О Вере Ивановне Прохоровой

Jan 21, 2013 15:58

Пришло большое горе. Не стало Веры Ивановны Прохоровой, нашей дорогой и любимой Верочки. Тяжело справится с такой потерей в то сумеречное и тягостное время, которое мы сейчас переживаем. Вера Прохорова была для всех нас большой поддержкой. Да не только для нас, на всех этапах своей долгой жизни она становилась ангелом хранителем лучших людей России. Человек ясного ума, безграничной любви к людям и высочайшей культуры Вера Ивановна несмотря на все мерзости нашей жизни обладала свойством видеть доброе и светлое. Каждая встреча с ней была подарком судьбы, а если не получалось встречи, достаточно было знать, что она живет где-то рядом, и легче дышалось. Прощай, любимая, тебя нам будет не хватать ежедневно.
Вера Ивановна Прохорова, дочь последнего владельца Трехгорной мануфактуры, принадлежит одному самых известных родов купцов и промышленников, наладивших текстильное производство и основавших фабрику. По материнской линии она в родстве с Гучковыми, Боткиными. Всю жизнь Вера Ивановна проработала в Московском институте иностранных языков. В пятидесятом году по доносу была арестована за неосторожные слова и пять лет провела в лагерях ГЛУАГа.
"...Когда у тебя уже потусторонний возраст, начинают спрашивать: «А Чайковского вы знали?.. А Глинку?» Почему-то у человека так устроена память, что история до его появления на свет спрессовывается. И Пушкин с Достоевским оказываются в одном времени. Забавно!
Я родилась в доме на трех горах через год после революции, которая, как известно, произошла в семнадцатом году. И хотя из прохоровского дома нас вскоре изгнали, а папу арестовывали и чуть не расстреляли, у меня было счастливейшее детство. Но об этом чуть позже, сначала расскажу о деде.
Дед, Николай Иванович, был невероятным деятелем. Как-то, будучи уже совсем взрослой, меня подвели к одному старому непману, который работал в прошлом начальником финансового отдела у дедушки. Ему сказали, что вот это внучка Прохорова. Он посмотрел с какой-то грустной, несколько печальной миной и сказал: «Нет, вы даже представить себе не можете, какой у вас был дедушка!» И добавил, не то чтобы с презрением, но с большим сожалением, видимо на мне было написано, что ни к какому делу меня допускать нельзя: «Какая это была голова, какой ум!..» Потом он долго сокрушенно говорил, каким дед был стратегом и финансистом, как представлял себе развитие промышленности в государственном масштабе. Рассказывал о системе благоустройства жизни рабочих, их образовании и культуры, и как это все исполнялось: «Ваш дедушка был настолько многосторонним! Поэтому абсолютно естественно, что он стал миллионером!»
Многие вспоминали, что дед был человеком очень большого обаяния. В восемь часов открывались ворота, через которые сначала в экипаже, потом в машине въезжал дедушка. По нему проверяли часы. По мне проверять не удастся, пожалуй, началось бы смятение в деловом мире. Он входил в кабинет, какое-то время занимался бумагами, затем обязательно шел по всем цехам, потом работал с начальниками, и каждый день два часа у него было отведено на жалобы рабочих. Он вникал во все, для него не было чего-то незначительного на фабрике.
А каждое воскресенье к нему на дачу привозили приютских детей. В наши дни, когда, наконец, деда перестали проклинать, в одной из газет появилась статья старого рабочего девяностолетнего Ивана Крылова. Он был воспитанником приюта моего дедушки и вспоминал, как мальчиком приезжал с этими детьми на эту дачу. Со всей откровенностью и с удивительной памятью он описывал их жизнь: их обучали не только техническим навыкам, но и литературе, музыке. Летом у каждого в огороде была своя грядка. Каждый месяц возили в театр, сами они тоже устраивали спектакли. Моя двоюродная сестра, дочь самой младшей папиной сестры, разыскала его телефон и позвонила. Он спросил: «С кем имею честь?» Она ответила: «Вы говорите с дочерью Татьяны Николаевны Прохоровой». Он сказал: «Танечки! - и заплакал, - Она меня называла арбузиком, мы же вместе играли. Вы дочь Танечки - я хочу вас видеть!» Мы с сестрой поехали к нему, и у нас завязалась очень большая дружба. Встречались нечасто, но всегда во всем был этикет. Стол накрывался по всем правилам, ставились рюмки, подавался обед обязательно из трех блюд. Рассказывая о прежних временах, он с огромным почтением отзывался о деде.
