Из книги ультралевого поэта-акциониста и политического активиста
Александра Бренера "Жития убиенных художников", М. Гилея, 2017 ("опыт плебейской уличной критики", как определил ее жанр автор. "В этой книге меня вели за руку два автора, которых я считаю - довольно самонадеянно - своими друзьями. Это - Варлам Шаламов и Джорджо Агамбен, поэт и философ. Они - наилучшие, надёжнейшие проводники, каких только можно представить. Таким был Вергилий - для Данте. Таким был Артюр Рембо - для Артюра Кравана. Только вот не знаю, хороший ли я спутник для моих водителей.
Шаламов испытал, что это такое: бродить по пустым, замороженным, страшным улицам. Научился он и другому: как не подчиняться толпе. Я иду по этой улице, думая о поэте Шаламове").
Электронная версия - в библиотеке Флибуста.
Повесть о том, как поссорился Варлам Тихонович Шаламов с Александром Исаевичем Солженицыным
Когда я попал в Амстердаме в тюрьму, испортив в Стеделик-музее картину Малевича, то, лёжа на койке в камере, много думал о двух знаменитых заключённых - Солженицыне и Шаламове.
И конечно же я обожал не Солженицына, а Шаламова.
Почему?
Да за что же любить Солженицына?
Он получил Нобелевскую премию.
Он стал знаменит на весь мир.
Он в документальном фильме Сокурова важно пил чай из чашечки.
Он за большим письменным столом строчил свои романы 19 века.
Он в пропагандистском вагоне, как Максим Горький, вернулся в Россию из Америки.
Он получил орден в Москве из рук президента Путина.
Разве этого не достаточно, чтобы не любить Солженицына?
У Варлама же Шаламова ничего этого не было: ни премии, ни стола письменного, ни романов 19 века.
У него только и были те стариковские сумасшедшие дома, где он умирал. И бараки. И коммуналки.
У Александра Солженицына оказалось своё надёжное место у бога за пазухой. И позы у него стали священнические, и интонации, и специальный покрой одежды. И жена, и дети, и дом под Москвой, и Генрих Бёлль в Германии, и журнал «Шпигель», и «Новый мир», и борода архимандритская…
А у Варлама Шаламова однажды был чёрный болоньевый плащ, сделанный на румынской фабрике, который он считал самой модной вещью на свете.
Зато Варлам Шаламов был возлюбленным Ирины Сиротинской и писателем с опытом Роб-Грийе и Беккета.
А Солженицын был эпигоном романиста Толстого и лексикографа Даля.
Словарём Солженицына бессознательно управляли два слова: «мы» (как у царя) и «обустроить» (как у мещанина). Если бы бог дал ему обустроить всю русскую речь, то он бы построил большой храм в центре, где сидели бы «мы, Солженицын», с бородой и чаем, за письменным столом, а вокруг - изукрашенные мещанские постройки и бесконечные огороды с овощами из словаря Даля.
Русская речь Шаламова имела иной характер. Она была наследницей литературной злости Мандельштама. А Осип Мандельштам научился этой злости у своего учителя В. В. Гиппиуса: «Как хорошо, что вместо лампадного жреческого огня я успел полюбить рыжий огонёк литературной злости!»
Литературная злость! Если б не ты, с чем бы стал я есть стихи Пушкина и Хлебникова? Ты - единственная приправа к пресному хлебу понимания, ты - весёлое сознание неправоты, ты - заговорщицкая соль, с ехидным поклоном передаваемая из столетия в столетие, в солонке Бенвенуто Челлини, на полотенце с шаламовской шеи.
Литературная злость! Положи щепотку этой соли на воспалённый язык, и тебе уже не захочется никаких батонов, булок и кренделей от Пелевина, Виктора Ерофеева или Сорокина.
По собственным словам Шаламова, он и в лагере был ругателем. Ругался и дрался всегда, якобы. И позже ценил плюху как универсальное средство - против подлецов. Жалел, горько жалел, что не дал однажды по морде Молотову, встретив его в Ленинской библиотеке в конце 60-х годов.
Жалел ли Шаламов, что не дал плюху А. И. Солженицыну?
Впрочем, только последний дурак будет отрицать, что «Архипелаг ГУЛАГ» - превосходная книга.
История этой распри хорошо известна.
