Н. Н. Каразин. Тюркмен Сяркей. (Окончание
здесь).
А. Е. Яковлев. Туркмен. 1931
На его голове громадная, косматая шапка из бурой овчины, сильно повытертой от долгой носки, выгоревшей на солнце, в колтун сбитой от порывов капризного степного ветра. Рослый, матерой баран целиком пошел на эту шапку. На плечах его, узких, сухих, угловатых, словно на вешалке, а не на живом теле, заношенный халат из буро-красной алачи с мелкими черными полосками, а под этим халатом-отрепьем - когда-то, может быть, и белая, грубая бумажная рубаха, к ткани которой капля воды не прикасалась с тех пор, когда она впервые прикрыла его сухое, старческое тело. На босых, мозолистых ногах его, как защита от острых кремней-ракушек песков, от колючих шипов степной растительности, от укуса
ядовитого скорпиона и тарантула, надето что-то похожее на туфли из заскорузлой сыромятины.
Впрочем, неизвестно еще, что было бы прочнее и неподатливее: эта ли сыромять или его собственные подошвы, истоптавшие на своем веку десятки тысяч верст бесконечного степного пространства.
Странный вид имеет эта крохотная фигурка в своих отрепьях и в этой громадной, косматой сказочной шапке. Когда смотришь сзади, то кажется, что и шапка эта, и буро-красные лохмотья надеты на кол и назначены для пуганья птиц на полях дозревающей джюгары, но когда смотришь прямо, то видишь, как пристально, лукаво, подсмеиваясь, «себе на уме», прямо так вот в душу и глядят два черные, как уголь, глаза, искорками сверкая в тени грязных косм бурой овчины. Ниже этих глаз лоснятся сильно выдающиеся, резко, словно у черепа, очерченные скулы; глубокие, темные, взрытые следами злой оспы впадины щек оттеняют маленький, тонкий, острый и крючковатый, как у ястреба, нос; под этим носом жидкая, черная с проседью щетинка подстриженных усов; тонкие, сухие, внутрь сжатые губы и крохотная козья бородка, прикрывающая глубокий, зубчатый шрам на горловых хрящах, идущий направо назад, за ухо, вплоть до жилистого раздвоенного затылка.
Его ноги коротки, чтобы поспевать шаг в шаг за широким, размашистым шагом верблюда, он наверстывает и время, и расстояние частым, дробным переставлением этих ног. Он ходит словно все спешит, торопится куда-то, ходит расслабленною, старческою походкою, но ходит долго, ходит, не зная устали, - может идти по двадцати часов в сутки, делая в час не менее трех верст, и по сыпучему, глубокому песку, с бархана на бархан, и по блестяще-гладкому, ровному такыру одинаково.
Таков тюркмен Сяркей. Таковым я увидел его в первый раз на колодцах Кукчи в Кызылкумах, и странно, что все, кто его знали и знают, только таким его видели и помнят многие годы тому назад.
_____
Колесный караван наш прибыл к колодцам Кукчи перед закатом солнца.
Пока распрягли и развьючили горбатых «кораблей пустыни» и пустили их на паству, на окрестные песчаные барханы, поросшие редким сухим саксаульником и гребенщиком, пока разложили огонь для варки пищи и чаю, пока устроились кое-как на месте ночлега, солнце уже закатилось, и на западе протянулась ярко-красная полоса угасающей зари, обещающая нам на следующий день, а может, еще и с этою ночью, резкий, холодный степной «джаман-джиль» (т. е. дурной вихрь, злой), как называют здесь периодический северо-восточный ветер, свирепствующий в степях на горе путникам как раз в данное время года, выпавшее на долю нашего переезда через пустыню.
Вот на этой-то красной полосе осеннего заката, разом, словно выросли из сыпучих песков, показались два черных силуэта. Один силуэт изображал собою
верблюда, худого одногорбого «нара» с узкою, длинною мордою, с широким расставом ног, тонким перехватом в пахах, одним словом, со всеми характерными признаками уроженца степных пространств, лежащих по ту, левую сторону Аму. Другой силуэт, это был, должно быть, человек, впрочем, скорее походивший на обезьяну, с необычайно громадною косматою головою - голова эта оказалась потом шапкою, но таких необыкновенных размеров, что наши лаучи (верблюжьи вожатые) начали сперва потихоньку, а потом, ободренные безнаказанностью, и явно подсмеиваться.
