К. Д. Кавелин, славянофилы и западники

Oct 28, 2022 08:08





Константин Дмитриевич Кавелин (1818-1885)

Первоначальное образование Константин Дмитриевич Кавелин получил дома. Среди его учителей был В. Г. Белинский, пробудивший в нём критическое отношение к окружающей действительности - "социальной, религиозной и политической". В 1839-м году Константин Дмитриевич окончил юридический факультет Московского университета и несколько лет преподавал там.

Константин Дмитриевич был не только человеком большого ума, но и человеком высокой, благородной души. Он был говорлив, легко сходился с людьми и умел сохранять личную дружбу даже со своими научными, политическими и литературными противниками. Он был способен увлекаться и в жизни, и в науке, но в этих увлечениях нельзя было не видеть открытых и прекрасных юношеских порывов. В кругу друзей, его часто называли "дитятей" или, по выражению А. А. Краевского, - "превечным младенцем".

Кавелин испытал сильное влияние славянофилов, с которыми позднее неоднократно полемизировал, оспаривая основные устои их учения: крепость общинного начала и православной веры русского народа и их значимость для исторического развития России. Но это не помешало ему много лет спустя (1878) высказать "полное сочувствие их благородным помыслам, их усилиям, их труду, их просвещённой любви к родине".

В 1847-м году началась знаменитая полемика между К. Д. Кавелиным и Ю. Ф. Самариным по основным вопросам разногласий между "славянофилами" и "западниками".



Западники группировались вокруг В. Г. Белинского и таких журналов, как Отечественные записки и Современник. К западникам можно отнести И. И. Панаева, П. В. Анненкова, А. Д. Галахова, А. А. Комарова, Я. П. Буткова и других литераторов, по большей части - молодых. У западников, как писал позднее Б. Н. Чичерин, никакого общего учения не было. Это были люди с самыми разнообразными убеждениями, но всех их соединяло уважение к науке и просвещению.

Славянофильство как общественно-литературное течение возникает в 1838-1839 годах в спорах И. В. Киреевского и А. С. Хомякова о путях развития России. Начало размежеванию славянофилов с западниками положили резкие выпады А. С. Хомякова и крайне оскорбительное для западников стихотворение Н. М. Языкова "К ненашим", в котором Языков называл Чаадаева "плешивым идолом строптивых баб", а Грановского - "сподвижником всех западных гнилых надежд". В 1841-1845 годах славянофилы печатались в журнале М. П. Погодина и С. П. Шевырёва Москвитянин.

Позднее (1856-1860) они будут печататься в журнале А. И. Кошелева Русская беседа.

Славянофилы были уверены в том, что петровские реформы, заимствовав чужие формы цивилизации, толкнули Россию на ложный путь развития. Особые надежды славянофилы возлагали на русскую сельскую общину. Они полагали, что западные государства "гниют", потому что они основаны на насилии и личной собственности, а на Руси государство начиналось с добровольного призвания князей, на основе общинного самоуправления.

Не совсем понятно как и почему, славянофилы считали русского царя высшим представителем общинного самоуправления... Впрочем, славянофилы требовали свободы слова, и в этом они были солидарны со своими оппонентами - западниками.

Константин Дмитриевич чувствовал к Петру Великому безграничное благоговение, в оценке деятельности его не признавал он ни малейшей чёрной тени (гипсовая маска Преобразователя составляла единственное украшение его скромного, заваленного книгами кабинета). О Петре I Кавелин не мог говорить без восторга и воодушевления...

Из статьи Кавелина "Мысли и заметки о русской истории" (Вестник Европы, 1866, т. 2):

Не поняв Петра I, нельзя понять России: он много для неё сделал; его глубоко любили и глубоко ненавидели современники и потомки; следы его неизгладимы в русской истории; но для верной оценки Петра Великого наше время (1866) не самое благоприятное… Мы всеми путями порываемся выйти из того периода русской истории - периода заимствований у Европы, - который он собою открыл и начал. К Ивану Грозному, к Алексею Михайловичу мы относимся спокойно: всё это уже давно прошло. Но Пётр как будто ещё жив и находится между нами. Мы до сих пор продолжаем относиться к нему как современники: любим его или не любим, превозносим или умаляем его заслуги…

