Ален Бадью: «Смерть коммунизма»? Часть I

Nov 14, 2012 00:05



Является ли слово «смерть» подходящим названием тому, свидетелями чего мы являемся?
И разве мы всего-навсего свидетели?
И потом, что это за «мы», к которому я обращаюсь, и смысл которого было бы неплохо уточнить?
«Мы» больше не существует, причем уже давно.
«Мы» исчезло за горизонтом гораздо раньше «смерти коммунизма».




Или, другими словами, распад советского государства-партии есть не что иное, как объективная кристаллизация (поскольку объективность, представительство - это всегда государство, или определенный порядок, порядок вещей) недейственности в течение уже более чем двадцати лет некоего представления о том, что есть это «мы».


«Мы коммунисты», номинальное уточнение к «мы революционеры», которое, в свою очередь, придавало политический и субъективный вес тому «мы», которое мыслилось как последняя инстанция: «мы» рабочего класса, «мы пролетарии», о котором, возможно, не говорили во весь голос, но которое, как историческую аксиому, каждое идеальное сообщество считало своим истоком.
Или, иначе говоря, «Мы», верные событиям Октября семнадцатого года.
Когда я говорю «мы коммунисты», или когда я думаю о Ленине (о его мысли, а не о памятниках ему, оказавшихся столь уязвимыми - даже если никто и никогда не заставит меня назвать Ленинград Санкт-Петербургом) или о русской революции, я думаю не о партии, партии, с которой я всегда сражался, считая ее тем, чем она всегда и являлась: местом одновременно агрессивной и нерешительной политики, ужасающе бездарной.
Еще менее речь идет о Советском Союзе, сером, тоталитарном и деспотическом, являющемся обращением Октября в свою противоположность (политика Ленина, экспроприация и восстание, превратившиеся в политическую слепоту государства).
Решения, принимаемые мыслью, с содержащейся в ней более или менее секретной номинацией, предшествуют институционализированным формам.
Представляемое большинство никогда не воплощается в представительстве стопроцентно. Нет, речь идет не о каких-то определенных институтах, инструментах или символах.
Речь идет о том, что могло заставить нас мысленно выпрямиться.
Так как именно для мысли не существовало другого «мы» кроме как под вывеской коммунизма.
«Коммунизм» означал историю нашей жизни.
Именно так я понимал в юности злую максиму Сартра: «Всякий антикоммунист - собака». Потому что всякий антикоммунист демонстрировал таким образом свою ненависть к этому «мы», свою решимость существовать исключительно в рамках своей собственной личности - которая всегда сводится к собственности над какими-нибудь благами.

Сегодня универсальной неписаной истиной является максима: «Всякий коммунист - собака».
Но это не имеет значения: это всего лишь историческое клеймо благородного слова.
В конце концов, такова уж судьба слов, в особенности, самых благородных из них: быть вывалянными в грязи и крови.
Это не имеет значения, потому что то «мы», которому служило это слово уже давно не существует.
Таким образом, это слово стало обозначать всего лишь представительство: партию, государство.
Неизбежную узурпацию мертвящей властью.
Одного того, что одно время было подъемом славы множества.
«Смерть коммунизма» означает в итоге, что то, что умерло в представляемом - том «мы», под эмблемой которого со времен Октября или с 1793 года политическая мысль определяет философию коммуны - обречено умереть и в представительстве.
То, что больше не черпает свою силу среди большинства, не может долгое время обеспечивать власть Одного.
Остается только этому радоваться, ибо структурные возможности узурпации не бесконечны.

Таким образом, если хотите, на уровне государства и порядка (вещей) действительно речь идет о «смерти коммунизма».
Но для мысли эта смерть является вторичной.
Вне государства, в сердце зарождения эмблемы, слово «коммунизм» уже давно обозначало всего лишь могилу векового «мы».

Что смерть эта вторична, подтверждает тот замечательный факт, что в языковом плане выражение «смерть коммунизма» приближено к словосочетанию «развал советской империи».
То, что слово «коммунизм» таким образом ассоциируется со словом «империя», доказывает (такова судьба всего преходящего!) - поскольку субъективно «коммунизм» означал универсальное сообщество, конец разделения на классы, а стало быть нечто прямо противоположное любой империи, - что эта «смерть» на самом деле есть всего лишь событие-смерть того, что уже умерло.