Верблюд был навьючен тремя тяжелыми мешками с джюгарою и маленьким мешочком рису поверх вьюка. Он шагал лениво, оттягивая на ходу левую заднюю ногу, и поминутно испускал невыносимо противный, болезненный, хриплый рев. «Шапка-великан» словно скаталась с откоса бархана, натянула волосяной аркан, соединяющий ее с надорванною уже ноздрею верблюда, тот снова зарычал и тяжело опустился на передние колена… Мешки его вьюка колыхнулись вперед, потом назад, опять вперед, словно поклон отдали, и, легко покачавшись из стороны в сторону, успокоились. Косматая шапка принялась распутывать узлы поддерживающих вьюк веревок, быстро и ловко управилась с этим привычным делом, затем откатилась - именно откатилась - несколько шагов в сторону и присела на песок на корточки, держась поодаль, особняком от нашего бивуака, не входя даже в световой круг нашего костра.
Мы почти не обратили никакого внимания на это появление; меня, как художника, заняло оно только со стороны своей картинности, эффекта черных силуэтов на красном фоне вечерней зари. Увлекшись горячим чаем и походным ужином, мы и забыли о соседе, сидевшем неподвижно все на том же месте, и о его верблюде, переставшем, наконец, реветь и вздыхать, мертвою глыбою дремавшем между своих вьюков, и сами, забравшись в тарантасы, затянули фартуки, спустили зонты и крепко заснули, завернувшись в бурки и бараньи шубы.
Ночь была очень холодна. Началось уже то время осени, когда днем солнце нагревает песок до двадцати пяти градусов жара [+25 °R соответствует +31 °C. - rus_turk.], а ночью температура падает ниже нуля градуса на три - на пять [По шкале Цельсия - до 4-6° мороза. - rus_turk.], а то и более.
Мы еще спали, когда лаучи, за полчаса перед рассветом, запрягли напоенных вволю верблюдов и тронулись в путь; мерное покачиванье тарантасов не особенно способствовало пробуждению, и когда я, проснувшись, наконец, от яркого солнечного луча, заглянувшего ко мне вовнутрь тарантаса в боковой просвет фартука, выглянул на свет Божий, наш караван уже отошел от колодцев Кукчи верст восемь, а кругом нас расстилалась гладкая, как паркет, блестящая, точно окаменевшее озеро, поверхность большого такыра. Вдали, впереди, словно берега этого озера, виднелась гряда сыпучих, барханистых песков, и там чуть-чуть маячила какая-то крохотная живая точка…
Шапки-великана и его горбатого нара не было с нами. Остался ли он на колодцах, ушел ли раньше, пошел ли в сторону? Эти вопросы нас не интересовали, да никто из нас и не вспомнил о соседе по месту ночлега.
Состав нашего каравана был таков: два тарантаса, запряженных каждый четвериком верблюдов, сильных и выдержанных, кроме того, шесть верблюдов запасных под вьюком, которые и тащили на своих спинах весь экипажный груз, за исключением только пассажиров; иначе нагруженные тарантасы так бы глубоко резали своими колесами песок, что и десяти верблюдам не вытащить бы их на барханистых подъемах. А этих подъемов на нашем пути предстояло столько, что и счет им давным-давно утерян людьми, в степях бывалыми.
Па нашем пути особенно затруднительных мест пока еще не встречалось, но впереди предстояли такие, что заставляли нашего караванбаша - Дост-Магомета - задумываться и уныло поглядывать на проклятые русские арбы, совсем уже к странствованию по пескам не приспособленные. Одно из таких мест находилось даже очень близко, именно там, впереди, на выезде с такыра, где прямо крутым скатом сбегают на такырную гладь сыпучие пески, едва скрепленные на поверхности узловатыми корневищами гребенщика и саксаульника.
