С. К. ОСТРОВСКАЯ. СТИХОТВОРЕНИЯ

Dec 23, 2018 18:45

      Скорая на охулку советская интеллигенция вынесла первый приговор Софье Казимировне Островской (1902 - 1983) на основании косвенных данных и неподтвержденных слухов еще в конце 1950-х годов, когда ее недавние приятельницы стали явно ее сторониться. Собственно, тотальность подобной процедуры лучше всего показана в рассказе Ю. М. Даниэля «Искупление» (одном из высших образцов русской прозы середины ХХ века) - с той, впрочем, разницей, что Островская, вполне возможно, действительно была одним из информаторов НКВД. Главное на сегодняшний день доказательство этого тоже, впрочем, имеет странноватый привкус: чекист-разоблачитель О. Д. Калугин, делая в 1993 году доклад на легендарной конференции «Службы госбезопасности и литература», рассказывал, среди прочего, о доносителях, внедренных в ближайшее окружение Ахматовой. Прямым текстом был назван П. Лукницкий, обиняками (впрочем, весьма прозрачными) - еще две ахматовские знакомые: «Среди агентов, которые ее окружали, особой активностью отличались некая переводчица, полька по происхождению, и научный работник-библиограф (фамилии этих людей мне известны, но я предпочитаю, чтобы вы сами их нашли, если будете в этом заинтересованы)». Конечно, это была шарада, разгадываемая без труда: речь шла о С. К. Островской и А. М. Оранжиреевой. Любопытно, кстати, что самого ахматовского дела - состоявшего, по уверению докладчика, из трех томов, никто с тех пор так и не видел, из-за чего доклад Калугина на сегодняшний день имеет статус первоисточника. Авторство некоторых из процитированных там донесений пока не опознано, но те, что приписаны Островской (вполне комплиментарные, по крайней мере в политическом отношении), действительно обладают ощутимым стилистическим сходством с ее дневником.
      Сам же дневник представляет собой удивительное литературное явление. Дело даже не в биографии Островской, которая замечательна сама по себе: дочь невезучего сноба, недальновидного богатея (в феврале 1917-го он покупает пятиэтажный дом в Петрограде); поэтесса и переводчица, перепорхнувшая с исторического факультета бывших Бестужевских курсов в кресло начальника УГРО Мурманской железной дороги, посетительница Дома искусств и преподавательница Высшей воздухоплавательной школы; арестантка и благотворительница, корректор ахматовских рукописей и собеседница Замятина; расчетливая красавица, оставшаяся старой девой - все эти незаурядные черты сплавились в необыкновенный текст, вышедший из-под ее пера, главное ее свершение. Ее талант холодного отстранения, проявившийся с детских лет, беспрецедентен: она из породы экспериментаторов, прививающих себе смертельную болезнь и записывающих ощущения - но только без всяких мыслей о спасении человечества. (Не случайно ее любимый писатель - Салтыков-Щедрин, а не Достоевский, как можно было бы подумать с первого взгляда. «Как все боятся правды», - фиксирует она в 1938 году). Подразумеваем здесь даже не редкость подобного человеческого типа (он-то как раз встречается), но феноменальное сочетание личности, времени, места и литературного таланта. Прекрасно осознавая это, она прямо обращается через головы современников:
      «Эта тетрадь не должна погибнуть. Если со мной что-нибудь случится, тот, кто найдет ее, должен отдать ее от моего имени в Отдел рукописей Публичной библиотеки - для работ будущего исследователя нашей эпохи. Желательно было бы, чтобы Публичка переслала тетрадь в Париж, в Archive или в Bibliotheque Nationale с той же целью: помочь будущему исследователю, которого я приветствую и которому я улыбаюсь, как другу. Трудно ему будет - бумажки никогда не были нашим сильным местом! Пустыня в области частного архива! Но сделать это необходимо - таким образом, быть может, это звено встретится с недостающими».
      Дневник ее в настоящий момент издан полностью, с подробными и весьма удачными комментариями (хотя и не без ошибок архивного чтения, лучшая из которых - «каталог усопших для Зоологического института» - вместо «усоногих»; полагаю, сама Островская это бы оценила).
      Любопытно, что при крайне высоком мнении о собственной персоне, Островская была довольно равнодушна к собственным стихам: кажется, она не предпринимала особенных попыток их обнародовать. Между тем, они представляются нам весьма незаурядными и сами по себе и - особенно - в резонансе с текстом дневника. Тексты печатаются по двум ее рукописным сборникам, РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 21 и 22.
      Дневник цитируется по изданию: Островская С. К. Дневник. Вступительная статья Т. С. Поздняковой. Послесловие П. Ю. Барсковой. Подготовка текста и комментарии П. Ю. Барсковой и Т. С. Поздняковой. М., 2013.