Событие ли?
Разве смерть приходит или происходит, принимая форму события?
И что тогда можно сказать о второй или вторичной смерти?
Я считаю смерть фактом, подтверждением подразумеваемой принадлежности к бесстрастной пластичности всего живого.
Все умирает, а это значит, что ни одна смерть не является событием.
Смерть - есть лишь часть многообразия всего живого и его неизбежного распада.
Смерть - это возврат многообразия к пустоте, из которой оно соткано.
Смерть подчиняется закону множественной (или математической) сущности бытия как такового, она безразлична к существованию.
Homo liber de nulla re minus quam de morte cogitat, да, абсолютно прав был Спиноза.
В смерти, даже если речь идет о смерти империи, не о чем думать, кроме как о неотъемлемой ничтожности бытия.

Любое событие есть бесконечное положение, принимающее радикальную форму единичности и дополнения.
Каждый из нас не без тревоги ощущает, что происходящий распад не приносит с собой ничего нового.
Свершилось событие в Польше: начиная со стачек в Гданьске (и даже раньше, в момент образования KOR и изобретения принципиально нового направления совместного движения рабочих и интеллектуалов) и заканчивая государственным переворотом Ярузельского.
Был намек на событие в Германии, во время демонстраций в Лейпциге.
И даже в самой России была нерешительная попытка шахтеров в Воркуте.
Потом были Валенса, Папа, Гельмут Коль, Ельцин…
Кто рискнет интерпретировать эти имена собственные в свете, или вспышке, событийного обновления?
Кто может припомнить хотя бы одно новое предложение, хотя бы одну беспрецедентную номинацию, сопровождающие разложение, одновременно неожиданное и вялое, безраздельное и неясное, деспотической формы государства-партии?
Эти годы останутся примером того, что резкое и полное изменение ситуации вовсе не означает, что на него снизошла благодать события.
Мне нравилось, как мы говорили раньше, чтобы дистанцироваться по отношению к этим «движениям», которые наполняли энтузиазмом общественное мнение: «не все то красное, что шумит».
На строгом языке философских концептов скажем, что не все то, что меняется, есть событие. И что сюрприз, быстрота, беспорядок могут быть всего лишь симулякром события, без обещания истины, свойственного ему.
Симулякр «румынской революции», ныне всеми признанный, является, таким образом, парадигмой.
Поскольку, на самом деле, все происшедшее сводится к следующему: то, что уже субъективно умерло, должно отныне войти в состояние смерти и стать, наконец, признанным таковым.

И потом, каким образом «смерть коммунизма» может носить имя события, ведь любое историческое событие является коммунистическим, если считать, что «коммунистическое» означает вневременную субъективность эмансипации?

Несомненно, частный случай этого «мы коммунисты», появившийся после Октября семнадцатого, уже давно устарел.
(Когда?
Трудный вопрос, находящийся в ведении не философа, а политика, ибо только он, с точки зрения своих убеждений, может мыслить прерывистую периодичность политической субъективности[1].
На мой взгляд, во всяком случае, как минимум, после Мая 68-го в том, что касается Франции.)
Но с философской точки зрения, «коммунизм» не ограничивается завершившимся периодом, в течение которого партии присвоили себе это определение, ни даже периодом, когда идея политики эмансипации обсуждалась в дебатах под этим именем.
Каким бы словом, даже появившимся совсем недавно, не завладевала философия, она пытается найти его вневременную созвучность.
Философия существует лишь в силу того, что она избавляет концепты от исторического давления, которое признает лишь их относительный смысл.
Что означает «коммунизм» в своем абсолютном смысле?
Что философия может подразумевать под этим названием (философия, при условии существования определенной политики)?
Эгалитарная страсть, Идея справедливости, стремление порвать с приспособлением по отношению к власти имущих, избавление от эгоизма, нетерпимость к угнетению, призыв к отказу от государства.
Абсолютный примат представляемого большинства над представительством.
Стойкое упрямство в борьбе, спровоцированной каким-нибудь не поддающимся просчету событием; вызванные случаем слова единичности без предиката, бесконечности без определения и имманентной иерархии, того, что я называю генерическим[2] и что является (когда его процедура - политическая) онтологическим концептом демократии или коммунизма, что есть одно и то же.