Наши лаучи и сопровождавший нас конный джигит, киргиз Аманбай, видимо, озабоченные предстоящим подъемом, вели между собою совещание, и я, еще не вылезая из экипажа, слышал, как Дост-Магомет произнес:
- Проклятый джиль (ветер) занес песком старые колеи… Порежем мы там свою скотину!
- Гей… Таннаузин сигейн! - провздыхал другой лауча - Джаулбай - свое излюбленное ругательство.
- А мы вьюки снимем и всех припряжем! - говорил Аманбай-джигит.
- Толку не будет, - заметил караванбаш. - Путаться только будут; взяться им не ловко, всем-то…
- В прошлом году на этом самом месте полковник проезжал с семьею, тремя бабами и детьми, - сообщил Джаулбай, - мои верблюды тоже были. Так трое суток на одном месте бились… Так и не выехали…
- Бросили повозки?
- А то что же делать?! Бросили!.. Баб и детей навьючили на верблюдов и пошли дальше. А время было холодное, позднее этого. С Дон-Казгана бураны завертели… Одна баба дорогою сдохла, другую довезли до Казалы совсем захиревшую… Дети все переколели… Беда!..
- Приятная перспектива, нечего сказать! - подумал я, слушая эти разговоры, и вылез из экипажа.
Смотрю, и спутники мои тоже вылезли из переднего тарантаса, оба пешком идут и по временам останавливаются, вглядываясь во что-то впереди с помощью бинокля.
Вооружил и я свои глаза. Гляжу - а на одном из крайних барханов торчит знакомая фигура одногорбого нара, и рядом косматая шапка…
- Вишь ты, где уже он! - произнес я вслух.
- Он еще досвету вышел, - сообщил мне тут Аманбай. - Чаю у нас просил немножко, да я не дал… «Эх, - говорил он, - давно чаю не пил, чай хорошо, чай лучше водки вашей!..» Ха, ха!..
- Отчего же не дал?
- Да и так обойдется - за что его чаем поить! Опять же, ты уже спал, а мешок у тебя в головах был, потяну, думал, разбужу, ругаться станешь!
Передний тарантас остановился, остановился и мой; кое-что лопнуло в запряжке, кое-что спуталось; принялись за исправление; опять послышались противный рев и вздохи верблюжьи…
А впереди, прямо перед нами, пересекая дорогу, гребнем протянулся, очевидно, свеженанесенный ветром сыпучий песчаный перекат, за ним ярусом другой, там третий, там опять чуть заметными параллельными линиями обозначились косогором полузасыпанные старые колеи, и опять целые горы песку, желтого, чистого, точно просеянного… Беда да и только!
Опытный Дост-Магомет тупо, апатично поглядывал на эти, казалось, неодолимые преграды, предавая и себя, и верблюдов своих на волю всемогущего Аллаха; джигит Аманбай отправился кормить крошками сухарей кур - наш дорожный запас «живья», в клетке привязанный за тарантасом.
- Вот теперь это, - указал рукою Джаулбай, - еще хуже того, что тогда с полковником было…
- Обидно!
К Дост-Магомету подошел в эту минуту человек в большой шапке, оставив на воле своего нара.
Он начать что-то быстро говорить нашему караванбашу, указывая рукою то туда, то сюда, в разные направления.
- Ой, якши, ой, коп якши!.. (хорошо, очень хорошо)! - раздавались одобрительные возгласы Дост-Магомета, сопровождавшие каждый жест большой шапки.
Оказалось, что этот прохожий человек, незваный, непрошенный, да еще обиженный отказом в чае, позаботился о нашей печальной участи заблаговременно. Он предвидел эти песчаные заносы, раньше нас прибыл на место и все копался тут, отыскивая возможность выбраться. Он высмотрел все повороты и изгибы барханов и перекатов, он, с громадною опытностью обитателя песчаных пустынь, сумел ориентироваться в этом лабиринте мертвых песков и теперь сообщил караванбашу свой план перетаскивания наших тарантасов.
