Лев Толстой "Путевые записки по Швейцарии". Дневник 1857 года

Jan 03, 2013 07:21

К моменту когда Лев Николаевич первый раз выехал в европейское путешествие (прожил полтора месяца "в содоме Парижа", месяц в Швейцарии, решив отправиться из Монтрё странствовать пешком), форма его дневника, кажется, окончательно сложилась в штрихпунктирную «азбуку Морзе», позволяющую перечислением «через запятую» укладывать события дня в один нажористый абзац. Максимум, в два.

Этот штрихпунктир идёт от самых первых страниц рукописных тетрадей, начатых в 1847-м году жёсткими установками самосовершенствования: Толстой долгое время формулировал и переформулировал правила, по которым следовало бы жить, дальше, время от времени, контролируя их выполнение (точнее, невыполнение: «теория суха, а древо жизни пышно зеленеет…»).

Требование и отчёт о его выполнении, даже если лень и не хочется (некогда, устал - ведь итоги дня, как правило, подводятся перед сном, когда силы на исходе) исполняются бегло и в проброс, застревая подробностями, не требующими расшифровки.

Ещё некоторое время назад в дневниковых тетрадях прошлых лет встречались куски с портретными зарисовками и наблюдениями (не только систематизированными, но и разбросанными «по мере поступления»), перемешенными с чернополосицей событийной канвы, из-за чего записки эти больше всего напоминали «альбом для этюдов».



И то верно - реестр дел, полученных писем, беглых впечатлений и встреч - как и есть, сплошной спотыкач, читается с постоянным замедлением, подвисанием (к которому добавляется постоянные отсылки к сноскам в конце тома), тогда как чем больше связанный одной темой кусок - тем легче читается вся эта нарративная непрерывность.

Это особенно заметно, если параллельно дневнику читать письма, которые Толстой писал родственникам и знакомым: в них отдельные, дискретные сообщения объединяются и обобщаются в цельные куски, где сырая реальность начинает обрабатываться вторичными мыслительными процессами.

Отношение к происходящему есть уже в ежедневном исходнике, однако, в письмах Толстой разворачивает одних и тех же людей, одни и те же явления в разные стороны (в зависимости от корреспондента).

Поразительно (sic!), что толстовские письма дают [демонстрируют] совершенно иную реальность (иной срез реальности?), чем в дневнике - особенно это заметно на тематическом уровне: когда в поденных записях Лев Николаевич акцентируется на одном, а в письмах - на совершенно другом (особенно это заметно в переписке с несостоявшейся невестой Валерией Арсеньевой).

Иногда, правда, в систематической размеренности существования Толстого, точно острова или тромбы, возникают локальные сюжеты и тогда от основного дневника отпочковывается дополнительный «документ».

В первый раз такой отросток записался в 1856 году, когда в конце весны помещик Толстой решил изменить режим жизни и работы своих крепостных, созвал сход, а крестьяне подумали, да и отказались что-либо менять в своём существовании.

Хронику этого процесса Лев Николаевич выделил в десятистраничный «Дневник помещика», публикуемый после окончания «основных» «стенографических» заметок 1856-го года, то ли бонусом, то ли романным флешбеком, когда после зимних записей о романе с Валерией Владимировной и напряжёнными переговорами с писателями и редакторами, возвращаются записи, исполненные летней неги.

Второй раз документальный аппендикс вызревает внутри толстовских тетрадей в аккурат через год, когда он решает пройтись по земле швейцарской своими ногами, взяв в спутники себе чужого десятилетнего мальчишку (знал ли об этом обстоятельстве Достоевский, швейцарские страницы «Идиота» которого весьма близки швейцарским страницам Толстого по тональности? Знал ли об этом Набоков?)

Пройдя за три майских дня сто вёрст, уставая в лесу и ночуя на постоялых дворах, Толстой начинает дотошные заметки об этом путешествии, но уже скоро их обрывает, так как пока не вырисовывается из них ничего художественного.

Очевидно, ведь, что и «Дневник помещика» и двадцатистраничные «Путевые записки по Швейцарии» выделяются писателем из основного корпуса бытовых заметок как сырье, предназначенное к художественной переработке (доработке).

Так, скажем, случается, с одной из люцернских записей, за три дня июля превращённых в рассказ «Из записок князя Д. Нехлюдова. Люцерн».

Мне важно, что этот текст - первое художественное сочинение в творческой биографии графа, выходящее за рамки как «детского», так и «военного» циклов: кажется, впервые, в качестве писателя и публичной фигуры, Толстой «изменяет» привычной свей тематике, создавая «путевой очерк», постепенно мутирующий в памфлет (последняя часть которого состоит из риторических фигур, вопросов и безответных восклицаний о пошлости и порочности современной цивилизации, озабоченной лишь материальными благами).

