Пробный шар - 6

Jan 01, 2006 20:51

К началу

Во сне мне позвонил папа и сказал:
- Чтобы не разминуться, нам надо договориться о встрече,
запомни: как только попадешь на вокзал,
подойди к "Справочному" - это круглая будка, ты сразу заметишь,
там есть компьютер, напишешь мою фамилию, имя, отчество,
дату и место рождения, дату и место смерти, и я через минуту буду,
только не уходи никуда, жди меня, слышишь, доченька?
- Ну конечно, папочка, все понятно, я буду стоять у будки.



Глава третья. Папа



Папу звали Исай Маркович Шейнкар. В быту и в документах одинаково: очевидно, в двадцатые годы при записи ребенка в ЗАГСе не смотрели в документы родителей, иначе отчество было бы Мордкович. Назвали папу в честь его дедушки, бабушкиного отца Исера, в семье папу звали Исей или Исенькой. Так же звала его мама, школьные друзья и друзья семьи. Институтские друзья звали папу Исаем. В Израиле он поменял имя на Исар (вариант Исера).
Родился он 31 октября 1924 года в Харькове. В 25-ом году, в полугодовалом возрасте был привезен родителями в Ленинград. Раннее его детство пришлось на время НЭПа и относительного финансового благополучия семьи, у папы и его старшей сестры Клары была бонна из питерских немцев, разговаривавшая с детьми по немецки. На фотографиях изображен серьезный маленький мальчик в матроске, только в глазах плещется озорной огонек. Папина бабушка Рива - бабушкина мама, жившая с ними, говорила про него: «казак в доме». Не думаю, что маленький Ися был столь же разрушителен, как вторгшиеся в местечко казаки, но бабушкины причитания не были совсем беспочвенными. Впрочем, тетя Клара ничем не уступала младшему брату, их бесконечные баталии велись с переменным успехом: если с папиной стороны преимущество было в принадлежности к сильному полу, то на руку сестре играла разница в возрасте в три с половиной года. Однако шрамы от этих битв на всю жизнь остались именно у папы, так что о том, кто из двоих больше заслуживал звания «казака в доме», еще можно поспорить. Существует замечательная история из чуть более позднего времени о том, как бабушка решила заглянуть в школу, чтобы порадоваться успехам своих детей. Сперва она пошла на первый этаж, где располагались младшие классы. Была перемена, и бабушка заметила плотное кольцо детей, сосредоточенно глядевших на что-то. Приблизившись, она заглянула внутрь через головы и увидела в центре круга двух мальчишек, которые, как тогда говорили, «стыкались» кто кого. Узнав в одном из стыкающихся своего сына, бабушка отшатнулась и поспешила на второй этаж, где находились старшие классы, дабы утешиться, посмотрев на дочь. Когда она приоткрыла дверь класса, в котором училась тетя Клара, ее глазам предстала следующая картина: Кларочка, одной рукой стиснув шею какого-то мальчишки и прижимая его голову к парте, второй рукой изо всей силы лупила по этой голове портфелем. Закрыв дверь, бабушка тихо ушла из школы, решив больше не устраивать себе подобных испытаний.


Слева направо: тетя Клара, бабушка, папа.