- Баракельды! - хлопнул его Дост-Магомет по плечу.
И мы отдались в руки этого непрошенного, добровольного путеводителя.
Боже мой, какой мучительный день провели мы здесь! Мы одолевали десять-пятнадцать шагов пространства и отдыхали час, мы осиливали одну преграду для того, чтобы тотчас наткнуться на другую, еще труднейшую.
Тюркмен Сяркей, как звали нашего путеводителя, был душою всей этой гигантской работы, всей этой массы труда верблюжьего и человеческого.
Лавируя зигзагами между барханами, прокладывая себе путь там, где песок был менее глубок, руками разрывая его под колесами экипажей, увязавших по ступицу, мы, шаг за шагом, подавались вперед, а все-таки вперед, и к вечеру, окончательно измучив животных, выбившись из сил сами, с разбитыми, ноющими поясницами, с охрипшими от крика голосами, мы в изнеможении расположились на отдых, по ту сторону всей группы перекатов, на спуске к новому, гладкому, как скатерть, такыру.
Киргиз Аманбай, нацедив из турсука воды в чайники, егозил и заискивал у «косматой шапки»: он, видимо, хотел смягчить свой вчерашний отказ в чае и, разводя огонек, десятый раз повторял:
- Чаю много пей… сколько душа хочет, пей… ничего… чай хороший… с сахаром пить будешь… Ц… ц… ох, хороший человек… ха, ха!
И он хлопал тюркмена Сяркея по плечу, бегал к своим чайникам, опять к нему с ласковым приветом, а тот молча сидел на корточках, и только его черные быстрые глаза ласково и добродушно подсмеивались над хлопотами и ухаживаниями мальчика-джигита.
На этом привале мы познакомились с тюркменом Сяркеем покороче, а дорогою сошлись с ним настолько, чтобы о нем вполне сохранилось самое отрадное воспоминание, как о лучшем друге, как о человеке, Провидением самим брошенном в эти печальные пустыни, на благо и добро ее полудиким кочующим обитателям, на благо занесенным сюда судьбою временным посетителям…
_________
Сколько лет тюркмену Сяркею, этого и он сам не мог бы определить; судя по внешнему виду - около пятидесяти, но многие старики помнят, что еще в своей молодости видали и знали его таким же.
У Сяркея нет и не было постоянного дома, у него не было даже кибитки собственной. Все его с ним двигалось по степи, из конца в конец, по всему громадному пространству Кызылкумов и день и ночь, и зиму и лето…
Если и случалось ему посидеть на месте, где-нибудь в ауле, то день-два, но не больше; все же остальное время, за исключением ночлегов и часового отдыха, поглощалось торопливым передвижением его коротеньких сухих ножек, размашистым, неуклюжим шагом его постоянного спутника, вьючного верблюда.
Тюркмен Сяркей занимался торговлею, почему носил громкий титул - купца. Тюркмен Сяркей знал Коран и шариат наизусть, даже, как говорят, побывал в Мекке, почему к титулу купца добавляли иногда еще почетнейший титул муллы и даже хаджи.
Торговые операции Сяркея были самого простого свойства: он преимущественно покупал на берегах Аму у местных тюркмен и каракалпаков джюгару, покупал не много, столько, сколько можно навьючить на одного верблюда, и вез этот товар через все Кызылкумы, на берега Сырдарьи, где продавал втрое дороже покупки.
Громадный труд перевозки через пустыню, занимающей туда и обратно иногда более месяца времени, оплачивался шестью или семью рублями разницы в пользу купца, но тюркмен Сяркей ничуть не становился от этого богаче: он на барыши накупал в
Казалинске, или где-нибудь в другом занятом русскими пункте, цветных платочков, бумажной дешевой материи, разных безделушек, и все это расходилось у него по аулам или совсем бесплатно, или же с таким вознаграждением, с которого хотя, по поговорке, «шубы и не сошьешь», но все-таки ему тепло и весело было жить на свете. Он просто-напросто раздаривал свои диковинные подарки.