Философия отмечает, что эта субъективная форма всегда и испокон веков сопровождает большие народные восстания.
Не тогда, когда они носят смутный характер и находятся в плену посторонних веяний (какими являются те, что можно наблюдать в настоящее время: вызванные к жизни разного рода национализмами, коммерческим ослеплением, мафиози и демагогами, поднявшимися на парламентскую трибуну), но когда они порывают с существующим порядком вещей, который их сковывает.
От Спартака и до Мао (не Мао-главы государства, который, конечно, тоже существует, но Мао непокорного, доходящего до крайностей, противоречивого), от греческих демократических восстаний и до десятилетия 1966 - 1976, в этом смысле речь идет о коммунизме.
И всегда будет идти, даже если это слово, покрытое грязью, уступит свое место другому, обозначающему тот же концепт: философский, а, стало быть, вечный, концепт бунтующей субъективности.
Я называл это в 1975 году «коммунистическими инвариантами»[3].
И я предпочитаю это выражение выражению «смерть коммунизма».
И в момент, когда это жуткое, воистину катастрофическое, образование (подумать только, коммунистическое государство!) разваливается, нужно отдавать себе отчет в следующем: любое событие-основатель истины с политической точки зрения ставит вовлеченного в него субъекта перед лицом вечности равенства.
Слово «коммунизм», которым можно назвать эту вечность, не может быть адекватным для обозначения смерти.

Пока не настала эра запрета вечности, запрета, который несет в себе любая апология коммерциализации, я запеваю здесь песнь, автором которой я являюсь[4], песнь в духе Сент-Джон Пэса, или, как сказали бы в восемнадцатом веке, в духе классиков.
Написанная восемнадцать лет назад, она соответствовала настроениям основной движущей силы общества, революционеров после Мая 68-го и, в особенности, «маоистов».
Будучи опубликованной двенадцать лет назад, она уже начала казаться подозрительной. Спетая на сцене семь лет назад, она стала казаться загадочной, странновато настойчивой. Что уж говорить про сегодняшний день!
Даже я сам слегка ее подретушировал.
(Не потому, конечно, что мне стыдно за ее смысл,просто Сент-Джон Пэс нравится мне меньше, чем раньше.
Эстетическому нигилизму вопреки, я считаю, что убеждения и добровольные обязательства долговечнее вкусов.
Должны быть таковыми.)
Вариациям в духе времени, эта песнь противопоставляет свой собственный ритм, который затрагивает, как мы увидим, века и тысячелетия.
Поэтому (и это причина, по которой я, даже не имея сторонников - что на самом деле не так - пропел бы ее здесь) она также является песней-обещанием, придавая имя тому, что должно прийти.

Кто это говорит об одиночестве?

Побежденные! Легендарные побежденные!

Я взываю здесь к вашему неподчинению.

Вы, угнетенные былых времен, рабы солнца-жертвы, замученные ради тьмы могил.
Люди великого труда, проданные вместе с землей, такого же цвета, как и ваши лица.

Дети, изгнанные за пределы зеленых лугов для работы на текстильных фабриках и угольных шахтах.

Ибо достаточно остановиться и подумать: никто не подчиняется, никогда.

Спартак, Жак, предводитель крестьянских восстаний, Томас Мюнцер.

Вы, оборванцы равнины, тайпины великого лёсса, хартисты и разрушители машин, заговорщики из лабиринта рабочих окраин, бабувисты, сторонники равенства, санкюлоты, коммунары, спартаковцы.

Члены рабочих кружков и тайных партий, сектанты времен Террора, люди пики и вил, баррикад и разрушенных замков.

И множество других. Ибо какой смысл перечислять их былые имена?
Важно разглядеть в их действии скрытую освободительную мысль.

Вы, матросы, бросающие своих офицеров на съедение хищным рыбам, утописты элегических поселений, стреляющие на лесной поляне, шахтеры кечуа в Андах, любители динамита.

И возникающие одна за одной в колониальном удушье волны африканских бунтовщиков, рассчитывающих только на защиту Господа и щитов из шкур пантеры.

И как забыть о том, кто в лесах Европы, в одиночку, взяв охотничье ружье, подобно кабану, начал свое сопротивление агрессору?

Ибо ничто не потеряно из того, что разрывает круг. Никто не забывает, никогда.

Робеспьер, Сен-Жюст, Бланки, Варлен.

Вы, развернувшиеся на улицах огромные шествия самого разного рода.

Студенты подозрительного вида; женщины, пришедшие защищать свои права; члены нелегальных профсоюзов; старики, поднявшиеся, вспомнив время всеобщих стачек; неудачники-террористы; рабочие на велосипедах.

И вы, немногочисленные во времена реакции: хранители идеи справедливости в полуподвалах, укрывающих ротационные типографии.

Размышляющие над тем, что отжило свое и тем, что должно прийти на смену.
Жертвующие собой души, чистые как Роза.

И даже вы, погруженные во мрак невежества, чьего разума только и хватает, чтобы, вооружившись бамбуковыми палками, проткнуть ими жирное брюхо полицейского.