Школа, в которой учились дети, была еврейской. В то время в Ленинграде существовали две еврейские школы, одна возле синагоги - 5-я национальная еврейская школа (заведующий Т.Я.Цейтлин), которую в 1931 году перевели в переулок Матвеева и назвали 43-й национальной средней еврейской школой (она просуществовала до 1933 года) - с преподаванием на языке идиш, и вторая - та, о которой идет речь, на Васильевском Острове. Преподавание там велось на русском, а идиш изучался как второй язык.
О папиной школе написано много, в частности о ней рассказывается в замечательной книге Михаэля Бейзера «Евреи Ленинграда». Но мне хочется процитировать статью папиного однокласника А.И. Мусселя (в ней упоминается и мой папа):
«Еще до революции выдающийся еврейский педагог и фольклорист Зиновий Аронович Киссельгоф возглавил приют для еврейских детей, размещавшийся на 10 линии Васильевского Острова, 37 в здании, специально построенном для этого на средства барона Гинзбурга. В 20-е годы там же ЗАК (З.А. Киссельгоф) создал еврейскую школу (№ 14, затем № 11).»
Однако далее А.И. Муссель, как мне кажется, неточно называет время, когда преподавание языка идиш было запрещено: это произошло не в 39-ом, как он пишет, а гораздо раньше - папа называл 34-ый год. Эта дата кажется более обоснованной: к 34-ому году были закрыты вообще все национальные школы в городе, включая и 43-ю еврейскую. Школу Киссельгофа не закрыли именно потому, что преподавание в ней велось по-русски, это в какой-то мере спасло школу: идиш отменили, но состав учителей и учеников остался прежним. Папа вспоминал, что учителя заранее знали о том, что предстоит, поэтому в последнее время вместо уроков идиш, учитель просто читал им Шолом-Алейхема - чтобы дети хоть что-то запомнили.
В 38-ом году Киссельгофа арестовали, но в 39-ом сразу после замены Ежова Берией, наступил короткий период послабления, тогда кое-кого выпустили, в том числе и Киссельгофа. Не прошло и полгода, как он умер - от воспаления легких, как было сообщено потрясенным ученикам. Эта же причина смерти приводится и в книге Бейзера. На похоронах была вся школа. Через много лет, встретившись с племянницей покойного директора, папа посетовал: какая нелепая случайность - выйти из тюрьмы и умереть от простуды. «О чем ты говоришь!, - воскликнула та, - ему отбили легкие в тюрьме и выпустили умирать, взяв с родных подписку о неразглашении».
Но я как всегда забежала вперед.

В 30-ом году папа, которому не хватало двух месяцев до шести лет, пошел в так называемый нулевой - подготовительный - класс (учиться в СССР и тогда начинали с семи лет, в «нулевку» брали с шести). В 31-ом он перешел в первый класс. Папа рассказывал забавный случай, связанный как раз с тем самым Мусселем, на статью которого я ссылалась раньше. Первоклассникам как-то было велено принести школьному врачу мочу на анализ. Все принесли баночки или бутылочки, на которых старательно были выведены фамилии. Но на баночке Мусселя было написано: «Из Мусселя». Когда его спросили, почему он просто не написал фамилию как все, мальчик резонно возразил, что в банке находится не он сам, а то, что из него вышло.

В начале 30-х в Ленинграде была необычайно популярна некая вариация игры в лапту. В этой игре вместо обычного ведущего, было трое с разными функциями. Быть одним из этих ведущих считалось очень почетным, поэтому все старались выкрикнуть погромче название облюбованной должности, чтобы перекричать других. Должности эти были: «жид», «жидовка», и «красная морковка». Так называлась и сама игра. Играли в нее все и всюду. Мама утверждает, что и сама в ажиотаже выкрикивала эти слова, и что никто не вкладывал в них никакого другого смысла, кроме игрового.
Теперь представьте себе картинку: на переменке во дворе еврейской школы еврейские же дети орут во всю силу своих легких: жид! жидовка!.. Услышавшая это учительница (естественно, тоже еврейка) возмутилась: «Дети, ну как вам не стыдно!» - «Но это же игра такая», - возразили ей. « Но нельзя же так! Вы можете кричать что-то другое» - «А что?», - спросили дети. «Ну... например: пионер, пионерка!», - предложила учительница. Однако ее идея почему-то не нашла поддержки в массах.

