О книге Сергея Алексеева «Братишка» (М.: Детская литература, 1965. 95 с.: ил.)
Мучились ли вы когда-нибудь от того, что давно, в детстве, полюбили одну книгу, а теперь не можете её отыскать? Вы помните свои чувства, своё потрясение, помните - хотя и смутно - образы и сюжет, помните стиль, даже название и как выглядела книга - помните. Но забыли (а в детстве часто и не в первую очередь запоминается) имя автора. И сколько бы вы ни искали, сколько бы ни вбивали в строку поисковика «Братишка детская повесть девочка с матросами на корабле революция» - в ответ бесполезное «поиск не дал результатов». И думаешь: а была ли книга? Разве не могла тебе она насниться? Разве не могла примерещиться? Разве не могла ты всё это попросту придумать, как придумывала тысячи вещей, а потом удивлялась и разочаровывалась, что они не отыскивались в так называемом «реальном мире»?
***
В Орше, в просторной двухкомнатной квартире, в спальне бабушки и дедушки, в небольшой деревянной тумбочке, прямо в её животе, жили книжки. Их, казалось, было там больше, чем могла вместить эта деревянная утроба, и я каждый раз удивлялась, как они там помещались. Но для дома книг было совсем немного - какая-то горстка, уцелевшая в кочевой военной жизни. Да и, чего греха таить, не были книгочеями ни бабушка моя, едва грамотная, кончившая четыре класса, ни дедушка, отучившийся в школе семь лет, сначала военный музыкант-трубач, а потом железнодорожник, пропускавший поезда по мосту через Днепр, с талантом к рисованию (точнее - копированию), мастеривший мебель так, что всякий плотник позавидует. Моя мама, жившая в этой квартире юной девушкой, книжный запас тоже не пополняла, считая, что всё необходимое было прочитано в школе.
Дедушка, вообще-то, любил почитать, но его руки всё больше были разведены на ширину газетного разворота, за которым он бывал то серьёзно сосредоточен, то тихо ухмылялся, а иногда посмеивался. Читал он «Правду», «Труд» и «Известия», хотя в тумбочке был найден номер «Роман-газеты», а ещё не меньше десятка журналов «Крестьянка» и «Работница», и даже что-то на белорусском языке, что представляло для меня главный интерес. И ещё дедушка, украинец по отцу, знал Тараса Шевченко и часто читал мне наизусть «Реве та стогне Дніпр широкий…». А когда я привозила с собой книжки, обязательно их прочитывал. И вообще, как я уже довольно поздно узнала, книги он уважал. И хотя не покупал их сам, но если вдруг в поле его зрения книга попадала, не пренебрегал шансом её, какой бы ни была, прочесть.
***
В этом доме и попалась мне в руки повесть «Братишка» очень давнего (1965) года издания, изрядно зачитанная, с обтрёпанными углами твёрдой обложки, на которой бывалый моряк и девочка в бескозырке смотрят вдаль, а за ними - Петропавловская крепость и алое солнце. Я, восьмилетняя, была очарована слогом. Тогда уже до меня дошло, что это совершенно необычная книга: то, о чём она, не совсем и важно, а важны, например, фразы - короткие предложения, на первый взгляд, совсем обычные, но такие волнующие. В ней была магия - и своеобразная музыка. В ней был ритм бьющих о камни волн. В ней была песнь - марш, сходящий порой едва ли не в плач. Здесь, в революционных картинах и коммунистических гимнах, внезапно раскрывались картины русских сказок, слышался вдруг Пушкин. Всё это тогда меня потрясло.
Что я читала тогда? Чуковского да Маршака, детские рассказы Льва Толстого, русские народные сказки, сказки Пушкина, ещё другие сказки, чудесные детские книги Милна, Киплинга и Линдгрен. Эти я помню - а больше ничего. Ну детские стишки разной степени талантливости. Игнорировала Михалкова. Не любила ни Носова, ни Драгунского, подозреваю, потому что их рассказы были в основном про мальчиков, и почему-то все они казались мне ужасно глупыми, в особенности носовские, за исключением, пожалуй, «Живой шляпы». К тому же я не очень любила откровенно смешное, смешащее, которое обязательно рассчитывает на смех. В ту пору у меня и любимой книги не было.