Как раз за благоустройство жизни рабочих дедушка получил гран-при на всемирной выставке в Париже и орден почетного легиона.
Вообще, стремление делать добро, представление о том, что надо жить для Бога и для людей, было в стиле того времени. И это поощрялось государством. Были какие-то грамоты. К столетию фирмы деду, который был из крестьян, пожаловали потомственное дворянство.
Меценатство было отличительной чертой и Мамонтовых, и Щукиных, и Третьяковых, Боткиных, Морозовых… Конечно, размах меценатства мог быть разным, но благотворительность была почетным делом. Когда Третьяков передал свою галерею городу, несомненно, это было большим событием, но оно было естественным. Работать не только ради своего обогащения, но и охватить своей деятельностью общество, служить Родине - это было типично. Когда началась война в четырнадцатом году, дед все свои капиталы, которые находились за границей, перевел в российские банки.
В пятнадцатом году после смерти деда мой отец, Иван Николаевич, старший сын в семье, стал директором Трехгорной мануфактуры. После революции, хотя фабрику национализировали, рабочие оставили отца управляющим. А осенью восемнадцатого года они же не позволили расстрелять отца. Его обвинили в расхищении национального имущества. Фабрика, несмотря на разруху, производила какие-то товары, а денег не было. Тогда отец решил выплатить зарплату мануфактурой. Его арестовали. Кому он раздал товар, за что - это никого не интересовало.
Отец ни от чего не отрекался. Когда за ним приехали, он спокойно отправился на Лубянку. Понимая, что дело может кончиться плохо, представители рабочих поехали следом. В ЧК после недолго допроса, отцу вынесли расстрельный приговор, тогда это была довольно популярная мера. Папа прочел приговор и написал «прочел с удовольствием», и подписался. Мне показывали этот документ, он удивительно безграмотно составлен, что-то вроде: «буржуй разграбил добро, буржуй подлежит расстрелу…к высшей мере всегда будем приговаривать тех, кто протягивает свои когти к народному добру». И вот рабочие, которые тогда еще имели вес и могли что-то сделать, отстояли своего бывшего хозяина.
После освобождения отец на фабрике, разумеется, больше уже не работал. Он был очень хорошим специалистом по хлопку, экспериментировал в дядиной лаборатории с красками, прекрасно знал станки, говорил, что у каждого свой голос. Когда начался НЭП, он, по совету рабочих, стал консультировать артели - определять качество хлопка. Это давало возможность нам жить, снимать дачу.
Все мое детство до девяти лет прошло в замечательном месте - Царицыно дачное, которое утопало в вишневых садах. На пригорке был сиреневый сад, который шел от самой террасы и спускался к прудам. От детства осталось впечатление какой-то радости жизни. Оно возникало от цветущей сирени, вишен, прудов, а зимой от замечательных гор, снега, лыж, санок. И, самое главное, - от своих родителей, бабушки, няни. У меня было даже две бабушки: моя родная и папина кормилица, она жила с нами. И это было совершенно одинаково - бабушка и бабушка Андреевна. Папа ее очень любил, а он был для нее сыном. Эти люди удивительно мужественно переносили все невзгоды. Мне всегда казалось, что у нас все очень хорошо, и все есть: молоко, замечательно выпеченный в русской печи черный хлеб, пироги. Мы с братом просили у бабушки кусочек прямо из печки, и ели его на свежем воздухе - более приятного вкуса я просто не знаю, ни с какими тортами это сравнить нельзя.
Я никогда не видела, чтобы дома кто-то злился, проклинал кого-то, ненавидел. Жизнь детей строилась на радости. Мама всегда говорила: «Посмотри, какие цветы, - а зимой, - какие морозные узоры на окнах». Я помню, как начала писать. Еще не зная грамоты, я срисовывала буквы с хрестоматии: «сквозь волнистые туманы пробирается луна…». И бабушка подсказывала: «Видишь, «эс», похожа на месяц, он пробирается в тумане.
