Письма Гоголя

Mar 09, 2012 19:19


Помня, какую важную роль в жизни Гоголя играл жанр писем, даже при жизни выделенный самим писателем в отдельную, официальную книгу, я решил перечитать переписку Николая Васильевича, периода его заграничных вояжей, которые были важны для его самоощущения не меньше, чем письма, которые он писал из Италии, Германии, Франции, Швейцарии и прочих стран.

И если вытащить наружу зашитую в последних томах книгу, то вся она будет про "творческое горение" и "писательскую одержимость", а не про то где Гоголь был, что видел и что ел.

Тот случай, когда человек полностью ушёл в одну, всепоглощающую страсть, превратившись, в конечном счёте, в столпника и носителя этой страсти.

Так бывает, когда личность подчиняется одной, всепожирающей, специализации, полезной для "конечного результата" и продукта", но которая сводит на нет, едва ли буквально изничтожая, саму эту жизнь. Самого этого человека.

И здесь невозможно со стороны решить, что лучше - сохранить себя или выжать себя в "кусок дымящейся совести", каждый это решает сам для себя, однако же, важно, при этом заметить, что человек, обуянный своим предельным субъективизмом, не в состоянии увидеть и оценить то, что с ним происходит на самом деле; он, подобно слепцу, или, если быть более точным, наркоману (ибо страсти свойственно выстраивать внутри воспринимателных систем организма параллельную структуру, паразитирующую на природной, естественно-органической и, со временем, подменяющей её).

Для чего, собственно, и нужно, а, подчас, просто необходимо читать чужие письма.


Хотя начало поездки (именно с точки зрения путешествующего повествования) кажется многообещающим. Из Женевы (27.09.1836) Гоголь пишет Н.Я. Прокоповичу о посещении усадьбы Вольтера, о котором, впрочем, он пишет как о живом.

«Сегодня поутру посетил я старика Вольтера. Был в Фернее. Старик хорошо жил. К нему идёт длинная, прекрасная аллея, в три ряда каштаны, дом в два этажа из серенького камня, ещё довольно крепок…
Сад очень хорош и велик. Старик знал, как его сделать. Несколько аллей сплелись в непроницаемый свод, искусно простриженный, другие вьются не регулярно, и во всю длину одной стороны сада сделана стена из подстриженных деревьев в виде аркад, и сквозь эти арки видна внизу другая аллея в лес, а вдали виден Монблан. Я вздохнул и нацарапал русскими буквами моё имя, сам не отдавши себе отчёта для чего…»

В этом же письме Гоголь поминает Байрона, впрочем, не упоминая его, а Женеву, где прожил больше месяца, сравнивает с Тобольском.

Страсть подчиняет собой всё человеческое существо (ударение тут падает на каждое слово - всё (!) человеческое (!!) существо (!!!)), вытесняя менее сильные мотивации и исчезает только если пожрёт человека окончательно, уничтожив, таким образом, собственный корешок.

Однако, структуры эти, один раз внутри организма выведенные, не могут существовать в полом виде, порожняком; отчего на смену пожранной страсти приходит другая, ещё более опасная и роковая.

Кажется, судьба Гоголя должна явиться предостережением тем, кто увлекается своими направлениями так, что перестаёт ставить перед ними какие бы то ни было сдерживающие факторы и, в конечном счёте, забывает себя и то, кем он есть, точнее, был на самом деле; заигрывается.

Одна важная мотивационная система (писательско-пророческая) постепенно уступает у Гоголя место другой (православно-пророческой); замаливание грехов и самоукорот оказываются логическим продолжением писательского самосожжения, вылезающим, как из под пятницы суббота, исподним одного и того же вируса общественного служения и личной ответственности, разрывающих мозг невозможностью соответствовать особенностям текущего момента и, таким образом исправить (починить, наладить) их.

После чего человек начинает налаживать и перекраивать самого себя - и как то до чего ближе всего добраться и как то, что, единственное, ему всецело подвластно и всецело ему подчинено.

Симптом незрячести нарастает у Гоголя постепенно.
Первое путевое письмо, написанное Жуковскому (Гамбург, 28.06.1836) ещё полно предъотездных треволнений, связанных с финансовым обеспечением путешествия; а так же питерских тем и реалий, из-под которых, как из-под глыб, писатель должен выбраться этим самым отъездом, для того, чтобы освободить свою голову для Главного Дела написания Главной Русской Книги - "Мёртвых душ".

В этом смысле показательно участие, которое он принимает, судя по письмами, в работе и судьбе, в том числе и через письма всё тому же Жуковскому, художника А.А. Иванова, писавшего тогда многолетнее "Явление Христа Народу", Главную Русскую Картину, таковы, по всей видимости, и были понятия и принципы той богатырской эпохи, что обрушилась и тем порушила своих детей.

Второе письмо, сёстрам (Ахен, 17.07.1936), как и пара последующих за ним других, переполнена путевыми заметками и замечаниями (в нём есть даже рисунки с изображением особенностей немецкой городской и готической архитектуры), разжёванными Гоголем в стиле, напоминающем детские книги "для самых маленьких", хотя и выполненном в фирменном гоголевском стиле с вниманием к петляющему и избыточно дотошному до деталей, синтаксису:

"Знаете ли вы, что такое пароход? Но нет, вы не знаете, что такое пароход, потому что он, кажется, никогда не прогуливался под вашими окнами. Это корабль, который беспрестанно дымится и запачкан, как трубочист, но зато идёт гораздо скорее, нежели обыкновенный корабль. Я думаю, вам показалось бы очень странным ехать на корабле. Вообразите, что кругом вас одно море, - море, и больше ничего нет. Вы, верно бы, соскучились, но у нас было очень большое общество, дам было чрезвычайно много, и многие страшно боялись воды, одна из них, m-m Барант, жена французского посланника, просто кричала, когда сделалась буря..."