Рассказ этот, повсеместно заклейменный критикой и даже самим Толстым признанный неудачным (в письме к Некрасову от 11.10.1857 из Ясной Поляны: «Какова мерзость и плоская мерзость вышла моя статья в печати и при перечтении. Я совершенно надул себя ею, да и вас кажется…» (18, 488)), тем не менее, кажется мне показательным примером переработки реальности в иное, символико-художественное агрегатное состояние.

То, что окружает Толстого ( и здесь он ничем не отличается, например, от Гоголя) служит лишь только отправной точкой для проявления внутреннего, дистанционно управляемого, «окружения», как в этой штутгартской записи от 23 июля, в которой первый раз Лев Николаевич говорит о своих педагогических проектах:

«Увидал месяц отлично справа. Главное - сильно, явно пришло мне в голову завести у себя школу в деревне для всего околотка и целая деятельность в этом роде. Главное, вечная деятельность…»

В отличие от других путешественников, ведущих путевые записки, Толстой практически ничего не пишет о музеях и достопримечательностях («5 августа [Эйзенах - Дрезден.] В 9 приехал. Нездоров. Город мил. Поехал в ванну, иду оттуда - Пущин. Он потерял много прелести вне Швейцарии. Сбегал в галерею. Мадонна сразу сильно тронула меня. Спал до 4. Театр, комедия Гуцкова. Немецкая сосредоточенность…
6 августа [Дрезден.] Здоровье ещё хуже. Пошёл по книжным и музыкальным ласкам, глаза разбегаются. Выбрал нот и книг, опять в галерею, остался холоден ко всему, исключая мадонны…» Следующая запись сделана уже в Петергофе), но, в основном, о встреченных людях, большинство из которых - родственники или писатели, в «Люцерне» большую часть «статьи» занимают описания природы и местного ландшафта.

Точно так же, «Путевые записки по Швейцарии», в основном, состоят из картин природы и портретов встреченных аборигенов, коим начинающий 29-летний писатель не может найти ни одного положительного слова.

Толстой описывает местных жителей как дикарей, как представитель более высокой цивилизации, вскрывая приём следующим замечанием об особенностях восприятия своего десятилетнего спутника: «У детей, как и простолюдинов, есть одинаковое счастливое свойство насмешливости над привычками и обычаями, которые не похожи на ихние…»

У Льва Николаевича, впрочем, случился другой когнитивный затык: «Странная вещь - из духа ли противоречия, или вкусы мои противоположны вкусам большинства, но в жизни моей ни одна знаменито-прекрасная вещь мне не нравилась. Я остался совершенно холоден к виду этой холодной дали с Жаманской горы…»

Несмотря на все эти странности восприятия, главные трудности с «пространством и временем» начинаются у Толстого после возвращения: дневники его и письма переполнены нескрываемой мизантропией и отвращением к родине.

Шестого августа он пишет: «Противна Россия. Просто её не люблю…» Восьмого, возвращаясь в Ясное, повторяет: «Прелесть Ясная. Хорошо и грустно, но Россия противна, и чувствую, как эта грубая, лживая жизнь со всех сторон обступает меня..»

Более детально он описывает своё состояние в письме к А.А. Толстой от 18.08.1857 года: «В России скверно, скверно, скверно. В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши тоже происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие. Поверите ли, что, приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к родине и теперь только начинаю привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни… […]
В России жизнь постоянный, вечный труд и борьба со своими чувствами, благо, что есть спасение - мир моральный, мир искусства, поэзии и привязанностей…»

Поразительный случай «тематического» совпадения того, что пишет Лев Николаевич как в дневнике, так и в письмах, весьма для него [на этом жизненном этапе] не типичный.

И уже не удивляешься тому, что на следующий день после написания этого письма, молодой ещё, в общем-то, человек, только-только вкусивший радостей творчества, прелестей литературной славы и ещё даже не женившийся на матери всех своих будущих детей (в дневнике лишь один раз пока что упоминалась матушка его будущей супружницы) формулирует в стиле эпиграфа к набоковскому «Дару»:

«Написал писулечку тётеньке, прибавил жалование старосте… Опять лень, тоска и грусть. Всё кажется вздор. Идеал недостижим, уж я погубил себя. Работа, маленькая репутация, деньги. К чему? Матерьяльное наслаждение тоже к чему? Скоро ночь вечная. Мне всё кажется, что я скоро умру…»

Чувство это, крепнущее от года к году, возникает в корпусе толстовских дневников в первый раз именно здесь.





травелоги, дневники, нонфикшн, дневник читателя

Previous post Next post
Up