Папа проучился в этой школе до пятого класса. К этому времени проявились его незаурядные способности к музыке, и он после строгого экзамена был принят в школу-десятилетку при Ленинградской консерватории. Школа была общеобразовательной, но поскольку занятия музыкой были ведущими и требовали от учащихся многочасовых занятий, то по прочим предметам, которые считались второстепенными, никаких домашних заданий никогда не задавали. Папа учился игре на фортепьяно, и делал поразительные успехи.
В конце года школа проводила отчетный концерт, все участники-мальчики были во фраках. После концерта папа с родителями спускались по лестнице, было холодно, рядом с ними шла девочка, тоже участница концерта, в очень легком нарядном платье, она дрожала от холода. И тогда одиннадцатилетний папа галантно снял свой фрак и накинул ей на плечи, совершенно забыв, что под пиджаком у него надета не рубашка, а манишка, так что спина осталась совершенно голой. Родители потом всегда с гордостью вспоминали этот рыцарский поступок сына.
Летом то ли после шестого, то ли после седьмого класса школьники поехали в какой-то летний лагерь для совмещения усиленных занятий музыкой с отдыхом. В то время много говорили и писали о гипнозе, и как-то поздно вечером, когда воспитатели думали, что дети уже спят, мальчишки решили провести эксперимент. Гипнотизером вызвался быть папа, гипнотизируемым один мальчик-скрипач. Папа очень старательно делал пассы и говорил монотонно «ты спишь, ты спишь», как вдруг у мальчишки закатились глаза так, что стали видны одни белки. Зрелище было пугающее, но папа продолжил: «ты пианист, сейчас ты сыграешь концерт Листа». И тот действительно как сомнамбула на негнущихся ногах пошел к роялю, открыл крышку, сел и забарабанил по клавишам. Разумеется, на Листа это похоже не было, но выглядело впечатляюще. Когда его разбудили, он ничего не помнил. Однако на папу происшедшее произвело тягостное впечатление, и больше он никогда в жизни опытов гипноза не повторял, хотя мы с ним и с маленькой Леной неоднократно проделывали эксперименты по телепатии: папа пытался из другой комнаты передать нам зрительные образы, а мы должны были изображать то, что приходило в голову. При этом я полностью разделяла папино увлечение и очень хотела воспринять посылаемое, а пятилетняя Лена, разумеется, не понимала сути опыта: ей просто давали бумагу и карандаш и просили нарисовать, что захочется. Процент попадания у меня был довольно высок, но особенно впечатляющие результаты получались у Лены. Я помню например, как папа пытался передать ей рисунок часов: кружок, а в нем палочки стрелок. Лена нарисовала круг, а рядом поставила галочку - точно как у папы, только галочка не внутри кружка, а рядом.