Ирина Сиротинская написала очерк «В. Шаламов и А. Солженицын», где точно расставлены все слова, все акценты. Вот цитата, задающая ритм этой воинской песне:
«Я познакомилась с Варламом Тихоновичем в 1966 году, когда его отношения с А. И. Солженицыным ещё не прервались. Ещё какие-то надежды Шаламов возлагал на „ледокол“ - повесть „Один день Ивана Денисовича“, который проложит путь лагерной прозе, правде-истине и правде-справедливости. Ещё стремился обсудить с А. И. Солженицыным серьёзные вопросы… Но трещина в отношениях уже наметилась и росла неудержимо. Не приносили удовлетворения беседы - они просто не понимали друг друга».
Они были как несовместимые тела у Спинозы - не могут дышать в общем пространстве. Нужно разбежаться!
Убегал Шаламов.
Солженицын же утверждался, где бы он ни был.
«А.И. был занят тактическими вопросами, „облегчал“ и „пробивал“ свои рассказы, драмы, романы. В.Т. обитал на ином уровне».
Сиротинская - сама отличный писатель. Хорошо она говорит: «Один - поэт, философ, а другой - публицист, общественный деятель, они не могли найти общего языка».
И тут же возникает ключевое, решающее слово о писателе Солженицыне - не слово, а удар. Оно родилось в ясной голове и вышло из отравленного рта Шаламова: слово «делец».
Солженицын - делец!
«Это делец. Мне он советует - без религии на Западе не пойдёт…»
Делец - слово-плюха, пощёчина (если оно о писателе, о художнике). Впрочем, сейчас все писатели - бизнесмены.
И не хотел поэт и философ переделывать «Колымские рассказы» в угоду «верховному мужику».
Тогда верховный мужик был - Хрущёв. А сейчас?
Сейчас книги не переделываются, а прямо пишутся для армии верховных мужиков - мировой мелкой буржуазии.
Вот ещё слова Сиротинской: «Прям он был, негибок, и об имидже даже думать не умел, „хитрожопости“, столь необходимой и полезной для практической стратегии и тактики, не имел ни грамма».
Вот и она, умница-архивист, не может без ругани. Вылезло резкое слово - хитрожопость.
Нельзя, ох, нельзя без брани говорить о литературе, об искусстве. Ведь оно - дрянь, блядь - уже неотличимо почти от хитрожопости. Хитрожопость стала профессиональной художнической необходимостью, как и жестокость, и сучество.
Хитрожопость Солженицына была стратегической жадностью советского интеллигента, рвущегося к мировому признанию. А сейчас хитрожопость какого-нибудь маленького Петра Верзилова - это стратегия медиального менеджмента, максимально эффективное использование паблисити. Хитрожопые ребятки!
Варлам Шаламов, как это ясно из воспоминаний Сиротинской (и Бориса Лесняка), не был неприступной скалой или категорическим императивом Канта. Он был художником с хвостом честолюбия, с горбом тщеславия. Он метался, извивался, хотел известности, денег, но каким-то звериным нюхом чуял - нельзя, капканы. Там и здесь - капкан, тенета, колода. Всюду, куда ни глянь, ловушки, давушки, силки, ямы, прикрытые веточками, всюду охотники на него. И он, зверь, не хотел даться им в руки, в перчатки их резиновые, в рукавицы моржовые.
Разок они его поймали - в 1972 году. А может, и не разок. И не два. Но он уходил, убегал - кровью обливался, но уходил. Откусывал себе лапы - и уходил. И прятался в глубокую нору, где кричал, ругался, поливал оскорблениями Сталина, следователей, палачей, рабов - всех, кто стоит у хозяйского стремени… А потом затихал… И шептал стихи, которые всё меньше напоминали испоганенную человеческую речь.
А Солженицын из колодок и капканов себе трон сделал.
Ссора Шаламова и Солженицына - не бытовая писательская склока, не карьерная стычка, а одна из последних русских битв за вольность культуры, за определение вольности.
Солженицын представлял себе вольность дурно - как величие патриарха и самобытность писаки. Он путал вольность с хозяйничаньем литературного домовладельца и обеспеченностью предприятия «Великая Традиция». А ещё он путал вольность с Западом, и поэтому Запад то любил, то ненавидел.