До сих пор мы не умели связать между собою двух периодов российской истории, разделённых Петром Великим, и не могли объяснить себе, каким образом родилась и выросла на древней русской почве личность, подобная Петру. Нам представлялось, что у нас в эпоху Петра, словно в волшебной сказке или на сцене, страна, люди, нравы, понятия вдруг исчезли без следа и сменились новыми. Кроме нас, нет в мире народа, который бы так странно понимал своё прошедшее и настоящее. Ни один народ не разрывается в своём историческом сознании на две половины, совсем друг другу чуждые и ничем не связанные. Подобно нам все европейские народы переживали в своей истории крутые перевороты, однако ни один из них не смотрит на себя как на какие-то два различные народа. Например, норманнское завоевание было не только переворотом в целом быте Англии, но внесло в неё чуждые элементы, чужую национальность; однако, несмотря на это, англичанин сознаёт свою связь с Англией донорманнского периода. Одни мы, русские, лишены до сих пор единого народного сознания. В этом удивительном психологическом факте есть глубокий смысл. Раздвоенные в народном сознании, мы не можем высвободиться из вопиющего противоречия между нашим взглядом на самих себя и величавым ходом нашей истории. События идут у нас как-то своим чередом, как будто помимо нашей воли и понимания. Мы сильны инстинктами, неясными стремлениями и слабы разумением; наша мысль не умеет совладать с фактами и осилить нашу умственную разладицу.

Если бы реформы остановились со смертью Петра Великого, то не могло бы оставаться сомнения в том, что Московское государство принадлежит к азиатской, а не европейской группе. Внешний характер петровского преобразования служил бы в таком случае новым доказательством, что мы - азиатский народ. Но в том-то и сила, что дело Петра не умерло после него на русской почве; напротив того, оно, несмотря на крайне неблагоприятные обстоятельства, пустило корни и продолжалось почти полтора века, вплоть до нашего времени. Вот почему нельзя не признать реформы Петра органическим явлением великорусской жизни.

Перемена, если в неё вдуматься хорошенько, поразительна. Наша жизнь усложнилась новым фактором; в неё внесён европейский идеал, во имя которого меньшинство русских людей стало расходиться с окружающей действительностью, относиться к ней отрицательно, иногда враждебно и, во всяком случае, - критически и свободно. Каков бы ни был этот идеал, но он представляет новую силу, введённую в нашу жизнь со времени Петра Великого. В ней выступает на первый план личная инициатива, индивидуальность выдаётся вперёд из народной массы.

Пётр Великий и его эпоха есть начало нашего героического века. Не прошло ещё и двух столетий, а величавый, удивительный образ его стал уже облекаться в мифическое сказание. Не будь у нас под руками несомненных исторических свидетельств, нельзя было бы поверить, что перед нами живое лицо, а не сказочный богатырь. Даже достоверная повесть о его ранней молодости дышит легендой и мифом. Он готовится к своему подвигу, по меткому выражению профессора Соловьёва, не в старой России, а подле неё: вне обычной тогда обстановки царственных детей - между потешными и в Немецкой слободе. Обстоятельства как будто нарочно для того вырастили его вдали от двора, чтоб поставить в совершенную независимость от той среды и нравов, которые он призван был преобразовать. Около него с юности составляется особая атмосфера, чуждая остальному. Пётр Великий с головы до ног - великорусская натура, великорусская душа: неразборчивость в средствах для достижения практических целей; безграничный разгул, отсутствие во всём меры - и в труде, и в страстях, и в печали. Кто не узнает в этих чертах близкую и родную нам природу великоруса? Но в каких громадных, ужасающих размерах она в нём высказалась! Раз почуявши своё дело, своё призвание, Пётр отдался ему всей душой, всем помыслом, без колебаний и оглядки, на всю жизнь. Труженик, в благороднейшем смысле слова, он не знал устали и только перед смертью догадался, "коль слабое творение есть человек". Невозможного для него не было; всё казалось ему возможным, чего он хотел. А хотел он пересоздать Московское царство в европейскую монархию, с европейским государственным устройством, администрацией, науками, искусствами, промышленностью, ремёслами, торговлей, сухопутными и морскими силами, даже с европейской общественностью, нравами и формами - и рассчитывал выполнение этого плана не на сотни лет, а на свой век, желал сам насладиться плодами своего "насаждения".