Несмотря на выдающиеся успехи в музыке, в конце восьмого класса папа заявил родителям, что ему не хватает знаний по математике, физике и биологии, которые дает школа - они проходятся слишком поверхностно, а ему интересно глубже. Поэтому он хочет вернуться в обычную школу, чтобы после ее окончания можно было стать инженером или биологом - эти две специальности притягивали его одинаково. Когда после восьмого класса бабушка пришла в десятилетку забирать оттуда папины документы, ее пытались отговорить: «Как Вы можете, ведь у мальчика талант!» - «Что я могу сделать, - вздохнула она, - если мой сын упрям как осел».
В девятый класс папа вернулся в свою старую школу, которая уже не была к тому времени 11-ой еврейской, а называлась 30-ой средней, но сути это не меняло: и учителя и ученики оставались прежними.
Как-то учительница химии объявила о предстоящей контрольной по всему пройденному материалу. Это сообщение повергло класс в панику. Выход из положения нашел папа, при этом нужно подчеркнуть, что действовал он из чисто альтруистических соображений. Привыкший в десятилетке при консерватории усваивать весь материал на уроке, он на занятиях сидел не шелохнувшись, все понимал и запоминал, а в свободное от уроков время лоботрясничал и валял дурака вместе с приятелями, получая при этом только пятерки. Так что его как раз предстоящая контрольная не пугала, и старался он совершенно бескорыстно, «за други своя».
Автором учебника химии был известный методист. В один из дней незадолго до злополучной контрольной в учительской раздался телефонный звонок, попросили химичку и сообщили ей, что автор учебника совершает в последнее время инспекторские поездки по различным школам, дабы ознакомиться с уровнем изучения химии. Очередь дошла до школы номер 30, осталось выяснить, когда в ней намечается ближайшая контрольная по химии, дабы проверяющий мог лично убедиться в степени постижения и применения на практике его методических разработок. Преподавательница впала в транс: все, кто представляет себе, чем были для несчастных советских учителей всяческие инспекции, понимают ее состояние. Рассчитано было с абсолютной точностью: опасаясь провала, она по секрету сообщила кое-кому из доверенных учеников вопросы предстоящей контрольной, что разумеется тут же распространилось среди всех. Класс подготовился великолепно, а ревизор не приехал - бывает. Самым неожиданным для папы, который задумал и провернул эту операцию, была реакция бывшей учительницы, когда через много лет уже после войны остатки класса встретились с ней, и папа решил повиниться и рассказал о том трюке: она не на шутку обиделась. Папа никак не мог этого понять, и все пожимал плечами, описывая маме ее реакцию: нет, ты представляешь: сейчас, через столько лет, после всего прошедшего, она обиделась всерьез!
Не менее тяжелым испытанием были для учеников и диктанты. Особенно пугали всех знаки препинания. Папа, который всю жизнь был абсолютно грамотен, нашел выход и тут: он сидел всегда за первой партой, к его ноге привязывалась веревка, тянувшаяся к сидящему за второй партой, от того - к третьей и так до конца ряда. Был разработан шифр: например, запятая - один рывок, точка с запятой - два, просто точка - три и т.п. В нужном месте папа дергал ногой нужное число раз, однако пока информация доходила до последней парты, она оказывалась, увы, безнадежно искажена.
Двое из папиных друзей не смогли преодолеть вершину русского правописания, их перевели в вечернюю школу при условии пересдачи диктанта. Надежды справиться самим не было, папа пошел с ними, сел между ними (на переэкзаменовке были не парты, а длинные скамейки), и стал писать диктант. Друзья дружно списывали с него, при этом папа подошел к проблеме творчески: выглядело бы неправдоподобно, если бы присланные на переэкзаменовку ученики написали ее блестяще, поэтому он время от времени вставлял что-нибудь неправильное, причем различное для каждого из двух приятелей. Когда все было закончено, он прошелся по своему листочку рукой мастера, вставляя все возможные и невозможные вопиющие ошибки. Подписался он Вуличем, и так сдал работу. Когда пришло время оглашения результатов, оказалось, что друзья получили вполне приличные оценки. Учительница дошла до фамилии Вулич, грустно оглядела класс: «Он не пришел? Что ж, видимо почувствовал... Его работа - это что-то ужасное, такой безграмотности я еще не встречала!»
В папином классе учился один мальчик по фамилии Пипкин. Ну не виноват же человек в том, что его предки не смогли когда-то заплатить писарю за благозвучную фамилию! Прозвище у него было понятно какое, и доставалось ему от соучеников по полной программе. Когда семья сменила место жительства, мальчика перевели в другую школу и записали там Пимкиным. Всего одна буква, а какая разница! Но несчастный зря надеялся избавиться от обидного прозвища: оболтусы из старого класса, в том числе и мой папа, разыскали его новую школу, приехали туда, встали у дверей класса, и всем входящим объясняли, какая на самом деле фамилия у их нового одноклассника. Прошли годы, когда пришла пора жениться, парень на вполне законных основаниях взял себе фамилию жены - Залесский. С тех пор бывшими соучениками он торжественно именовался на аристократический лад: Пипкин-Залесский.

