Елена Гессен. Рецензия на сборник "Воскрешение лиственницы", журнал "Страна и мир", 1986

Nov 26, 2014 15:15

В № 8 1986 г. эмигрантского журнала "Страна и мир", выходившего в Мюнхене, в рубрике "Литературное обозрение" напечатана статья переводчика и литературного критика Елены Гессен, посвященная русской - официальной, самиздатской и тамиздатской - мемуарной литературе. Среди авторов - Набоков, Шаламов, Валентин Катаев, Семен Липкин. Это вторая (а, может быть, первая - журнал "Континент" с рецензией Анатолия Краснова-Левитина на книгу "Воскрешение лиственницы" и "Страна и мир" со статьей Гессен вышли примерно в одно время) журнальная рецензия на "Четвертую Вологду". Обе отсылают к сборнику "Воскрешение лиственницы", ИМКА-Пресс, Париж, 1985. Я выбрал куски о "Четвертой Вологде" и рассказах Шаламова - сама статья довольно большая, кому интересно прочесть полностью, может пройти по ссылке, электронная версия номера журнала в расширении PDF выложена в библиотеке ImWerden.

________

Елена Гессен (Бостон)

Во имя четвертого времени

"Я пытаюсь в этой книге соединить три времени: прошлое, настоящее и будущее во имя четвертого времени - искусства". Эти слова из автобиографической повести Варлама Шаламова "Четвертая Вологда", кажется, можно поставить эпиграфом ко всякой книге воспоминаний.
Западные русскоязычные издательства выпускают много мемуаров, документальной прозы, в эмиграции все это читается с особой жадностью. Выпав из искуственного мирка советского времени, мы пытаемся, с неизбежными потерями и издержками, обрести себя во времени общечеловеческом. [...]

Книга Шаламова "Воскрешение лиственницы" (YMCA-Press, 1985) составлена из рукописей, оставшихся после его смерти и пересланных на Запад друзьями. Многое здесь производит впечатление обрывочности, фрагментарности, очевидно, писатель не успел придать своей автобиографической повести окончательную форму. Но шероховатая, неотделанная, временами заскорузлая проза Шаламова таит в себе суровое дыхание подлинности, полновесный отзвук "живой жизни", монолитность гранита.
Писательское кредо Шаламова изложено в рассказе "Воскрешение лиственницы", не случайно давшем название всему сборнику. Это не частый у Шаламова лирический рассказ-аллегория, написанный на одном дыхании, в приподнято-поэтической тональности. Человек с Дальнего Севера посылает по почте вдове погибшего на Колыме поэта - вероятно, имеется в виду Мандельштам - ветку лиственницы, "мертвую ветку живой природы". Ветку ставят в хлорированную водопроводную воду, и она оживает, пускает новые иглы. Происходит "чудо воскресения". Посылая ветку, бывший зэк "хотел напомнить о себе", и не только о себе: в ней заключена "память о тех миллионах убитых, замученных заключенных, которые сложены в братские могилы к северу от Магадана".
Он думал только о памяти, он не мог надеяться на то, что ветвь оживет и "люди Москвы... будут вдыхать ее запах - не как память о прошлом, но как живую жизнь". История воскресшей лиственницы воспринимается - в контексте шаламовской жизни - как метафора существования искусства.
Самое крупное произведение в сборнике - автобиографическая повесть "Четвертая Вологда", о детстве в северном городе, в суровый климат которого ссыльные "вносили категорию будущего времени". Шаламов рассказывает о своем детстве со сдержанностью много повидавшего человека, здесь нет ни умиления, ни самолюбования, все тот же жесткий взгляд лагерника и та же горечь. Это - трудное детство и вдобавок, как замечает составитель книги и автор предисловия М. Геллер, история созревания бунтаря.
"Моя оппозиция, мое сопротивление уходит корнями в самое раннее детство." Но одновременно это история становления поэта, которому претит - вопреки урокам отца - самое понятие жизненного успеха и пользы. Будущий поэт запоем читает книги, но его самовоспитание состоит и в каждодневном поиске нравственных ценностей, отличных от отцовских догм. Сама семья дает примеры драматического противостояния сохраненной и порушенной нравственности. Отец - жесткий, требовательный, считает своим неотъемлемым правом ломать и корежить жизнь близких: "При его жажде успеха - зачем он стал священником, зачем взял на себя самое неправедное право - право давать советы другим? Трудно? Почему же? Почему же трудно?" - недоумевает сын. Не под знаком ли подобного диктата - уже не семейного, а государственного - пройдет вся
мучительная и мученическая жизнь Шаламова? Чудесные строки посвящены матери, закабаленной отцом, изуродованной непосильной домашней работой. "Мама любила стихи, а не ухваты", - с горечью замечает автор. Старшая сестра - образец самоотверженности и жертвенности, праведница и заступница обездоленных. И, наконец, брат. Сломленный советской властью, он становится осведомителем и публично отрекается от отца-священника. Брат "умер в тот самый день и час, 12 ноября 1953 года, когда иркутский поезд дальнего следования подошел к московскому перрону и я вылез из вагона после шестнадцатилетнего отсутствия". Вставленная в рамку художественного произведения, такая коллизия и такая концовка рискует показаться надуманной, даже мелодраматической. Но перед нами - живая жизнь.
Есть в "Четвертой Вологде" эпизод, который, раз прочитав, забыть невозможно. Варлам Шаламов блестяще заканчивает десятилетку. "Вы будете гордостью России", - предрекает учительница. Но на дворе 1923 год, и детям духовенства путь в университет заказан. Мальчик с отцом, к тому времени ослепшим, идет на прием к заведующему РОНО товарищу Ежкину. "В жизни я не забуду этот визит", - замечает автор. Прием проходит стоя, - незрячий отец держится за плечо сына, заведующий "возмущен до глубины души - "поп в кабинете". Звенящим от негодования голосом он заверяет старика в том, что его сыну никакими силами не получить высшего образования, после
чего обращается к мальчику: "Ты-то понял? Отцу твоему в гроб пора, а он еще обивает пороги, ходит, просит... Вот именно потому, что у тебя хорошие способности, - ты и не будешь учиться в высшем учебном заведении - в ВУЗе советском.
И товарищ Ежкин сложил фигу и поднес ее к моим глазам". [...]