И вдруг поверх всего этого - «Братишка». Школьная программа, конечно, предусматривала что-то революционное и коммунистическое, как правило, тоскливое; повесть «Братишка» в неё не входила, и слава богу.
***
Сейчас уже повесть «Братишка» тематически потеряла всякую актуальность, поэтому-то столько лет я тщетно искала её. Не меньше раза в год я вбивала в поисковик «Братишка детская книга», и вот на днях вдруг нахожу. Нахожу не только изображение обложки, автора, но даже и текст в собрании сочинений. Оказывается, Сергей Алексеев написал довольно много детских повестей (правда, все они идеологически заряжены), был редактором, а ещё прежде лётчиком. И вот я снова открываю «Братишку», с тревогой, с осторожностью, потому что боюсь: память меня подвела, и книга вовсе не такова, какой я её помню.
Я читаю:
Душат, душат враги Россию. Им бы к ногтю Советскую власть. Им бы снова: заводы - богатым, землю - богатым, воздух - богатым. Бедным снова аркан на шею. Им бы Нюту в их ненасытную пасть.
Боже, да это стихи! Вот что меня тогда, привыкшую, что проза - это проза, а стихи - стихи, поразило. Здесь проза и поэзия сосуществуют нераздельно, и здесь они не жанр - но приём. В самые патетические моменты автор буквально говорит стихами, но не в самые драматические, например, когда рассказывает о том, как жителей деревни Ромашки казнят белые. Там голос автора становится тише, там нет патетики, но слышится горечь.
Безусловно, трудно абстрагироваться от темы, трудно воспринимать пафос произведения в целом, невозможно спокойно читать о том, как дети оказались втянуты в ужасы революции, хотя мне и теперь это удалось, как тогда, восьмилетней. Я читала миф, и миф этот рассказан был удивительным образом.
Надевает Нюта рубаху. Рубаха что надо, сшита по форме. Ворот матросский вдоль плеч лежит. А брюки, взгляните на брюки: в коленках дудочкой, книзу клешем - флотской моды последний крик. Бескозырку надела Нюта. Точно по мерке, в самую тютельку. Ленты, как косы, забросила девочка. Моряцкий заправский вид.
Да уж, это не Любочка Барто. И Любочка - «синенькая юбочка, ленточка в косе», и «болтунья Лида» всегда вызывали у меня прямо-таки злость (не к ним самим, но к их создательнице обращённую), потому что ни одна, ни другая не казались живыми. Эти стихи были не выдумка, но - враньё. И враньё это слышалось буквально в каждом стихе Барто, за исключением цикла про игрушки.
Насколько же живее и правдоподобнее Нюта: и косы (которые, правда, она сама себе остригает), и её мальчишеский, нет, матросский наряд, и неумелый танец вприсядку. Конечно, Нюта не Любочка, хотя портрет её почти столь же прямолинеен, пусть и с другим знаком. Барто детей - каждого ребёнка - обличает и порицает, Алексеев свою Нюту воспевает, идеализирует, в ней нет ни одной отрицательной черты, она вся - прекрасное далёко, рождающееся на наших глазах. Она не ребёнок, не девочка - она братишка Нюта, которая мечтает о балтийской судьбе и хочет быть как её покровитель балтиец Виров (это с ним она на обложке), и потому учит морскую науку с завидным прилежанием и служит примером новичкам-морякам. Ну конечно, какой ещё образ можно было сочинить, чтобы опоэтизировать Социалистическую революцию и следующие за ней события. Но не оставила бы эта книга нестираемый отпечаток в детской душе, если бы Нюта оставалась моделью идеального ребёнка, принадлежащего светлому коммунистическому будущему.