В 1940-ом году вышел указ, по которому всех студентов, когда им исполнялось 18 лет, призывали в армию, прерывая занятия. Единственными учебными заведениями, на которые этот указ не распространялся, были высшие военные училища. Народ ломанулся туда со страшной силой, догнав конкурсы до астрономических вершин. Принимали документы только у обладателей золотого аттестата (тогдашний эквивалент золотой медали), при этом надо было показать вступительной комиссии табели за все четверти десятого класса. Если даже в первой четверти была хоть одна четверка, претендента заворачивали, не допуская до экзаменов. Кроме тяжелейших экзаменов, надо было пройти придирчивую медкомиссию. У папы была врожденная тахикардия - учащенное сердцебиение, которое никак ему не мешало, но при таком отборе могло все загубить. Да только голь на выдумки хитра - папа все продумал и прибежал к кардиологу перед самым закрытием, сделав вид, что мчался вверх по лестнице: «Простите, я не опоздал?» - «Нет-нет, заходите». Когда дело дошло до пульса, доктор понимающе кивнула: «Повышенный, но это понятно: Вы же бежали». И вот, блестяще сдав все экзамены, папа был зачислен в Высшее Военно-морское училище им. Дзержинского - знаменитую в Ленинграде (и не только) Дзержинку. Произошло это знаменательное событие 16 июня 1941-го года.

Через шесть дней, услышав о начале войны, он побежал в свою комнату и там за печкой записал на обоях дату: 22 июня 1941 г. Все вокруг уже долгое время победно трубили о том, что врага разобьют «малой кровью могучим ударом», и «чужой земли нам не надо, но своей не отдадим ни пяди». Позор финской кампании замалчивался, так что у шестнадцатилетнего мальчика, несмотря на весьма критическую по отношению к власти настроенность семьи, сложилась уверенность, что через несколько дней, ну максимум недель, дата начала войны может забыться... Степень неподготовленности страны к войне не смог представить себе даже ни в чем не доверяющий системе дедушка.
Где-то в начале июля всех курсантов, включая только что поступивших, вывезли в тренировочные лагеря под Горьким. Довольно скоро стало ясно, что «малой кровью» не получится, и папа в числе многих других мальчишек-курсантов, пошел в военкомат и попросился добровольцем на фронт. Было ему тогда чуть больше шестнадцати с половиной лет.
Поскольку он относился к военно-морскому училищу, то зачислен был в морскую пехоту, в роту автоматчиков. После короткого обучения их отправили под Москву - там тогда велись ожесточенные бои. В одном из таких боев роте сообщили боевое задание: отвлечь на себя огонь противника, пока к тому в тыл неожиданно не зайдет батальон и не разобьет немцев «могучим ударом». Рота начала атаку, немцы ответили, а батальон... не пришел. Ну не сложилось там что-то. Из ста мальчишек, составлявших роту перед началом боя, в живых осталось одиннадцать, да и те все были ранены. Во время боя приходилось продвигаться вперед, перебегая из окопа в окоп под сплошным огнем. В какой-то момент папа оказался в не по росту маленьком окопчике. Мелькнула мысль: «черт, никак не уместиться, накроют ведь», но тут раздался взрыв, и додумать он уже не успел.
Банальная истина: мы не можем оценить, как повлияет на нас та или иная ситуация. Как часто то, что кажется нам ужасным, оборачивается везением. Достаточно прочитать рассказы случайно уцелевших 11 сентября 2001-го года людей, которые по очень досадным для них причинам не успели доехать до башен-близнецов в тот день и час. Кого-то задержала неожиданная ссора с женой, у другого застряла машина. Как проклинали они тогда обстоятельства, которым в конце концов оказались обязанными жизнью! Вот и в жизни моей мамы подобная ситуация была в самом начале войны, когда они с бабушкой и маминой младшей сестрой Майей торопились к эшелону, который должен был увезти их в эвакуацию. Немцы наступали, каждая минута промедления грозила бедой, а маленькая Майя как назло не могла идти быстро, и в результате они не успели. Было очень страшно, и неизвестно, удастся ли выбраться. В конце концов они уехали через день, и в пути увидели то, что осталось от поезда, на который они опоздали: немецкие самолеты разбомбили тот эшелон, убегавших людей догоняли на бреющем полете и хладнокровно расстреливали сверху. То, что казалось гибельной неудачей, обернулось спасением. То же произошло и с папиным окопом: разрывом его засыпало полностью, и раненого папу так и похоронило бы внутри, да только нога в ботинке не поместилась в коротком окопе и торчала наружу. Этот ботинок и заметили санитары, которые откопали и спасли папу.
В госпитале определили тяжелейшую контузию, половина тела была полностью парализована. Врачи утешали: есть надежда, что молодой организм справится, и лет через пять-шесть возможно даже можно будет пробовать вставать... О чем думает, слыша такое, сидящий в инвалидной коляске мальчик, которому только что между атаками исполнилось семнадцать? О, он был очень занят: он учился перепрыгивать в коляске через порог. Вероятно этот невообразимый оптимизм и жизнелюбие сделали свое дело: через полгода он начал ходить. Правда, нога еще прогибалась в коленке в самые неожиданные стороны, но это уже были пустяки. Его выписали из госпиталя и дали отпуск для поправки. Папа отправился в Омск, где находилась семья. Счастье встречи описывать бессмысленно. Оказалось, что как раз в тот день в институте, где училась тетя Клара, намечался вечер танцев, а этого папа пропустить не мог. Но что делать с ногой? Выход был найден: он переложил ее дощечками, перебинтовал натуго полотенцем и отправился танцевать.