Тюркмен Сяркей был самый желанный гость в каждом ауле. Все - и стар и млад - радовались его приходу, печалились его уходом, косо на него смотрели только - да и то не все - муллы и мирзы, поучавшие народ и правившие нравственной «чистотою истинной веры пророка».
Н. Н. Каразин. Среди туркмен-теке. Мулла-проповедник
Сяркей сам был сторонник Корана и добрый сын пророка, но как-то умел добродушно и тонко подсмеиваться над охранителями веры и находить вечное противоречие в словах святых мулл и их поступках.
Он был посвящен и в некоторые тайны природы: он знал много целебных трав и средств, удачно лечил людей, детей преимущественно, а также овец, лошадей и верблюдов. Для тех и других аптеки его и методы лечения были совершенно одинаковы.
За это к его уже имеющимся двум почетным титулам добавлялся третий: «хаким» (мудрец).
Тюркмен Сяркей знал историю всего края. Не было ни одной песни, ни одной сказки, ни одной легенды, которая была бы ему неизвестна, и на всех пирах и празднествах ему, как певцу, поэту, барду степей, отводилось почетнейшее место.
Тюркмен Сяркей не был никогда женат. Самые злые языки степных сплетниц не могли бы уязвить его репутации, не могли бы указать ни на одну женщину, связанную с ним каким бы то ни было романическим эпизодом, но, несмотря на это, у него было много детей. У него было их столько, ровно столько, сколько у всех обитателей степи было вместе.
Это потому случилось, что все дети были его дети, он их всех любил равно, и настолько, что, во всяком случае, ни один настоящий отец не мог бы любить более.
И сколько этих поколений детских вырастало на его глазах, выходило из рамок его заботливости и попечений, уступая свое место новым легионам крохотных, полуголых, чумазых питомцев!
Понятно, что такой «отец» не мог помнить не только по именам, но и по месту рождения и жительства всех своих детей, но зато все дети отлично помнили и знали своего отца, хотя и не раз отплачивали ему черною неблагодарностью.
Раз один из таких сыновей, выросши уже большим скуластым болваном, украл у него во время сна его верблюда и, когда через год случайно встретился с обиженным лицом к лицу, в одном из аулов, то Сяркей, подманив сынка-вора пальцем, спросил:
- А ты никому об этом не рассказывал?
- Чего говорить-то! - пробормотал, потупясь, вор. - Никому не хвастал…
- Ну, то-то; а то, пожалуй, скажут про тебя: «Эк, какой Джюра дурной человек!.. Джюру бить надо, за него самой лядащей девки замуж отдать нельзя!..» Нехорошо будет! Смотри же, молчи, никому не рассказывай…
Так этот Джюра, после такого разговора, не ел, говорят, целую неделю, не спал даже, пока еще двух верблюдов не украл, где-то близ Даукара, и не привел их Сяркею взамен первого.
Природу своих степей тюркмен Сяркей изучил до тонкости. Он знал все мельчайшие признаки, указывающие перемены погоды; он умел отсиживаться и от песчаных ураганов летних, и от снежных буранов зимою. Время года не стесняло его походов. Он знал все созвездия в небе и умел ими пользоваться для ориентировки в степи; он знал чуть не каждый вершок этой однообразной пустыни, и приведи его, откуда угодно и куда угодно, с завязанными глазами, - он безошибочно и точно мог бы указать пункт своего местонахождения.
Нечего и говорить, что он знал не только, где в данное время лучший подножный корм, но даже где и в какое время такого корма надо ожидать наверное… а ведь степь на этот счет куда как капризна и прихотлива. Его советами пользовались кызылкумские киргизы в своих перекочевках.
Когда на эти пустыни грозило еще нашествие русских, когда к русским относились здесь со страхом, недоверием и ненавистью, тюркмен Сяркей не разделял этих чувств; он всегда говорил, что все люди как люди, все хороши; а между всеми, кто бы они ни были, одинаково есть и злые и добрые, а добрые всегда сильнее злых, всегда вверх возьмут.
Он подкреплял свою теорию наглядным практическим примером: он говорил, что «белое всегда яснее и лучше видно вдали, чем черное».