О преобразованиях на заграничный лад думали и до Петра, кое-что уже было сделано в этом направлении. Но никогда преобразование не было возводимо в принцип, никто до него не проникался так всецело идеалом европейского государства и быта, а те, которые проникались им, не выдерживали сравнения идеала с действительностью, не думали с нею бороться, чтоб переделать её, и покидали страну. Пётр внёс этот идеал в русскую жизнь, вступил во имя его в борьбу с тогдашней действительностью. В этом смысле он довершил старое время и начал новое. Разрыв между стремлениями и действительностью был им доведён до последних пределов, но стремления получили цель, им придана была сила и власть, и этой цели подчинена была жизнь и её условия.

В отрицательном взгляде Петра Великого на старинный быт и нравы иные подозревают нелюбовь его к России. Но нельзя работать неустанно, всю жизнь - без веры в дело, без любви к нему. Пётр так трудился, потому что верил в способность русского народа преобразиться в идеальный образ, который перед ним носился. Прочтите гневные его письма к царевичу Алексею Петровичу. О чём вся забота? О том, чтоб сохранить "насаждение". В чём главный упрёк царевичу? В том, что царевич не помогает ему "в таких его несносных печалех и трудах". "Ты, - пишет Пётр царевичу, - ненавидишь дел моих, которыя я, для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и, конечно, по мне разорителем оных будешь". Требуя от сына исправления, царь в первом письме грозит ему лишением наследства. "И не мни себе, - прибавляет Пётр, - что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу. Воистину исполню, ибо если я за моё отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребнаго, пожалеть?! Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный!" Розыск и пытка не обнаружили заговора, а только недовольство. А значит мучительная смерть царевича Алексея лежит на душе Петра Великого. Однако чем можно было довести Петра до такой крайности? - Только внушая ему мысль, что дело его попадёт после его смерти в недостойные руки и погибнет. Из-за одной этой мысли Пётр Великий забывает всё, даже династические интересы, казнит сына и провозглашает, что царь имеет право назначить по себе преемника по духу, а не по плоти, не стесняясь потомством. Этот закон не пережил Петра, но он вполне характеризует его личность и взгляд: всё для дела, всё для государства, всё для России, всё должно служить только им, а не лицу, не личным интересам. Сам он служил им наряду с другими.

Мысль о коренном преобразовании России по европейскому образцу созрела в Петре Великом не вдруг, а постепенно. Как человек в высокой степени практический, Пётр приведён был к тому наблюдениями, опытом и нуждой. К его времени мы уже вдвигались в круг европейских государств и принимали всё большее участие в общих делах Европы. Сама сила вещей вынуждала нас облечься в европейские формы. Мало-помалу идеал европейской монархии слился у Петра Великого с мыслью о потребностях, нуждах и пользах России, которые стояли у него на первом плане. Полезное (по его мнению) - вводилось, несмотря ни на какие препятствия. Что оно кому-то не нравилось - ещё не доказывало, что оно не хорошо. Мало ли что, замечает он в одном указе, принималось по принуждению, за что потом благодарили и что уже принесло плод? Вот чем объясняется принудительный характер преобразования. Оно было по необходимости внешнее, вводилось со страстью, возведено в правительственную систему и излагалось не в назиданиях и книгах, а в законах и правительственных распоряжениях. Какой же могло оно иметь характер, кроме принудительного?

Как человек безгранично убеждённый в своём деле и нетерпеливый, Пётр действовал круто и жестоко. Мысль о постепенности внутреннего развития, о переходных мерах была ему вовсе чужда. С лишком полвека спустя после него во Франции точно так же мало заботились о постепенном переходе от старого к новому…

Учреждая в России новые порядки, Пётр выписывал из-за границы иностранцев, давал им места в службе. Что могло быть естественней? Они тогда лучше нас знали дело, и потому Пётр употреблял их. Но отсюда упрёк, будто бы он предпочитал иностранцев русским. Да, он вызывает из Европы фабрикантов, заводчиков, мастеров, но одно из первых с ними условий - обучить мастерству (фабричному или заводскому делу) русских. За исполнением этого условия царь смотрел строго и не исполнявших удалял из России. В коллегиях и присутственных местах они определялись чиновниками: и иностранцы, и русские - в равном числе; иностранцы должны были обучать русских европейским административным порядкам и за то получали больше жалованья. На высших военных и административных постах, кроме Лефорта, мы не встречаем при Петре ни одного иностранца - все до последнего русские. Зная иностранные языки, Пётр писал и переписывался почти всегда по-русски...