Нюту отправляют всё же на сушу, в деревню, откуда родом Виров, где Нюта испытывает первый, совсем не осознаваемый и никак не истолковываемый трепет первой влюблённости. А ещё - глубокое сострадание к горбуну Мите. Детская романтичная душа её жаждет чуда, верит в сказочное добро, и вот Нюта попадает в «волшебный» лес в поисках «волшебной палочки», чтобы исцелить горбуна Митю.
Арапник идет шагом. Откуда-то сверху свисают еловые ветви. Растворяясь в ночном небе, над головой у Нюты бесконечной чередой проплывают листья. И сквозь них, то исчезая, то вновь появляясь, все с тем же любопытством смотрит на Нюту звезда, та самая, а рядом с ней и ее подружка. И Нюте кажется, что Арапник вовсе не конь, а сказочный Серый волк. И Ромка не Ромка, а красавец Иван-царевич. И конь ступает не по земле, а бесшумно скользит по лесу. И плывут они в дальние дали, минуя ветры и грозы. Нюте спокойно. Нюте на редкость радостно.
И потом, когда Ромка уходит в партизаны:
Шагает Нюта, вспоминает про Ромку. Ромка теперь далеко. Ромка герой, Ромка бьет белых. Представляется Нюте Ромка верхом на лихом коне. С острой шашкой в руке. С красной звездой на шлеме. Ромка, Ромка. Царевич Ромка, а помнишь ли Лугу, помнишь ли лес?..
Или вот ещё - явно берущая начало из сказки внезапная присказка:
Ударь среди ясного неба гром, изба превратись в телегу, корова человеческим голосом заговори, не так бы тому удивилась Нюта, как встрече подобной с Ромкой.
Как не вяжутся эти лиричные фрагменты с образом «товарища» Нюты: Нюты, бросающей гранату, чтобы отомстить за погибших ромашковцев, отважной Нюты, дошедшей до самого Ильича с требованием вернуть на корабль балтийца Вирова. Виров - совсем неудобный момент для коммуниста - позволил себе учинить мордобой шофёру, который не согласился прокатить Нюту на новеньком «роллс-ройсе» («Вот бы Нюту промчать по городу, - мелькнула мысль у балтийца. - Радость-то ей какая!»), за что и был сослан на сушу.
Есть в книге фрагмент, который напоминает отчасти сон пушкинской Татьяны, отчасти «Лесного царя» Гёте:
Вот уже более часа Нюта бежит, бежит и бежит. Спотыкается, падает, поднимается и снова без оглядки несется вперед. Ей чудится, что сзади кто-то ее догоняет. Она даже слышит шаги. Громкие, звучные. Словно где-то обух вбивает сваи. Ветви хлещут ее по лицу, царапают щеки и руки. Но Нюте кажется, что это вовсе не ветви, а злые духи тянут к ней свои длинные пальцы. Она спотыкается об оголенные корни деревьев. И кажется ей, что это какие-то чудовища хватают ее за ноги. В ушах у Нюты гогот и свист. Весь лес дребезжит, хохочет и плачет. Нюта затыкает уши. Она не в силах больше бежать…
Вообще образ пути-дороги, дороги-судьбы в «Братишке» очень значим. И это ясно, если учесть, что речь, во-первых, о корабле (эсминец «Гавриил» в «Братишке» списан в точности с реального, с его настоящей историей), а во-вторых, о революции. Но и главная героиня, маленькая Нюта, на протяжении всей книги куда-то устремлена.
Дорога. Дорога. Идет она полем, то вьется лесом, то через речку мостком скрипит. Сбегает в низинку, лезет на горку. Змейкой во ржи шуршит.
<...>
Дорога, дорога. Судьба-дорога. Шагает по небу солнце. Шагает под небом Нюта. Дорога, дорога вперед бежит.