Этот, едва ли не произвольно взятый фрагмент, весьма показателен для стиля и оптики гоголевских текстов - начиная от обобщающего общего, постепенно, он, как бы по самоорганизующейся (или, точнее, им самим организованной) спирали движется, как по постоянно суживающемуся тоннелю, к каким-то отдельным деталям и частностям ("у алжирского дея под самым носом шишка"), более уже не замечая ничего, из того, что есть вокруг.

Собственно, в этом и заключён [точнее, проявлен] его писательский дар, одно из проявлений его замечательной сосредоточенности [читай, увлечённости, поглощённости], кристаллизующейся в какой-то момент в непреходящей [если, вдруг, её не было, то теперь, когда написано, проявлено, так стало и, теперь, мимо не пройти, не объехать] сути.

Гоголь организует внутри письма этакие интенциональные воздуховоды (как сказано в "Мёртвых душах" про сон) "на всю насосную завёртку", сужающие зрение, но и, одновременно, расширяющие его так, что становится "сразу видно во все стороны света".

Каждое новое (старое) действующее лицо, появляющееся в путевой переписке (М. П. Погодин, Н.Я. Прокопович, П.А. Плетнёв, С. Т. Аксаков , М. С. Щепкин etc) быстро проводится через процедуру травеложной инициации (Гоголь бегло описывает свои географические обстоятельства, примерно в таком духе: "Париж город хорош для того, кто именно едет для Парижа, чтобы погрузиться во всю его жизнь..."), чтобы затем, очень скоро, перейти к тому, что ему действительно важно - сначала к процессу написания "Мёртвых душ", затем к процессу их публикации (прохождения через цензуру), затем к процессу чтения и осмысления поэмы.

Гоголь буквально требует от своих респондентов не только высказывать собственное мнение, но и переписывать ему на тонкие листы [дабы в конверт могло вместиться поболее] критику из свежих номеров журналов, а добровольного своего помощника П.В. Анненского инструктирует (10.02. 1844, из Ниццы) ходить по разным компаниям и светским кругам, ходить и слушать, что же они там говорят о Николае Васильевиче, как если у светских и творческих кругов иных тем нет.

"Круг, в котором вы обращаетесь, большей частию обо мне хорошего мнения, стало быть, от них что от козла молока. Нельзя ли чего-нибудь достать вне этого круга, хотя чрез знаковых ваших знакомых, через четвёртые и пятые руки? Можно много довольно умных замечаний услышать от тех людей, которые совсем не любят моих сочинений. Нельзя ли при удобном случае, так же узнать, что говорится обо мне в салонах Булгарина, Греча, Стенковского и Полевого? В какой силе и степени их ненависть, или уже превратилась в совершенейшее равнодушие?..."

С этой же страстностью, какой сейчас Гоголь зависит от чужого мнения (в одном из писем он признаётся, что мания эта накрыла его ещё в детстве, когда он нарочно ссорился со своими школьными товарищами для того, чтобы, в пылу раздора, услышать, выкрикнутое в лицо, подлинное, настоящее о себе мнение), завтра он будет бить поклоны и уморять себя голодом.

Такое ощущение, что Гоголь путешествует не по Европе, но по материку "Мёртвых душ", подобно тому самому колесу, что, неизвестно ещё, доедет ли оно до Казани или нет. Лишая себя в пути быта и привязанностей, Гоголь превращает своё тело в сосуд воздержания и монастырь на колёсах, обращённый внутрь себя.
Вот отчего в письмах его всё меньше и меньше внешнего. Преходящего.

Из Берлина (26.06.1842) он объясняет Жуковскому, что "удаленья и отлученья от мира, что совершалось в них незримо воспитанье души моей, что я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей моих... Много труда и пути и душевного воспитания впереди ещё! Чище горного снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существования..."

В отличие от "отпуска за свой счёт", путешествие, когда не знаешь где и с каким результатом, в конечном счёте, окажешься, обычно - это экстенсив и бегство от себя, более захватывающее и фундаментальное, нежели сидение у телевизора.
В случае с Гоголем мы имеем прямо противоположный случай: зашкаливающая плотность содержания давит и, без следа, задавливает окружающую действительность, начинающую исчезать из писем после непосредственного вхождения внутрь творческого процесса.
А когда первый том "МД" оказывается закончен, инерция творения оказывается столь мощной, что автоматически переходит в волнения по поводу публикации и реакции публики на публикацию.

Главное, для чего ему нужны Рим и Франкфурт, Гоголь формулирует в письме к П.А. Плетнёву (17.03.1842), что характерно, написанному уже в Москве, в перерыве между отъездами и приездами, во время вынужденного возращения в Россию, вызванного сложностями публикации "МД".

"...уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде. А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет предо мною. Притом здесь, кроме могущих смутить меня внешних причин, я чувствую физическое препятствие писать: если в комнате холодно, мои мозговые нервы ноют и стынут, и вы не можете себе представить, какую муку чувствую я всякий раз, когда стараюсь в то время пересилить себя, взять власть над собой и заставить голову работать. Если же комната натоплена, тогда этот искусственный жар меня душит совершенно, малейшее напряжение производит в голове такое странное сгущение всего, как будто бы она хотела треснуть. В Риме я писал пред открытым окном, обвеваемый благотворным и чудодейственным для меня воздухом..."




травелоги, нонфикшн, письма, дневник читателя

Previous post Next post
Up