Пётр Великий насильственно привил русскому народу чужой идеал. Не только огромное большинство народа осталось совершенно чуждым и враждебным этому идеалу, но даже в высших слоях русского общества очень, очень немногие пристали к нему с убеждением.

Борьба между чужим и своим началась до Петра, продолжалась и после него, продолжается и теперь, изменив только свои формы. Где нет такой борьбы, там нет жизни и развития. Она необходима, чтобы выяснить народное самосознание, вызвать к деятельности народные силы. Дело реформы не было нарушением нормального хода нашей жизни, а, напротив, было естественным, необходимым её продолжением. Следовательно, никак нельзя утверждать, что Пётр убил в нас чувство народности, лишил нас связи с прошедшим.

Образованное меньшинство русского общества стремилось в "прорубленное" Петром Великим "окно в Европу" неудержимо, с удивительной энергией - вплоть до нашего времени. Будь направление, данное Петром нашей жизни, не естественным - оно бы кончилось с его смертью, тем более, что большинство современников смотрели подозрительно и враждебно на его нововведения, а ближайшие преемники его власти не имели ни его гения, ни его силы, ни его взглядов. Но что же мы видим? Образованное русское меньшинство бросается навстречу европейскому влиянию и идёт по этому пути гораздо далее Петра Великого: до отступничества от всего родного, до забвения родины и самого русского языка!

В сравнительно малочисленном слое русского общества, который безраздельно отдался европейскому влиянию, было много людей талантливых, умов глубоких и светлых, людей, горячо любивших родину, искренно искавших правды. Эти люди доказывают своими делами и жизнью, что реформа на европейский лад при Петре не была случайностью или прихотью, а отвечала известной, живой потребности и потому не была нарушением естественного течения русской жизни. Нам теперь она кажется такою потому, что отжила свой век. Но прошедшего нельзя мерить настоящим. Всему есть своё время и своя мерка.

Считается, что в конце 1850-х годов острота противоречий между западниками и славянофилами сгладилась. На самом деле - споры об "особом" пути России и её отличии от западноевропейской цивилизации продолжаются до сих пор.

Из письма Кавелина к Достоевскому (Вестник Европы, 1880, № 11)

Между мыслящими и серьёзными русскими людьми вы теперь не найдёте ни одного, который бы из теоретических предрассудков смотрел свысока на наши народные массы или думал, что Россия есть лист белой бумаги, на котором можно написать всё что угодно.

Как отдельные лица, так и нации имеют свой характер, свои особенности, свою физиономию, физическую и духовную, которых нельзя переделать и с которыми необходимо сообразоваться, рассуждая о дальнейшей судьбе людей и народов и о том, что для них желательно и полезно в настоящем. С другой стороны, точно так же, нет ни одного мыслящего и русского человека, который бы не понимал, что новых условий, созданных в России с начала XVIII века, нельзя вычеркнуть из нашей истории.