Пока читала, я не узнавала сюжета - он стёрся у меня из памяти, зато узнавался ритм текста, книга проявлялась в главном, коим никогда для меня не была фабула, доступная для пересказа. И вот я читаю и понимаю, что страшно не хочу, чтобы Нюта погибла. Это я-то, которая никогда не болеет за неумирание героя, для которой смерть часто видится единственным логичным завершением сюжета (как логично завершает она любую, а особенно отчаянную, безоглядную жизнь). Тогда, восьмилетняя, я даже не думала об этом. Я не боялась смерти, как не боятся её дети, потому что не верят в неё. Но сегодня мне не хотелось смерти Нюты, чтобы не заканчивалась бесконечная её, Нюты, дорога, чтобы романтическое, лирическое, даже драматическое в «Братишке» всё-таки были освещены пламенем жизни, а не революционным всё уничтожающим пламенем. В конце концов, не для того нашлась «Братишка» («Вот это да! Вот это тебе подарок!» - восклицает Виров, когда Нюта объявляется на «Гаврииле» с распоряжением Ленина вернуть Вирова на корабль, а он уже там и в тревожных думах о пропавшей Нюте), чтобы теперь она выскользнула в небытие.
Эсминец «Гавриил», на котором была и Нюта, попал в минное поле и подорвался. Команда пересела в шлюпку, но та была слишком хлипкой, чтобы выдержать семерых могучих балтийцев и Нюту, шлюпка дала течь, и тогда один за другим стали прыгать в воду балтийцы, оставив в лодке Вирова и Нюту. Через час лодка утонула, и Вирову с Нютой пришлось добираться до берега вплавь. В маленьком рыбацком посёлке, куда Виров выплыл, не потеряв Нюты, ждали их белые. Над обрывом поставили их, Нюту и Вирова, наставили чёрные дула, били их по лицу. Нюта готова умереть, произнося предсмертное «Да здравствует красный Балтийский флот!» вслед за Вировым. Но могучий Виров в последний момент рвёт грудью верёвки, опутавшие его, подхватывает Нюту и бросается с обрыва. «Море спасло матроса. По-матерински туман укрыл».
Дул ветер. Все так же бурлило море. Бежали волны. Лебедиными крыльями били в песок. Глянуло солнце. Бесшумно прощался с водой туман. Виров сгреб Нюту в свои здоровенные руки и поднял ее высоко над собой. Он шел, не спуская Нюту на землю, тянул ее к небу и к солнцу. Балтиец шел и, казалось, кричал: «Вы видите, девочка жива! Вы слышите, девочка жива! Смотрите! Смотрите! Смотрите! Вы видите Нюту?!»
/.../
Ее видело море. Видело небо. Видело солнце. И вот, как тогда во сне, вдруг закричало солнце: «Много весен тебе, Анюта!» Качнулось суровое море: «Много весен тебе, Анюта!» «Много весен тебе, Анюта!» - прогудел беспокойный ветер.
Не знаю, найдётся ли книга, та самая, которая однажды, как послание в бутылке, попала мне в руки, выплыв из пожелтевшего бумажного вороха, когда я открыла дедушкину тумбочку, хотя мне очень бы этого хотелось. Я не буду, конечно, читать других повестей Сергея Алексеева, потому что «Братишки» вполне достаточно, чтобы оценить творческий потенциал этого удивительного писателя, канувшего в безвестность, но благодаря которому я, восьмилетняя, интуитивно поняла, что такое стиль и приём, что такое образ, почему один бывает скучен, а другой нет, один - плоский, а другой - объёмный, что такое поэзия прозы.
Вряд ли я когда-нибудь посоветую эту книгу своей дочке или племяннице. Но не исключаю этого. Не такой уж это большой объём, зато какой яркий пример «морально устаревшей литературы». С другой стороны: ведь литература - это не только и не столько фабула, тема, сколько всё то, что наполняет тему и фабулу. И «Братишка» как раз такой образец, где внешнее перестало быть актуальным, истлело, рассеялось, зато осталось другое, гораздо более значимое, волнующее, то, что одно имеет отношение к литературе.