Шаламов же знал: вольность - белка. Он эту догадку обосновал и в прозе, и в стихах. Вольность была у зверей, да и то только в искусстве. В реальности люди убивали зверей и лишали их вольности направо и налево. Майор Пугачёв из рассказа Шаламова тоже хотел вольности, как ласка, как волк, - и люди его убили.
Думал ли Шаламов, что в искусстве есть вольность?
И да, и нет. Если бы не думал, то не писал бы стихов и «Колымских рассказов». С другой же стороны, вот что он в «Колымских рассказах» писал:
«Что такое искусство? Наука? Облагораживает ли она человека? Нет, нет и нет. Не из искусства, не из науки приобретает человек те ничтожно малые положительные качества.
Что-нибудь другое даёт людям нравственную силу, но не их профессия, не талант.
Всю жизнь я наблюдаю раболепство, пресмыкательство, самоунижение интеллигенции, а о других слоях общества и говорить нечего.
В ранней молодости каждому подлецу я говорил в лицо, что он подлец. В зрелые годы я видел то же самое. Ничто не изменилось после моих проклятий. Изменился только сам я, стал осторожнее, трусливей. Я знаю секрет этой тайны людей, стоящих „у стремени“. Это одна из тайн, которую я унесу в могилу. Я не расскажу».
Да, унёс в могилу свою тайну.
А сейчас до неё уже никому нет дела.
И до Солженицына. И до их ссоры.
Сейчас писатели и художники уже не хотят ссориться из-за идеи вольности. Как жить на воле? Что это значит? Этот вопрос интересовал Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Никитина, Фета, Блока, Есенина, Ахматову, Кузмина, Хлебникова, Гумилёва, Мандельштама, Цветаеву, Зданевича, Вагинова… Они могли даже из-за этого вопроса подраться. Могли и умереть.
Но Пригов не об этом. Книга Лимонова «У нас была великая эпоха» не об этом. Пелевин, Сорокин, Виктор Ерофеев - не об этом. Всё это - пойло, бидермейер, портфель издателя Иванова, Баден-Баден без Достоевского, конфуз. Хорошо, если бы они были нигилистами. Но нет, они - бидермейер, мещанский стиль, терракотовая постельная сценка. Они - мебель в литературном музее. Они - комоды, шкафы, эрзацы, матрацы, бонифации, которые забыли о шаламовской тайге и белках.
И никто не скажет как Лев Толстой: «Окружён негодяями! А самый большой негодяй - это я!»
Этот нынешний рвотный, вездесущий, деловитый бидермейер включил в себя уже всё: гражданские права, порно, хип-хоп, молодёжную моду, иронию, политический активизм, музей «Гараж», Бутырки, революцию, Платона, Платонова, сопротивление, анархизм, фашизм, православие, русский авангард, CNN, Би-би-си, боди-арт, ПЕН-клуб, Жака Рансьера, государственное телевидение, голых бомжей, Берлин, Фили, Шанхай, акварели Гитлера со вставками братьев Чепмен…
И никто не убегает белкой или волком в тайгу. Никто не висит на дереве ленивцем. Нет, все трудятся, все пашут, все роют, все куют, все бегают наперегонки в общем концентрационном лагере культуры - на благо вечному стилю бидермейер. Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!
Лимонов - это Готлиб Бидермейер, и Кирилл Медведев - Готлиб Бидермейер, и Кулик - Готлиб Бидермейер, и Юрий Альберт - Готлиб Бидермейер, и Ольга Чернышёва - бидермейер, и Давид Тер-Оганьян - бидермейер, и Михаил Айзенберг - бидермейер, и Борис Михайлов, и Герман Лукомников, и Герман Виноградов… Все, все, все - старательные Готлибы Бидермейеры. И Пименов?!
Они и мёртвых хотят тоже сделать милыми и уютненькими Готлибами Бидермейерами, то есть усыпить, как собак, успокоить, упокоить окончательно, бесповоротно.
Мёртвые ведь могут быть опасны. Хуже живых.
Нет больше литературной злости.
Нет грозящего детского кулака Державина, предупреждающего о землетрясениях, о вулканах. Нету Варлама Шаламова, сказавшего, что жизнь - унижение. Нету скандалиста Есенина.
Сейчас бидермейер, смесь ампира с романтизмом, бюргерский интерьерно-загородный стиль, который, кажется, утвердился навечно, как Зевс. Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?
А вот: 1815-1848 гг.