Как бы мы любовно ни смотрели на народные массы, нельзя признать их в том виде, в каком они теперь существуют, идеалом совершенства. Прислушиваясь к тому, что теперь думается и говорится, не трудно подметить два различных направления русской теоретической мысли. Одно, основываясь на воспитательном характере общественных учреждений, ждёт всего хорошего только от их перестройки, в полном убеждении, что хорошие учреждения перевоспитают людей и разовьют в них те качества и свойства, которые необходимы для благоустроенного общежития. Другое направление, исходя из той же нашей неустроенности, не признаёт всемогущества учреждений, и, усматривая источник всего зла в нашем нравственном состоянии, действительно крайне незавидном, указывает, помимо учреждений, на разные средства для поднятия у нас нравственности. Такая постановка вопроса, несомненно, есть шаг вперёд русской мысли. Он мог быть сделан, очевидно, только после разъяснения многих недоразумений между западниками и славянофилами, возбуждавших между ними когда-то ожесточённые споры на словах и в печати. Но нельзя также отрицать сродства и, до некоторой степени, преемственности между прежними и новыми взглядами на русскую жизнь и её задачи. Вера во всемогущество учреждений невольно напоминает точку зрения Петра и поборников его дела на русской почве, какими, без сомнения, были западники; а указания на нравственное возрождение как на единственное средство обновления сближает поборников этого взгляда со славянофилами. Это сродство выступит ещё ярче, если мы припомним, что подкладкой общественных идеалов все ещё служат у нас обыкновенно европейские образцы, а нравственные идеалы переносятся почти целиком из программы славянофилов. Несмотря на такие сближения, не следует забывать и существенной разницы между прежними и новыми направлениями русской мысли. Взгляды славянофилов и западников были первыми, ещё незрелыми попытками самостоятельной критики; новые направления переносят русские вопросы на чисто теоретическую почву, и тем придают им общечеловеческое значение.

Казалось бы, две струи русской мысли, обозначающиеся в настоящее время, тоже должны не исключать одна другую, а взаимно дополнять. Оба направления её, собственно говоря, предлагают не два различных решения одной задачи, а два средства для устранения двух различных сторон одного и того же зла. Но, судя по некоторым признакам, дело не обойдётся без нового раскола и новой борьбы, подобной той, какую вели между собою западники и славянофилы.

С давних пор для меня стало выясняться, что коренное зло европейских обществ, не исключая и нашего, заключается в недостаточном развитии и выработке внутренней, нравственной и душевной стороны людей. В практической жизни твёрдо водворилось убеждение, что недостаток личной нравственной выработки может быть вполне заменён хорошим законодательством, судом, администрацией; в науке вопрос о нравственности заброшен, она в наше время не имеет правильного научного основания и остаётся при старых рутинных теориях, которым никто больше не верит, которые в глазах современных людей не пользуются ни малейшим авторитетом.

Сознаюсь, что для меня одной из самых симпатичных сторон славянофильских учений всегда представлялось именно то, что они выдвинули на первый план вопрос о нравственности.

Упрёк, будто бы западники были отщепенцами, совершенно несправедлив; напротив, они были глубоко преданные своей родине русские люди, горячо её любившие, мечтавшие о её светлом, великом будущем не меньше славянофилов. Призывали они не Европу, а европейские идеи, на которые смотрели как на общечеловеческие. Западники желали видеть общечеловеческие идеалы осуществлёнными в России.

Нравственных идей нет, как нет и общественной нравственности. Нравственное есть прежде всего - личное, известный душевный строй, склад чувств, дающие тон и направление нашим помыслам, намерениям и поступкам. Оттого и нельзя схватить и уложить нравственность в какую бы то ни было формулу.

Всякий в глубине души знает, доброе дело он замышляет или дурное. Чувство добра и зла он носит в себе. Но спросите, что такое добро, что зло - никто вам не ответит на этот вопрос. Сделайте тот же вопрос в применении к тому или другому данному помыслу, делу, предприятию - и самый тёмный, необразованный человек не затруднится ответом. Вы, может быть, найдёте его ответ ошибочным, признаете, что он называет худым хорошее, и наоборот; но по своему чувству, по своему сознанию, он будет нравственный человек, если воздержится от намерений и поступков, которые сознает худыми. Как слагается в человеке такое неуловимое чувство добра и зла - это другой вопрос. Дело в том, что у каждого есть такой, свой особенный, личный камертон. Кто ему верен в мыслях и поступках, тот человек нравственный, а кто неверен, непослушен ему - безнравственный.

Совсем другое - наши понятия или идеи о том, что хорошо и что дурно. Каждая идея есть формулированная, определённая мысль о предмете, о том, что нам представляется как нечто вне нас существующее, объективное. Понятие о том, что хорошо и что дурно (я здесь говорю только о наших понятиях общественных), есть суждение, основанное на аргументах, почерпнутых не из неопределённого и бесформенного чувства, а из условий и фактов устроенного общежития с другими людьми.