Спору нет, у катаевских [Валентин Катаев, советский писатель] героев были в жизни свои трудности, войны, смерть близких, ранения и недуги. Но эти люди никогда не стояли в кабинетах РОНО перед товарищем Ежкиным, показывающим фигу; без всяких затруднений они поступили в институты, получили чины и научные звания, им не пришлось идти с этапом и сидеть в штрафном изоляторе в лагере на Колыме.
Допустимо ли, впрочем, укорять писателя тем, что его герои не понюхали этой, другой жизни? Не посягаем ли мы на священное право художника выбирать самому объекты своего художественного исследования?
В рассматриваемой выше книге В. Шаламова есть рассказ "У стремени", который дает косвенный ответ на эти вопросы. Инженер Покровский, осужденный в начале тридцатых годов за вредительство, в эйфорическом захлебе вспоминает, как замечательно работалось на строительстве, которым командовал известный чекист Берзин: "Единственная стройка, где все делалось в срок, а если не в срок - Берзин скомандует, и все является как из-под земли. Инженеры... получили право задерживать людей на работе, чтобы перевыполнять норму. Берзину каждое утро подавали лошадь для объезда объектов, и, садясь в седло, он принимал просителей-заключенных "без бюрократизма". "При этом он их глубоко презирал, всех этих толпящихся вокруг его коня инженеров, которые "бойко работали за пайку, за смутную надежду быть представленными к досрочному освобождению". Шаламов задумывается над тайной людей, стоящих "у стремени".
"Всю жизнь я наблюдаю раболепство, пресмыкательство, самоунижение интеллигенции..."
Верхом на коне начальник успевал принять десять посетителей. И кажется, будто сам Катаев стоял в этой очереди одиннадцатым, - оттого-то он ни разу не смог позволить себе роскоши отойти от стремени на сколько-нибудь заметное расстояние.

литературная критика, совпис, русская эмиграция, Варлам Шаламов, тамиздат, "Четвертая Вологда", мемуары

Previous post Next post
Up