Хозяйство вела бабушка, но все делалось как-то сообща, дружно. Приходила иногда молодая девушка, помогала с печкой. Ее звали Поля. С ней связан один нравственный урок, который я запомнила на всю жизнь. Они с бабушкой испекли пирожки, выложили их на стол, и бабушка вышла из кухни. Я пришла, хотела схватить пирожок, но Поля увидела и сказала: «Нельзя, ты спроси разрешения у бабушки». Тогда я: «Как это нельзя?! Да кто ты такая - я вот возьму, и все!» Она снова повторила: «Нельзя!» И я ей нагрубила. Она страшно обиделась и заплакала. Тут вошла бабушка, увидела Полю, ничего выяснять при ней не стала, за дверью спросила: «Почему Поля плачет?» Я отвечаю: «Она не дала мне пирог». - «Она совершенно правильно сделала, а ты ей нагрубила. Она приходит помогать. И ты маленькая девочка так обидела человека, что он плачет! Ты должна попросить прощения». Я говорю: «Прощения? Нет, я не могу!» - «Как это не могу? Значит, ты трус». - «Я трус?» А я лазила по деревьям, была сорвиголова. И тут бабушка сказала: «Самая большая смелость бороться с собой. Тебе не хочется, тебе стыдно - стыдно не попросить, понимаешь? Стыдно оставить человека обиженным», - мне было лет пять или шесть, это осталось на всю жизнь. Я подошла к Поле и пробормотала: «Поля, я не хотела тебя обидеть»… Таким образом складывалось детское мировоззрение.
На работу папа из Царицына ездил в Москву. Приезжал он из Москвы поздно вечером. Помню, нас с братом укладывают спать. Няня читает, рассказывает сказку, потом уходит, а мы с Котькой вылезаем из кроваток и подсаживаемся к огню - в комнате топится голландская печка. Смотрим на языки пламени, вспоминаем сказку и вдруг слышим, за прудом идет поезд - это возвращается папа, значит надо ложиться, потому что мама придет проверит, как мы спим. Под этот далекий гудок паровоза я всегда думала, как же папа так поздно едет домой?
А по воскресеньям он с нами шутил, играл, зимой помогал делать ледник. Это такое чисто сельское устройство. Бралось старое решето, обмазывалось навозом и, когда наступали морозы, поливалось водой. Когда все хорошо замерзало, на нем скатывались с гор, оно крутилось невероятно. В нем проделывалась дырочка для веревочки, чтобы возить, как саночки, на дно клали сено. Наши маленькие задики вполне помещались в этих решетах. Это было священнодействие, делать ледник с деревенскими ребятами, поливать его водой. Было ощущение единства всех. Семья представлялась чем-то всеобъемлющим, большим. В молитвах мы перечисляли: Господи, спаси и сохрани папу, маму, дедушку, бабушку, няню Дуню, бабушку Наташу, Полину и еще много имен.
К нам в Царицыно по воскресеньям приезжали в гости рабочие, по выходному нарядные, я их всех знала как дядю Лешу, тетю Фиму, дядю Петю, дядю Федю. Они привозили гостинцы - пряники, разноцветный постный сахар. Папа делал крюшон, устраивались танцы. Папа говорил: «Фима, давай со мной танцевать». А она пляшет с платочком и отмахивается от папы: «Ой, оставь меня, Ваня», - он высокий, она маленькая.
В 27 году, когда умер папа, рабочие на руках отнесли его на кладбище мимо фабрики. Он скончался в Солдатенковской больнице, теперь она называется Боткинская. Не выдержало сердце после операции, видимо, здоровье оказалось очень подорвано. Отпевали его в маленькой церкви в Спасо-Неопалимовском переулке. Мне было уже девять лет, и я хорошо все помню. Церковь была полна народу, и, хотя наступила уже глубокая осень, была масса цветов. На кладбище шли по размокшей слякоти, на короткое время выглянуло солнышко. Возле могилы многие говорили, что никогда не забудут папу, плакали, Фима рыдала. На венке на белой ленте черной тушью кривыми буквами рабочие написали папе: «С тобою хороним частицу свою, слезою омоем дорогу твою». Пустили шапку - кто, сколько даст денег. Я помню эту шапку и деньги, деньги, деньги.
Когда меня сейчас спрашивают о наследстве, я говорю, что мое наследство это те рабочие, что помнили моего отца, с ним они хоронили свою часть. Они считали его членом своей огромной семьи. Это для меня самое важное.
Потом рабочие в течение трех лет посещали нас по вечерам и приносили, кто муку, кто крупу, кто деньги. Это продолжалось до тех пор, пока мою маму, которая отлично знала три европейских языка, но тогда это считалось очень предосудительным, не пригласили в «Интурист» в бюро обслуживания. Пришлось маме попросить рабочих не приходить, потому что НЭП кончился, началась слежка, и это было опасно. Вот только тогда прервалась связь с Трехгоркой. И у нас началась другая жизнь".
(Литзапись Натальи Дьяковой)
Previous post Next post
Up