К началу Кто мне ответит, где ты?
Что называешь домом?
Как там с временем - нету
или течет по-другому?
Может, неразличимы
тысячелетье и час -
как ты там смог, любимый,
быть двадцать лет без нас?
Веет спокойной грустью
возле могильных плит,
только все так же пусто,
только не меньше болит.
Музыка в нотной клетке
заперта в старом конверте.
Ты бы мне дал совет, как
существовать после смерти
твоей. Двадцать лет не старясь
в неведомых мне краях,
мой отец, мой товарищ,
помнишь ли ты, кто я?
Наши земные связи
длятся ли через смерть?
Нет от тебя оказий,
вот и не шлешь ответ.
В оригинале
этого стихотворения, написанного десять лет назад, 21 швата 5756 года, говорилось, разумеется, про десять, а не про двадцать лет разлуки. Но вот прошло еще десять лет, а оно не менее актуально, достаточно лишь удвоить число...
Как рассказать, каким он был отцом? Он был прежде всего другом. «От товарища-отца» подписался он как-то в стихотворении, поздравляя меня с днем рождения. Мама вспоминает, как когда мне было года четыре, мы гуляли с папой по улице, держась за руки, и беседовали. Явно видно было, что разговор идет на равных и одинаково интересен обоим, и так было всю жизнь и со мной и с Леной. Я читаю сейчас свои письма к нему, когда мне тринадцать и шестнадцать и восемнадцать - это письма как к закадычной подружке. С перечислением подробностей («я пошла, а там было закрыто, и я ушла, а потом пришла снова, и уже было открыто»), того, что я почувствовала или подумала - с полной уверенностью, что и папе это будет так же интересно. Вот я проходила собеседование в матшколе - я привожу все задачки, и то описываю свои решения, а то в самых интересных случаях предлагаю папе решить самому, чтобы не портить ему удовольствие. Спохватываюсь вдруг «я такая нахалка - все о себе да о себе, даже не спросила, как ты там!» Часть письма зашифровываю тарабарской грамотой, которой он меня научил, потом записываю фразу новым шифром, предлагая ему разгадать ее. Когда мне было лет двенадцать, он прислал мне из командировки письмо на немецком, которого я никогда не учила. Но я понимала, что если папа так поступил, значит он верит, что я могу с этим заданием справиться. И я достала с папиной полки словарь и перевела все сама, о чем с гордостью ему сообщаю. Мы с ним вообще очень увлекались лингвистикой, вместе разгадывали надписи на санскрите из «Науки и жизни», выискивали доказательства ностратической теории происхождения языков. Вместе читали обожаемую нами фантастику. У нас с ним был миллион совместных интересов, и Лена может рассказать о себе то же самое.
Знаете ли вы, например, что такое горчичники? Ну да, я догадываюсь, что вы ответите, и будете совершенно не правы. Горчичники в нашем доме всегда ставил папа, и это был праздник. У него была своя система, по которой главным считалось длительное прогревание, поэтому мокрые горчичники налеплялись на сложенную в три слоя газету, все это прижималось к спине, потом больной на эту спину укладывался, новая порция горчичников клалась на грудь и прижималась толстым томом энциклопедии. Печь начинало через пару минут, но держать горчичники нужно было 45 минут минимум! «И это называется праздником?», - ужаснетесь вы. «Ну как же вы не понимаете», - отвечу я: ведь эти 45 минут, а то и больше папа находился рядом и в полном распоряжении счастливчика! Он рассказывал сказки и стихи и всякие истории, и пел песни, и задавал задачки. Так под горчичники мы с ним в начале первого класса выучили таблицу умножения. Она находилась в самом конце учебника и ограничивалась умножением на два и на три, остальное полагалось учить во втором классе. Но умножения на два и на три мне хватило на первые несколько минут, так что мы быстренько выучили до конца, и стали решать интересные задачки. А потом петь и играть и смеяться и... да все на свете! Надо отметить, что при любом горчичечном священнодействии оказывалось двое «безбилетников», которые наслаждались, не страдая: поскольку детская была общая, то если горчичники ставились мне, то Рудик и Ленка кайфовали забесплатно, если их ставили Рудику (папа ставил всем, он был всесемейным горчичечным мастером) - радовались мы с Леной, а если Лене, то мы с Рудиком пировали за чужой счет. Однако то был не истинный пир, ведь «заказывал музыку» всегда больной страдалец - именно ему уделялось все папино внимание, именно его желания выполнялись, причуды поощрялись, а терпение вознаграждалось.