<1>

ЗВЕЗДНЫЙ КАТАКЛИЗМ

Я курю отравленные папиросы -
В небе звезды, а во мне - агат;
Тускло-черный камень милости не просит
И смиренью моему не рад.

В папиросах этих гибельность отравы,
Жданной, нежной, не совсем простой,
Словно загорелись неземные травы
Под рукою ведьмы молодой.

В звездах начертались синие дороги,
Арабеск планетный не жесток:
Только разгадать дано совсем немногим
Спутанный сапфировый песок.

Пылью предрассветной вытек он по небу,
Жемчугов лиловых легкий след:
За пролитый кубок благостную Гебу
Заменил фригийский Ганимед.

Но проступок Девы навсегда пребудет
В точности внемирной синих звезд,
Пока к ним веселые, тупые люди
Не построят из бетона мост.

В этот миг недальний вскрикнувшая Геба
Соберет разлитое вино,
И пустыней голой сделается небо,
Обнажив салатовое дно.

Камень тускло-черный ни о чем не спросит,
Он сожжет смиренье и печаль.
В волосы младенца горстью кинет проседь
И растопчет с хохотом Грааль.

Беспощадный камень не поддастся резке -
Сам - упорно-режущий клинок -
Замолчит мечтатель светоносно-дерзкий,
Не предскажет радости пророк.

Будет черный свод и красный эллипс солнца
И темнеющая в ночи твердь.
Докторами за тугой мешок червонцев
Людям прививаться будет смерть.

Ибо силой неизбывного агата
Даже руки смерти взяты в плен:
Никого не вырвать ей косой крылатой,
Не разрушить стройно-черных стен.

Люди будут жить без смеха и улыбки,
Для борьбы забудется любовь,
И из памяти уйдет ночная зыбкость,
Звездами пестреющая новь.

Камень черный дышит раскаленным бредом,
Мудростью предельного числа,
А за ним - безгранны и туманно-седы
Линии сверх-цветного стекла.

Так - не жизнью и не смертью сотворенный
Камень разрушения возник:
Местью синих звезд и Гебы оскорбленной -
За земной, бетонно-гулкий крик.

Есть в моей душе возможности агата -
(Может быть, агат уже живет?)
Если звезд не будет - я надену латы
И мечом разрушу небосвод.

А пока могу курить я папиросы
И рассматривать рисунки звезд…
…Эй!... Остановитесь!... перережьте тросы!...
Запрещаю вам бетонный мост!

20 апреля 1926

<2>

КИТАЙСКАЯ МИНИАТЮРА

Е. В. Палтовой

На тонкой рисовой бумаге
С улыбкой кто-то начертал
Драконов кольцевые стяги
И мандариновый коралл.

А в окруженьи пагод звонких,
Средь колокольчиков мимоз,
Лицо глядит из-под коронки
Эбеновых блестящих кос.

Ах, так прекрасны и нездешни
Косоразрезные зрачки,
Цветенье алое черешни
И крохотные башмачки,

И легкость стрекозиной брови,
И тушь изогнутых ресниц,
И знаки королевской крови
На веере из желтых птиц.

В улыбке - странная надежда,
В глазах - непонятая речь,
А тяжесть пестрая одежды
Скрывает хрупкость юных плеч.

Кем ты была, моя царевна,
Сияние застенных стран?
Создать тебя мог светлый, древний,
Полумифический Вень-Ван.

Но рисовал тебя, конечно,
Придворный мудрый и не злой,
Рукой уверенно-неспешной
И чудодейственной иглой.

Склонив над рисовой бумагой
Свой тонкий профиль восковой,
Любил тебя он только взглядом
И незаписанной строфой.

