Думал, что второй том писем Диккенса будет менее интересным (
знаешь, чего ждать от устоявшейся личности) нежели первый, но ошибся: подборка промелькнула так, что сразу и не заметил.
Возможно, оттого, что "внутренний сюжет" этих писем оказывается более выстроенным и уже не подверженным всевозможным метаниям: Диккенс здесь - прижизненный классик и подлинный <во всех смыслах> столп общества, рано познавший великую славу, понимающий ценность каждого своего выступления.
Но, при этом, живой и живо страдающий человек со сложно устроенной личной жизнью, из-за которой он, в конечном счёте, уходит из семьи, о чём и сообщает в одном из "официальных" писем "городу и миру".
Но решиться на такой непростой поступок отцу десятерых детей, как кажется, помогает случай, которым этот эпистолярный том открывается. Неожиданно именитому писателю пишет его первая любовь, о которой, кажется, он и думать забыл. Но, поддавшись очарованию момента, отвечает весьма романтическим посланием, предлагая встречу.
Между двумя старыми знакомцами завязывается небольшая переписка, градус которой, тем не менее, постоянно возрастает. Потом, конечно же, они встретятся, но жизнь - это не литература и располневшая матрона, мать детей и взрослая замужняя женщина, разумеется, не имеет ничего общего с тем хрупким существом, которое едва не свело юного Чарльза с ума.
Там есть еще как бы письмо-эпилог, в котором первая любовь и мужнина жена просит у своего бывшего возлюбленного денег в долг, дабы спаси семью от разорения и Диккенс отвечает ей с пониманием выдающегося душеведа, почему, много лет спустя, эта женщина вспомнила о его чувствах, сыграв на струнах и т.д.
И он максимально резко для себя (то есть, с изысканной для джентльмена вежливостью) отшивает дамочку, отказывая ей в последней встрече. Заменив свидание билетами в свою ложу. Ссылаясь, при этом, на превратности писательской судьбы, требующей полной сосредоточенности на книге, которую ты теперь сочиняешь.
И пишет, между прочим, это мой ровесник.
"Я сохраняю способность к творчеству лишь при строжайшем соблюдении главного условия: подчинять этому творчеству всю свою жизнь, отдаваться ему всецело, выполнять его малейшие требования ко мне, отметая в течении долгих месяцев всё, что мешает работе. Если бы я не понял давным-давно, что, только будучи в любую минуту готов полностью отречься от всех радостей и отдаться работе, я смогу сохранить за собой то место, которое завоевал, я бы потерял его очень скоро. Я не рассчитываю на то, что Вы поймёте все причуды и метания писательской натуры. Вам никогда не приходилось сталкиваться ни с чем подобным в жизни и задумываться над этим. Вот почему Вам может показаться странным то, что я пишу. "Что Вам стоит оторваться на полчаса", "только на часок", "всего лишь на один вечер" - с такими просьбами часто обращаются ко мне. Но люди не понимают, что писатель сплошь и рядом не может распоряжаться по своему усмотрению даже пятью минутами своего времени, что одно сознание того, что он связал себя обещанием, может ему испортить целый день труда. Вот какой ценой приходиться расплачиваться нам, пишущим книги. Тот, кто посвятил себя искусству, должен быть готов отдаваться ему всецело и только в служении ему искать себе награду. Я буду очень огорчён, если Вы заподозрите меня в нежелании видеть Вас, но ничего не могу поделать. Я должен идти своим путём, несмотря ни на что…"
Миссис Винтер от 3.04.1855 (30, 28-29)
Вежливый отказ - эффектный приём, отрабатываемый Диккенсом изо дня в день: многолетний издатель и редактор "Домашнего чтения" и "Круглого года", он вынужден вести обширнейшую переписку с авторами, трясущимися над каждым его словом.
Кажется, именно поэтому, сухих редакторских писем осталось гораздо больше, чем "личных", их Диккенс просил своих близких респондентов уничтожать. Их сжигал и сам: не зря в предпоследнем письме, помещённом в тридцатитомнике, он говорит: "несколько лет тому назад я намеренно уничтожил всю свою огромную корреспонденцию, так как считал, что она имеет отношение лишь ко мне одному, а не к публике, и не был уверен в том, что после моей смерти люди буду уважать тайну этих писем. После этого я не оставлял у себя ни одного из писем, получаемых мною от моих друзей…" У.Д. О'дриссолю от 18.05.1870 (30, 278)
Последнее письмо Диккенса написано за пару часов до удара, после которого он скончается на следующий день, не приходя в сознание. В нём он отвечает незнакомому человеку на упрек в употреблении цитаты из Священного писания: "В своих трудах я всегда стремился выразить своё благоговение перед жизнью и учением нашего Спасителя, ибо я это благоговение испытываю" (Джону М. Мейкхему от 08.06.1870, 30, 281).
И в письме этом, кажется, нет ни предчувствий, ни знаков приближающегося конца. Обычно я начинаю читать писательские письма с конца - с предсмертного письма (
привычка эта, кстати, возникла из-за пушкинского преддуэльного ответа писательнице А. О. Ишимовой ("Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к Вам Barry Cornwall… (10, 345)), неожиданно для себя оставшейся в истории) и радоваться тому, что никто из живущих не знает своего конца.