Папа на фронте, 16 лет.

На тот момент в армии сказалась невероятная нехватка младших командиров, большинство из которых либо погибли либо были ранены. Тогда был издан указ, предписывающий всем курсантам вернуться в свои училища, ушедших добровольцами ребят собирали со всех фронтов. По окончании отпуска папа получил приказ прибыть в Дзержинку, которая была эвакуирована в Баку.
Он отправился в путь, но по дороге решил проверить, как устроилась тетя Сюта с Руфой и Лялей. Дело в том, что после того, как семье удалось выбраться из блокированного Ленинграда, они почему-то разделились (не у кого уже узнать, почему это произошло): бабушка с дедушкой и тетей Кларой попали в Омск, а тетя Сюта с дочерьми оказалась в другом месте. Папа приехал туда и пришел в ужас - они были в совершенно невыносимых условиях. Надо было срочно вызволять их, отправив к родителям, но сделать это не представлялось никакой возможности: за билетами стояли многодневные безнадежные очереди. Тогда папа, посадив себе на плечи годовалую Лялю, прошел через служебный ход в кассу и рассказал потрясенным кассиршам придуманную на ходу душераздирающую историю про умершую в блокаду жену, про крохотную дочку, которая погибает вместе с тещей и свояченицей, и единственная надежда на спасение - отправить их к его родителям в Омск. Рыдающие девушки выдали недоступные билеты, причитая «надо же как девочка похожа на отца!».
Вы скажете: нехорошо обманывать. А оставлять беспомощную тетю и двоюродных сестер пропадать, хорошо? Меня лично поражает, как семнадцатилетний мальчик сумел сориентироваться и провернуть это мероприятие. Собрав вещи, пробив дорогу через непроходимую толпу на перроне, и посадив наконец тетю Сюту с девочками в поезд, папа вдруг в ужасе обнаружил, что бумажник со всеми их документами остался у него в руках. Догнав последний вагон уходящего поезда, он сунул бумажник в чьи-то руки с криком: «передайте Рубановым!». Самое поразительное, что тетя Сюта все получила, и они благополучно добрались до Омска, где воссоединились с родными.
Казалось бы, теперь можно было ехать в училище, но папа наслушался рассказов про голод в Ленинграде, где оставался дядя Яша, и решил отвезти ему продукты. Это путешествие могло плохо кончиться: проверив документы и обнаружив, что он двигается в другую сторону, его могли и расстрелять, обвинив в дезертирстве. Поэтому папа опасался морских патрулей, справедливо полагая, что сухопутным неизвестно местоположение морского училища. В конце концов ему удалось пробраться в стиснутый блокадой город. Но на улицах его поджидала неожиданная опасность: увидев безоружного (оружие тогда выдавалось только на фронте) морячка с мешком продуктов, два милиционера бросились к нему, чтобы ограбить. К счастью неподалеку проходил патруль, папа закричал, и грабители убежали. В два часа ночи он добрался до Васильевского и постучал в квартиру. Увидев его, потрясенный дядя Яша только и смог выговорить: «Ах ты, паршивец!». Вот теперь, выполнив долг перед родными, можно было ехать в Баку. Папа опоздал в училище на две недели. С него потребовали объяснений, но услышав только фразу «я был в Ленинграде», забыли про все прегрешения и забросали его вопросами о городе - все ведь были ленинградцами.