Он потерял тебя так скоро! -
И, умирая от тоски,
Мечтал о храмах из фарфора,
О безраздельной ласке взора
И о вершине горной Ки.

10 мая 1926

--
Екатерина Владимировна Палтова (1899 - ?) - соседка и приятельница Островской, одна из постоянных героинь ее дневника.

<3>

ЛЕТНЕМУ САДУ

Над Невою туман розоватый -
Дар последних осенних часов.
Мне идти через мостик горбатый
И смотреть на озябших богов.

Летний пуст. В Летнем тихо и сыро:
Только стаи предзимних ворон,
Да туманности влажной порфира,
Да курантов приснившийся звон.

Шаг не будит листвы запоздалой
И поникла морозно трава.
Может быть, в моем взгляде усталом
Плачет осень, по лету вдова?

Может быть, и не здесь я, а где-то,
Далеко, далеко, век назад -
И оглянется с быстрым лорнетом
Надушенный дряхлеющий фат?

Может быть, я в старинном роброне,
А за мною - ливрейный лакей:
Государь мне в изящном поклоне
Улыбнется в скрещеньи аллей?

Верно, тот же туман розоватый
Размечтался в осеннем саду,
Когда смерти моей день девятый
Наступил в восьмисотом году.

12 ноября 1926

<4>

СТРАСТНОЙ ЧЕТВЕРГ

В гулком часе, утреннем и хрупком,
В сером холоде высоких стен,
Сердце бьется пойманной голубкой,
Разрывая тела тленный плен.

Символом горящим отзвенела
«Слава в вышних Богу». И ушли
Ангелы, поникшие несмело,
Белооблачные корабли.

Мальчики в пунцовых пелеринках
Ходят в опустевшем алтаре.
В междубровии моем - морщинка,
След печали о былой заре.

И в морщинках строгих жизнь проходит
Солью нежности тревожа дни.
Если невечерний свет не сходит,
Задувая крестные огни.

В трауре подернутых распятий,
В этот час мучительно-живой,
Неужели не могу узнать я
Где Ты, Друг и Повелитель мой?

В день страстной, в день Четверговой Тайны,
От любви любовью возлюбя,
В этом мире вовсе не случайной
Я почувствовала вдруг себя.

18 апреля 1930

<5>

Тревожит острою тоскою
Душа, забывшая забыть;
И в околдованном покое
Мы ищем Ариадны нить.

Мы по глухим с ней ходим стенам,
В безмолвных роемся углах,
Встречая только запах тлена,
Переживая только страх.

Мы знаем: где-то были двери -
И за дверями мир иной;
Где торжество в горящей вере
Зажгло огонь сторожевой,

Где нет следов земного горя
В сияньи звездной высоты,
Где на сверкающем Фаворе
Цветут поющие цветы.

6 июня 1931
Воскресенье

<6>

Прекрасно все, что неповторно,
Прекрасен вечер при луне,
И боль тоски моей минорной,
И ломкость нити разговорной
И звезд невидность в вышине.

Вы говорили о Равенне,
О розе в золоте вина -
А для меня всего нетленней
И всех жемчужин драгоценней
Моя поющая струна.

Не зная, Вы ее задели
Случайным трепетом руки -
И потому так голубели
В ту ночь живые акварели,
Неповторимы и легки.

Прекрасно все, что стихотворно -
От слов до лунного кольца
Над италийской сенью горной -
Прекрасно все, что неповторно,
Неповторимо до конца.

29 октября 1931

<7>

Белая пена на черных скалах,
Белые чайки на темном небе,
Яблони в тучах землю целуют,
Тучи несутся над океаном,
Ветер хватает воду и камни,
Грозит, грохочет, свистит и воет.
Кого сегодня хоронят в церкви?
Кому звонили на погребенье?

Я не могу ни сидеть за прялкой,
Ни вышивать свой убор воскресный,
Тучи и ветер. Буря и скалы.
Яблони гнутся. Плоды погибли.
Надо пойти - заглянуть в коптильню,
Надо проверить… Но я недвижна.
Кого сегодня хоронят в церкви?
Кому звонили на погребенье?

