто Миша мне по-человечески больше понравился.

Книг мишиных я не читала, как-то не попались, а у Рейна мы оба с Васькой ценили странное длинное на грани с прозой произведение «Алмазы навсегда».
 

люди, Нюша, эхо, истории, пятна памяти

Previous post Next post
Up