Порядок в училище был по-военному суров: всех выстроили по росту, и так - по росту - и распределили по факультетам. Точно так же, рассчитав на первый-второй, определили и какой иностранный язык будут изучать курсанты. Папе достался английский, хотя в школе он учил немецкий. Прозанимавшись несколько месяцев, он понял, что доставшийся ему факультет не интересует его ни капли. Взбунтовавшись, он потребовал вместо опостылевшей учебы возможности снова уйти на фронт, и добился своего, попав на этот раз на Северный Кавказ, тоже в морскую пехоту. Опять был ранен, после госпиталя вернулся в строй, но после третьего ранения, оказавшегося таким же тяжелым, как и первое, был окончательно списан. Госпиталь располагался в Средней Азии. Надо было решать, что делать дальше. На костылях, еле двигаясь, до Омска ему было не дотянуть, ближайшим крупным городом был Ташкент, и папа решил добираться туда. В поезде с ним приключилась весьма характерная история. Одним из попутчиков оказался майор, который стал опекать раненого матросика. Все шло хорошо, но расчувствовавшись и не распознав еврейскую внешность, майор поведал ему о своей ненависти к жидам.
Тут я должна сделать небольшое отступление. Дело в том, что мне не раз приходилось наблюдать за папиной реакцией на юдофобские высказывания. У меня сложилось впечатление, что эти слова не проходили у него через мозг, а прямо из ушей передавались в кулак. Удар в антисемитскую рожу следовал мгновенно, вне зависимости от силы противника и количества его сторонников, и без учета возможных последствий. Так было и в тот раз: майор тут же получил в челюсть. В условиях военного времени нападение на офицера могло быть приравнено к террору и окончиться расстрелом, но Бог спас - учли тяжелое ранение, костыли, а также два ордена и медали. Решением трибунала все награды отобрали, но его самого отпустили. Итак, папа оказался в Ташкенте - как, по утверждению многих, все евреи во время войны. На костылях, с тяжелой инвалидностью, но в Ташкенте же! Что и требовалось доказать.
В Ташкенте в то время оказалось много эвакуированных институтов. Выбор между подходящими оказался прост: в одном из них студентам полагался бесплатный обед, а в другом - и завтрак и обед. В то голодное время папа выбрал ту альму-матер, которая сытнее кормила.
Вспоминается его забавный рассказ из тех времен. Недалеко от института был газетный киоск, газеты там продавала старая еврейка. Эвакуированным повсюду было тяжело («Выковыренные мы, сынок», - объяснила как-то папе встреченная в пути деревенская женщина, поразив его точностью образа, рожденного из переделанного на понятный лад иноземного слова). Продавщица газет тоже была из «выковыренных», и свою тоску и неустроенность она выражала весьма своеобразным способом: каждого покупателя она одаривала идишистским проклятием. Люди не обращали внимания на непонятные слова и, взяв газету, шли по своим делам. Когда дошла очередь до папы, он впридачу к газете услышал: «чтоб тебя холера взяла!». «Пусть она тебя возьмет», - ответил он тоже на идиш. «Еврей?, - поразилась женщина, - чтоб ты сгорел!»