Нижут работницы лук венками,
Мак для печенья толчет старуха;
Сливами пахнет и свежим хлебом. -
Где мои четки?.. и где иголка?...
Муж возвратится. - Пасынок плачет. -
Стала белее я белой пены…
Кого сегодня хоронят в церкви?
Кому звонили на погребенье?

21 июня 1933.

<8>

Да, на стекло январские узоры
Легли как фантастический ковер.
Как непохожи эти разговоры
На прежний наш с тобою разговор!

Ты куришь. Я слежу за струйкой дыма,
Как тает он безбольно и легко.
Вот так же осень пролетела мимо,
Растаяв где-то очень далеко.

Мы говорим о разном и о многом,
Но мне теперь улыбка не к лицу.
У каждого из нас своя дорога,
Единый путь к единому концу.

Ты здесь еще. И я пока с тобою.
Мы слушаем ленивый бег минут.
Когда-нибудь над бездной голубою
Без нас минуты эти промелькнут.

Вот ты ушел. Закрылись где-то двери.
Затихло трепетанье белых крыл.
А сердца стук так однозвучно-мерен,
Как будто ты еще не приходил.

20 января 1935

<9>

ЭПИСТОЛЯРНЫЙ СОНЕТ

Как часто, думая о Вас,
Я повторяю мыслью строгой,
Чтобы Вас Бог от горя спас
И вел всегда прямой дорогой.

Я знаю - многие не раз,
С большой и искренней тревогой,
Подобно мне, просили Бога,
Чтобы светильник не угас.

Но там, у входа в райский сад,
Где все моленья - птичья стая,
Мои орлы заговорят
Победным кличем глашатая:
Так высока и так крылата
Молитва за родного брата.

27 сентября 1935

<10>

В обрывы жизни беспощадной
Я полетел, звеня, как меч,
Чтобы обломком безотрадным
На мостовую молча лечь.

Горел я струнным блеском арфы
И, вниз летя, о жизни пел -
И для Марии (не для Марфы)
Из бездны голос мой звенел.

Но бездны дно не стало адом
И к раю смерть не привела:
Простой и каторжной оградой
Мне жизнь недели обвела.

И были лунные решетки,
И дни - упорней, чем враги,
И в обезумевшей чечетке
Соседа страшные шаги.

Когда же бездна в мир вернула -
(Обломком ржавым, не мечом) -
Весенним часом обманула
И белым грабовым крестом,

То странной показалась струнность,
Так прославлявшая судьбу, -
Как желтый пух мимозы юной
В незаколоченном гробу.

29 апреля 1939

<11>

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ПЕЙЗАЖ
Лето 1943

Скала засыпана песком.
Песок пророс травою густо.
Под фальконетовым Петром
Картофель зреет и капуста.
Но фальконетов Петр незрим
За крепостной стеной из досок;
Стоят в дозоре перед ним
Краснознаменные матросы.
И корабли балтийских вод
Молчат у невских парапетов.
Обстрел на Выборгской идет, -
И торопливый пешеход
Не замечает третий год
Что это - лето.

1943
Ленинград

<12>

А. А. А.

…А в эту ночь дыхание твое
Спокойным было, сонным, словно птица,
Расправившая крылья по гнезду.
И сон сидел у ног твоих, покорный,
И тени осторожными шагами
Скользили по ступеням книжной пыли
И, радуясь тебе, благословляли
Твое дыхание, знакомое давно:
Ты здесь всегда жила любимой гостьей.
В день светлой Пасхи и в день Defunctorum.

Ночь на 2.IV.45
Pâques

--
Было бы соблазнительно отнести этот текст не ко 2-му, а к 20-му апреля, когда Островская записывала в дневнике: «Ночевала Ахматова. Китежанка. Утром и днем вдвоем с нею - хорошо мне и всегда больно (от памяти, верно, - почти вся жизнь с нею и без нее). Провожаю в Литфонд, потом в Шереметевский. Дождь» (С. 548). С другой стороны, католическая Пасха в 1945 году падала на 1 апреля, что скорее подтверждает оригинальную дату. Defunctorum - дословно - усопших, умерших (лат.). Островская цитирует в дневнике фрагмент католической молитвы, где употребляется это слово. Значение пометы под стихотворением мне непонятно. [Поправлено высокочтимым mitrius]

<13>

M. R.

Небо станет совсем золотым
И опаловым траурный дым,
Корабли войдут в тихий залив, -
Если ты жив.