Поскольку из не имеющей измерения свободы слово делает неисчислимое.

Маркс, Энгельс.

Вы, трибуны и бойцы крестьянских лиг, пророки-камизары, женщины-члены клубов, ассамблей и федераций, рабочие и студенты из местных комитетов, групп действия, тройного союза, большого альянса.

Рабочие и солдатские советы, народные суды, сельские комитеты по разделу земли. Затопление ирригационой плотины, создание народной милиции.

Революционные группы по контролю за ценами и складами, наказанию нарушителей своего долга.

Ибо размышление над тем что растет и собирает вокруг себя не прекращается ни на минуту. Ничто не рассеивается навсегда.

Ленин, Троцкий, Роза Люксембург, Чу Ен Лай, Мао Дзе Дун.

Все вы. Вы судите о том, чего не хватает и о том, что следует уничтожить:

Кто говорит о провале? То что было осмыслено и сделано остается осмысленным и сделанным.

В своем истоке, в свое время, в свой черед. Пусть бухгалтера подводят итоги.

Ибо наше царствование было призвано придумать нечто новое, а не обеспечить оценку того или иного отрезка истории.

Кто сможет исчерпать бесконечное множество ситуаций? Кто сможет заглушить событие, с которого начнется новая игра?

Доверьтесь своему долгу. Отвратитесь от власть имущих.

Пусть вынесенный вердикт оставит вас равнодушным и пусть ничто и никогда не заставит вас смириться.

Доверьтесь необходимости.

Пусть проходят мимо довольные всем. Пусть множатся боязливые.

Это наша ничем не тронутая неповторимость пробила в мире ту дыру, куда устанавливают из века в век?
Маяк коммунизма

Стремительный луч семафора, освещающий века своим изредка появляющимся вращающимся светом.
Неужели это все погаснет, потому что бездарная тирания решилась, наконец, объявить, что она умерла?
Я так не считаю.

Заметим следующее: это не поднявшиеся озаренные светом народные массы положили конец государству-партии, конец советской империи.
Окончательная смерть этого толстокожего произошла в результате внутреннего распада, заранее обусловленного и бесперспективного.
Все дело оставалось государственным с начала и до конца.
Никакое политическое нововведение - или изобретение политики[5] - не было отмечено в этой ситуации.
То, что тысячи людей собрались на заводах и вышли на улицы, то, что они были довольны происходящим, еще ничего не значит!
Ибо они - увы! - не показали, что способны думать и хотят пройти испытание чем-то беспрецедентно новым.
И может ли быть иначе, если то, о чем нам твердят со всех сторон - правда: все, о чем якобы мечтают жители России, Венгрии, Болгарии - это то, что уже давно существует в наших печальных странах, именуемых, непонятно почему, «западными»?
Такое желание может только усилить преимущественно государственное и конституционное видение процессов.
Выборы и частная собственность, политики и дельцы: неужели этим и ограничивается все содержание их устремлений?
В таком случае, почему бы не доверить воплощение в жизнь этой программы не инновации мысли, а специалистам-аппаратчикам, и даже экспертам Международного Валютного Фонда? В качестве духовной надбавки будет выступать Папа римский, всегда на боевом посту.
А завершит картину этакий нюанс экстремизма, без которого симулякр события покажется чересчур мирным.
Для чего можно будет подняться аж до войны 1914 года чтобы найти из-за чего стравить между собой животные национализмы.

Никакого события не было отмечено в силу того, что речь здесь шла не об истории политики, а об истории государств.
Это различие капитально.
Можно с легкостью возразить, что история коммунизма связала «советскую» государственную парадигму с субъективностью политической борьбы и что развал первой приводит к оставлению за ненадобностью второй.
Я придерживаюсь противоположной посылки: субъективность политической борьбы, с философской точки зрения унаследованная в форме «мы», устарела или перестала быть активной гораздо раньше, чем государство-партия вступило в фазу распада.