Вы скажете, что и внутреннее сознание добра и зла - иначе говоря, голос совести -

в конце концов, слагается под влиянием той же общественной среды? Без сомнения. Содержание внутреннего сознания добра и зла и понятия о добре и зле одинаковы; но они существенно различаются между собою тем, что первое (совесть) выражает чисто непосредственное личное отношение человека к своим мыслям и поступкам, есть чувство, не укладывающееся ни в какую формулу, тогда как второе (понятие) не есть уже личное, а есть нечто объективное, предметное, доступное всем и каждому, подлежащее обсуждению и поверке. Далее, понятие о том, что хорошо и что дурно, ещё более отступает от человека, становится ещё более для него внешним, когда оно обращается в обязательный закон, которому единичные лица, волей-неволей, должны подчиняться.

Вы говорите, что "идеал гражданского устройства в обществе человеческом... есть единственно только продукт нравственного самосовершенствования". Такой взгляд противоречит историческим фактам. Гражданские идеи зарождаются отнюдь не из нравственного самосовершенствования людей, а из практической, реальной необходимости устроить их сожительство в обществе так, чтоб всем и каждому из них было, по возможности, безопасно, спокойно, свободно и вообще хорошо жить и заниматься своим делом. С тех пор, как человек себя помнит в истории, он есть член общества, хотя бы сначала только член семьи; вне общежития с подобными себе он не способен и к личному самосовершенствованию.

Условия правильного общежития, составляя насущную практическую потребность людей, живущих вместе, породили общественные идеи, а общественные идеи воспитали отдельных людей в нравственные личности, развили и укрепили в них чувство добра и зла. Я утверждаю, что человеческие общества только в виде редкого исключения, и то одни только добровольные, могут состоять из одних лиц нравственных, живущих только по внушению совести; огромное большинство человеческих обществ, напротив - состояли, состоят и во веки веков будут состоять из небольшого числа людей, живущих по внушениям внутреннего сознания правды и неправды; масса же людей везде и всегда поступает согласно с требованиями общества и его законов по привычке или из расчёта и личных выгод; наконец, всегда будут люди, которых удерживает от грубых нарушений общественного закона только страх наказаний, - люди, готовые нарушить этот закон, как только представится возможность или надежда сделать это безнаказанно. Пропорции этих различных категорий людей могут изменяться, склоняясь то в ту, то в другую сторону, и их взаимное численное отношение может служить мерилом хорошего или дурного состояния общественной жизни у данного общества, в данное время, но вовсе исчезнуть ни одна из них не может. потому что их существование определяется человеческой природой и чрезвычайным разнообразием лиц, входящих в состав человеческих обществ, образовавшихся не добровольно, а в силу обстоятельств и условий, действующих помимо сознания и воли.

Если так, скажете вы, то может ли вообще идти речь о нравственности? И к чему она? Допустив, что общественные идеи не приняты добровольно, а навязаны людям под страхом наказания, надо признать, рассуждая последовательно, что нравственность совсем излишня, ни на что не пригодна. Но и этот вывод был бы ошибочен. Общественные, гражданские идеи и формулы не с неба свалились, а родились из сожительства людей и для них служат. Помимо людей они не имеют никакого смысла. Живут они только в людях, а не помимо их; а раз они и не могут жить иначе как в людях, они и являются в них или как формулированное сознательное понятие, или как голос совести. Этим объясняется необходимость нравственности. А что касается её полезности и пригодности, то она вытекает из того, что только нравственные люди суть непосредственные, живые носители общественных идей и формул. Как только эти формулы и идеи перестают отражаться в совести - это верный признак, что наступает их конец, что они отжили своё время и должны смениться другими. Нравственные люди суть единственные бескорыстные представители общественных идей и формул в стране.

***

Итогом исторического и философского изучения нравственной личности стала работа К. Д. Кавелина "Задачи этики" (1884), вызвавшая многочисленные отклики и споры.

См. Кавелин К. Д. «Наш умственный строй». Москва, 1989.

славянофилы, Кавелин, нравственность, западники, Пётр I

Previous post Next post
Up