Сотни свеч запылают в домах,
Все забудут и горе и страх,
Все придут к тебе с веткой олив, -
Если ты жив.

Ты увидишь и этих и тех,
Ты услышишь их песни и смех,
Все пришлют озаренный привет,
А я - нет.

21 апреля 1945
Карандашная пометка: «1951. - 7.III. - Как давно! Как странно! Как чуждо!»

==
Адресат не очевиден. Среди персонажей дневника Островской так несколько раз обозначается Miss O’Reilly, ее учительница английского, сильно занимавшая ее мысли. С другой стороны, согласно дневнику, в этот день шел разговор (с участием Ахматовой и не попавшей в именной указатель и, кажется, неопознанной Ел. Ал.) - сначала о петербургских общих знакомых, а потом, уже наедине с Ахматовой - об отце Островской.

<14>

А. А. Ахматовой

Не по тому, что в азиатской ночи
Ты не молчишь, а жречески пророчишь,
Не потому, что нечет черных четок
Стал явью на сухой земле Востока…
…Не по тому, что под луной персидской
Жила ты китежанкой и Жар-птицей
И молча не прощала Чингизидам
Грядущего и прошлого обиды -
И видела под ханскими шатрами
Часовни с православными крестами,
Высокие кремлевские ступени,
Сады с тяжеловесною сиренью
Зеленый сумрак ночи на Купалу,
Зеленый папоротник с цветом алым,
С парчевым цветом всех цветов чудесней,
Открывшим клад твоей великой песне.

…А рядом осыпаясь, тяжелели
В таком кувшине розы. На постели
Шелка лежали, бубен и меха.
Стрижи под минаретами свистели.
И знала ты: спокойно-жестока
Судьбы твоей недобрая рука.

23 - 24 июня 1945

--
29 июня 1945 года Островская записывала в дневнике: «Единственная отрада моя за весь месяц - частые встречи с Ахматовой» (С. 553).

<15>

ЧИСТЫЕ ПРУДЫ

Здесь был цветочный круг, казавшийся большим,
А дальше - пруд, кафэ, где продавали вафли,
Где нас поили вкусным шоколадом, таким
Какого больше не было нигде. А там
На солнцепеке дули в трубы музыканты
Перед рядами упоенных нянь. Казалось,
Что трубачам не нужно больше ничего,
Что счастливы они вполне… Мы были дети.
Неслись коляски в парк. Хромой богач Морозов
Всегда смотрел на нашу маму, а она
С нахмуренной улыбкой отводила взгляд.
Мне нравилась его английская запряжка
И негр на козлах. Я не понимала маму.

Я в дьяболо играла лучше всех, гордясь
И ловкостью и силой. А мое стремленье
Вертушку зацепить за облака владело
Мной долго. Мне не удавалось ни это
Ни другое. Как я старалась добежать
До самой радуги после дождя! Я знала,
Что в радуге имеется калитка в рай.
Как мне хотелось заглянуть туда! Но только
Взглянуть один разок и сразу же вернуться
И маме рассказать, чтоб мама записала
Все «для потомства» (Очень я любила
Большие непонятные слова. Зимой
Я радовалась, что вот, наконец и мы
Все будем называться «декабристы»!...)
Боже!
Как странно, что все это было! И как странно,
Что это я, бездомница, сижу вот здесь,
Где был когда-то круг, где пахло гелиотропом,
Где, поднимая пыль, гуляли франты
И покупали дамам бутоньерки…
Ведь самым молодым теперь под шестьдесят,
А многие из них - скелеты…

Москва. Чистопрудный бульвар.
20 июля 1947

<16>

Лунный свет за той аллеей,
Лунный свет давно разбит,
Весь под мертвым мавзолеем
В синих стеклах он лежит.

Тонкий профиль чуть белеет,
Надпись, крест и скорбный лик,
Мрамор выжить не сумеет,
Камень брошен, свод открыт.

21 июля 1967

Собеседник любителей российского слова

Previous post Next post
Up