В конце войны папа вернулся в Ленинград и перешел на электро-механический факультет Ленинградского Политехнического института. О случайной вечеринке, на которой он с улыбкой сказал незнакомой девушке, что готов играть для нее всю жизнь, думая, что это всего лишь ничего не значащая любезность, и как эта встреча обернулась в начале 47-го года свадьбой, а шуточное обещание - клятвой на всю жизнь, - я писала в рассказе о маме. В 50-ом году папа закончил институт и начал работать в почтовом ящике, который значительно позднее переименовали в НИИ, хотя суть от переименования не изменилась. Папа проработал там до начала 74-го года.
Работа - особенно в первые годы - была связана с многочисленными и длительными командировками в глубинку: то в Николаев, то в Талдом, то еще куда-нибудь. Мое детство заполнено папиными открытками, написанными поначалу печатными буквами, и моими корявыми ответами. Папа был в курсе всех наших дел. Необходимость месяцами жить далеко от дома в общежитиях и дрянных гостиницах раздражала, но в какой-то момент командировки стали казаться спасением. Чтобы объяснить это, мне надо ненадолго вернуться назад.

Да войны в советских паспортах не было графы «национальность», ее ввели только во время войны. Когда вышел приказ о новых паспортах, папа находился в госпитале без сознания, поэтому выяснить его национальность было не у кого. Госпитальный писарь прочел в документах, что место рождения раненого - Харьков, и записал в графе национальность «украинец». Когда папа очнулся, он отнесся к этой записи как к курьезу. С проявлениями государственного антисемитизма до войны он не сталкивался, с бытовым справлялся при помощи кулаков, и значения появлению в главном документе новой графы не придал. Однако когда в конце сороковых - начале пятидесятых годов развернулась антиеврейская кампания, зловещий смысл этого нововведения стал очевиден. И вот на пике этой антисемитской истерии папа собрал документы, подтверждающие его еврейство, и пошел в милицию требовать изменения национальности у себя в паспорте. Начальник милиции решил, что он не в своем уме: «Что Вы делаете? Разве Вы не видите, что творится?». На что папа ответил, что он в шестнадцать лет пошел на фронт добровольцем, чтобы бить антисемитов, и не собирается сейчас признавать их победу. Надо отметить, что прекрасно понимая, чем грозит для молодой семьи с маленьким болезненным ребенком этот папин шаг, мама полностью поддержала его. Евреев тогда повсюду выгоняли с работы. Не то, чтобы в отделе кадров до этого не догадывались о его истинной национальности, но ясно было, что с исправленной пятой графой он стал еще более уязвимым. Так что получив направление в командировку в очередную Тьмутаракань, папа радостно говорил маме: «Меня посылают на два месяца, значит еще на два месяца нам гарантирована зарплата!»

Чтобы закончить эту тему, забегу вперед в 64-ый год. Я тогда училась в 10-ом классе, и как раз в это время советская власть в очередной раз решила поставить эксперимент, изменив количество лет обучения. Наш выпуск должен был еще, как все предыдущие, учиться одиннадцать лет, а следующий за нами - уже десять, и кончать школу летом 66-го мы должны были с ними одновременно. Соответственно и набор в ВУЗы в 66-ом году намечался двойной, и конкурс при поступлении тоже удваивался. Антисемитизм при приеме в институты вообще, и в ленинградские в частности, бушевал тогда и без всякого двойного набора. И вот в ноябре 64-го мне исполнилось шестнадцать лет, и я должна была получать паспорт. Поскольку в 48-ом, когда я родилась, у папы в паспорте было записано, что он украинец, то и в моем свидетельстве о рождении значилось: «мать - еврейка, отец - украинец». Папа пошел в милицию вместе со мной, нам выдали анкету, которую я должна была заполнить, в том числе - вписать свою будущую национальность. Тут папа с абсолютно каменным лицом, глядя в пространство над моей головой, сказал: «Смотри, у тебя есть возможность облегчить свою жизнь и будущее поступление, воспользовавшись той давней ошибкой. Подумай, решать тебе». Я рассмеялась: «О чем тут думать-то? Я еврейка, и никем другим быть не могу и не хочу», и увидела, как просияло папино лицо. Он мечтал, что я отвечу именно так, но не хотел не то, что давить, а просто хоть как-то на меня воздействовать: по его мнению я сама должна была совершить свой выбор.

Папина краснофлотская книжка 1941-1942 годов

Продолжение в следующем посте

папа, о семье, воспоминания, стихи

Previous post Next post
Up