Вежливость - точность интеллектуальных королей, начинающих свои письма каскадами комплиментов, в которые хочется верить каждому "участнику процесса". После чего наступает время жесточайшей критики, впрочем, уже не кажущейся смертельной. Крайне приятно смотреть как раз за разом Диккенс безупречно отрабатывает этот номер. Практически не повторяясь!
"Если бы я, заботясь о своих удобствах и о своём желании сделать Вам приятное скрыл то, что считаю самоочевидной истиной, я поступил бы нечестно по отношению к Вам и к лорду Литтону, который мне Вас представил. Путь, по которому Вы сейчас идёте, не приведёт Вас никуда. Какими качествами Вы обладаете для того, чтобы достигнуть литературного успеха на каком-либо другом пути, судить я не берусь, ибо имею лишь удовольствие знать, что Вы скромны и преисполнены серьёзных намерений. Но сейчас Вы находитесь на проторённой дороге, которая никогда не была слишком надёжной, а ныне превратилась в настоящий Омут Отчаянья…" (Мисс Констанс Кросс, 04.05.1870; 30, 277-278)
Диккенсовская вежливость заразительна. Мгновенно хочется перековаться, правда, не знаю, надолго ли этого желания хватит. По крайней мере, в описание жуткой железнодорожной катастрофы, чуть было не стоившей Диккенсу жизни, сам писатель ведёт себя так, что жизнь своё хочется делать именно с него.
"Вагон вдруг сошёл с рельсов и начал биться о полотно, подобно корзине воздушного шара, волочащейся по земле. "Господи! Что это?!" - воскликнула дама, а девушка завизжала от страха. Я подхватил их обеих (дама сидела напротив, а девушка слева от меня) и сказал: "Единственное, что нам остаётся, - сохранять спокойствие. Ради бога, перестаньте кричать!" Пожилая дама сразу же пришла в себя: "Вы правы. Я буду спокойна, даю вам слово".
Тут нас отбросило в угол купе, и всё замерло. "Худшее уже позади. Опасность миновала, - сказал я. - Пожалуйста, не двигайтесь, пока я не вылезу через окно". Обе с готовностью согласились, и я вылез, не имея не малейшего представления о том, что случилось. К счастью, я действовал с величайшей осторожностью и, оказавшись снаружи, замер на подножке. Взглянув вниз, я увидел, что мост исчез, а подо мной не было ничего, кроме повисших в воздухе рельсов.
Пассажиры двух других купе делали отчаянные попытки выбраться через окна, не подозревая, что внизу, на расстоянии пятнадцати футов, болото!
На уцелевшем конце моста метались два кондуктора (у одного было сильно порезано лицо). Я крикнул: "Послушайте! Остановитесь же наконец и посмотрите на меня. Вы меня узнаёте?" - "Конечно, мистер Диккенс", - ответил один. "В таком случае, уважаемый, дайте поскорее Ваш ключ от вагона и пошлите сюда одного из тех людей, которые работают в поле. Я хочу выпустить пассажиров…" (Миттону, 13.06.1865; 30, 187-188)
Дальше Диккенс возвращается в купе, спасает дам и забирает свою фляжку с бренди и шляпу, которым начинает отпаивать умирающих, одного за другим, пострадавших пассажиров.
"Я смыл с его лица кровь, дал ему воды и заставил выпить несколько глотков бренди. Когда я уложил его на траву, он прошептал: "всё кончено", - и умер.
Затем я наткнулся на женщину, лежащую у деревца. Кровь так и струилась ручьями по её посеревшему лицу. Я спросил, в состоянии ли она глотнуть немного бренди, она лишь кивнула головой. После этого я продолжал поиски. Когда я вторично проходил мимо этого места, женщина была уже мертва. (…)
Невозможно представить себе эту груду искарёженного металла и дерева, эти тела, придавленные и изуродованные обломками, эти стоны раненных, валяющихся в грязной воде…"
Тут ведь ещё что важно: диккенсовские письма наглядно показывают, как вежливость и искренность позволяют не только отсрочить не слишком приятный момент вынужденного писательского аутодафе, но и сэкономить массу усилий.
В толщи ритуальных формул, смягчающих отказ или критическое "фе" есть всего лишь несколько важных, смысловых центров-фраз, без которых нельзя обойтись и которые избежать невозможно. Но написать которые труднее всего.
Вот ты и смотришь, как Диккенс баюкает внимание своих заочных собеседников, прежде чем впрыснуть им порцию критического яда. Как обкладывает свою вынужденную резкость новогодней ватой. Из-за чего смысл написанного доходит не сразу. Особенно если ты взволнованная почитательница таланта маэстро или самовитый начинающий автор.
Кроме того, в тридцатом томе есть достаточно подробно описанное последнее американское турне Диккенса, которым он зарабатывает просто какие-то нездоровые деньги. Чтение его, как отметил Макриди, было "чудесным сочетанием страсти и игривости" (мисс Джорджоне Хогарт от 08.01.1862 , 30, 157) которых прижизненный классик не мог позволить себе в жизни.
Описывая в одном из следующих писем манеру одного лектора, Диккенс, кажется, исчерпывающе раскрыл и секрет своего собственного стиля: "Это замечательное состояние эрудиции, мастерства, точности, сжатости, здравого смысла и хорошего вкуса… "(Гении Ф. Чорли от 01.03.1862, 30, 162)