Какова точная роль, которую «советский рай» сыграл при субъективном, а значит, политическом, установлении так называемого коммунистического милитантизма? Общепризнанной считается идея, что эта роль была решающей и что «разоблачения» - например, Солженицына - сталинской государственной низости нанесли роковой удар по «утопии».
Но эта интерпретация не выдерживает критики, как и все те, что пытаются объяснить субъективность (в данном случае, политическую) в категориях лжи, заблуждения или иллюзии.
Реальная политическая форма не подчиняется пустоте ложного представления и не имеет какой-нибудь определенной парадигмы (государства или нормы) в центре того, что ее определяет.
Октябрь 1917-го как событие, конечно, подразумевает наличие практически преданных ему сторонников, но мысль, объединяющая их, зависит от события как такового, а не от его государственной проекции.
И будущее этой преданности зависит не от пропаганды (что подразумевало бы представление о рабской сущности сознания людей), но от ситуации.
Источником высокой моральной репутации, которую коммунисты имеют во Франции, (спорной, но совсем с другой точки зрения), являются, главным образом, итоги войны 1914-го, затем Народный Фронт, затем антифашизм и Сопротивление, и совсем в незначительной степени анархистская и кровавая история советского государства.
Ибо любое систематическое пересечение с историей этого государства имело своим результатом не увеличение мощи, а болезненную слабость и тяжелые кризисы.
Точно так же Мао, для создания собственного ресурса исторической значимости, говорил не о русской экономике, но о китайских крестьянах и борьбе против японских захватчиков.
С субъективной точки зрения, конкретная история коммунистов (на этот раз, я их рассматриваю с позиции их общей идентичности: партии, группы, активисты, официальные и диссиденты) не имеет своим основанием «райское» государство, которое является лишь ее случайной объективацией.
Поэтому самые предприимчивые из них, те, что согласовали деятельность партии с историей страны, в которой она развивалась (Мао, Тито, Енвер Хокса), - все они в итоге порвали с материнским советским государством, увидев, что его объективность не служила даже ближайшим их целям.

Но как объяснить, что этот прерывистый коммунизм достиг своей наивысшей силы, в том числе и в том, что касается его идейной притягательности, между 1930 и 1960 годами, то есть в эпоху наибольшего развития сталинских преступлений?
И что его закат начался при Брежневе, в эпоху «застоя», когда людей больше не убивали и когда облик государства, по-прежнему слегка отталкивающий, не входил ни в какое сравнение, скажем, с обликом Соединенных Штатов эпохи войны во Вьетнаме, и тем более Бразилии с ее «гориллами» (Бразилии, где, насколько известно, царила замечательная «рыночная экономика»)?
Что это, ослепление веры?
Но почему эта вера сохраняется, когда все ужасно, и слабеет, когда все менее ужасно?
Или же - неведение, это удобное совпадение?

Есть более простая и, вместе с тем, более смелая гипотеза: дело в том, что политическая, а значит, субъективная, история коммунистических движений не тождественна их государственной истории.
Преступная объективность сталинского государства - это одно, субъективный милитантизм коммунистов - это нечто другое, имеющее свои собственные референции, пути и необъективные назначения.
Преступная объективность стала основным аргументом - а он всегда существовал для реакционеров, возьмите к примеру «Tintin au pays des Soviets»[6], текст 1929 года - только тогда, когда политическая субъективность, «мы» данного периода, ушла в прошлое.

Не разоблачение преступлений Солженицыным или кем-нибудь другим подорвало политическую гипотезу коммунизма («коммунизм» в данном случае понимается как вековой отрезок субъективного «мы»).
Это смерть - повторюсь, давняя, - гипотезы сделала «разоблачения» действенными. Поскольку политическая субъективность стала неспособной поддерживать самостоятельно, на уровне идей и на уровне действий, уникальность своего проекта (и, стало быть, философскую связь с вечностью эмансипации, с инвариантами), не осталось другого авторитета, кроме государства, и ясно, что преступный характер того или иного государства может стать неоспоримым аргументом.

Из того, что сталинское государство было преступным, не следует, что ленинские заветы, выкристаллизовавшиеся в Октябре 17-го, вычеркнули коммунизм из вечности во времени (да и потом, какая связь между этими заветами, этим событием и сталинским государством, кроме простого эмпирического следования во времени?).
Но поскольку в силу внутренних, чисто политических, причин не осталось возможных сторонников такой идеи, сталинское государство, ретроактивно ставшее абсурдным ее воплощением, стало действовать как неоспоримый исторический аргумент против самой этой идеи.

Поэтому крах государства-партии является имманентным процессом истории государств.
Оно не устояло перед объективным одиночеством, перед субъективным уходом его сторонников.
Оно рухнуло из-за политического абсентеизма и, в особенности, из-за отсутствия какой-либо политики, достойной называться «коммунистической».
Анархическое, беспорядочное, достойное сожаления - но необходимое и легитимное, поскольку мертвое должно умереть - зрелище этого краха является доказательством не «смерти коммунизма», но опасных последствий его отсутствия.
Продолжение материала, - здесь

Previous post Next post
Up