А приходилось ли вам когда-либо слышать про крутиловку? Нет? Я так и знала. В обычной жизни вне стен нашего дома это восхитительное лакомство звалось гоголем-моголем, но разве это название может передать суть? Да и существуют ли вообще слова, которыми можно описать волшебство? Сперва мама отделяла желток от белка, помещала его в стакан, добавляла туда сахар, масло и какао (если заказывалась шоколадная крутиловка, а так оно обычно и бывало), затем в стакан вкладывалась ложка, и он передавался папе, который работал блендером, только тогда мы не знали такого слова. Да и что такое блендер - крутится себе, и все тут. А папа ходил по комнате, вращая ложку в стакане, и в такт себе декламировал смешные стишки, сочиняемые тут же на ходу, или пел песенки, подмигивая нам и вовлекая в игру, а масло с яйцом взбивалось, пропитывалось сахаром, какао, смехом, счастьем и родительской любовью, и ничего вкуснее крутиловки не было в целом мире во веки веков!
Он был как сгусток - света, энергии, таланта, веселья, отваги. Искрящаяся электрическими разрядами молния - будоражащая, притягивающая и взрывоопасная. Когда он входил, все менялось, и все менялись.
Совершенно не выносил тупости начальства, не прощал никогда, лез на рожон, всю жизнь вопреки благоразумию плевал против ветра. И наживал себе смертельных врагов среди вышестоящих. Он считал, что люди, претендующие на какую бы то ни было власть, обязаны быть на высоте, иначе они не заслуживают ничего, кроме презрения. И при этом - поразительно умел разговаривать с людьми, независимо от уровня их образования и интеллекта - никогда не подлаживался ни под кого, и ни на кого не смотрел свысока, ему просто действительно было интересно, с каждым находилось что-то общее. И окружающие раскрепощались в его присутствии, доверяли, чувствуя его благожелательную заинтересованность и полное отсутствие снобизма.
Умел увлекаться, и ко всему подходил с научной точки зрения. Как-то он занялся рыбной ловлей. Дом тут же наполнился пособиями, справочниками рыболова, какими-то приспособлениями, особыми крючками и лесками. Он и меня сумел увлечь, и мы с ним на даче вставали в пять утра и шли к речке и закидывали удочки, а потом он вытаскивал окунька за окуньком, а мне попалось полтора ерша, хотя мы и стояли рядом. Рыбалка продержалась недолго, всего одно лето. Гораздо дольше длилась эпопея с обменом квартиры.
Нам было очень тесно в нашей квартире, и папа занялся этим самым серьезным образом - так работают над диссертацией. Была заведена картотека по всем правилам: картонные карточки на каждый вариант обмена с подробными описаниями предлагаемого и требуемого. Строились фантастические планы двойного, тройного обмена, и даже обмена с девятью участниками. В конце концов благодаря папиным титаническим усилиям в 63-ем году мы переехали в большую четырехкомнатную квартиру на углу Лермонтовского проспекта и Канонерской улицы, возле синагоги. В этой квартире была комната для папы с мамой, для тети Клары с дядей Борей, для нас с Леной, и отдельная семиметровая комната для Рудика, где я постоянно пропадала. Квартира была хоть и большая, но очень запущенная, папа организовал ремонт, большую часть которого проделал сам. Он все умел и за все брался.
А уж как он умел веселиться и веселить! Как-то они с мамой были приглашены в гости. Папа сунул в карман недавно купленную маску - кустистые мохнатые брови и огромный нависающий нос с богатырскими усами. В подъезде дома, куда они пришли, стояла старая, выброшенная кем-то из соседей ванна. Это дало папе идею. Он нацепил маску и решительно позвонил в квартиру. Мама стояла в тени сбоку, заранее предвкушая потеху. Дверь открылась, и папа с неподражаемым кавказским акцентом, которым он владел виртуозно, сказал хозяину: «Тут баня, слышишь? Мне, пожалыста, адын билет» - «Вы ошиблись, гражданин», - вежливо ответил хозяин, закрывая дверь. Папа переждал приступ маминого смеха и позвонил снова: «Зачим абманываишь, слышишь? Я же вижу: вон ванна стоит! Тут баня!» Хозяин, постепенно зверел, захлопывая дверь все яростнее, папа звонил все настойчивее и доказывал, ссылаясь на злосчастную ванну, что хочет как честный советский человек помыться, и что это право гарантировано ему конституцией. Мама сползала на ступеньки от изнеможения, пока наконец, из кухни не прибежала более догадливая хозяйка, крича: «Да это же наверняка Иська!»
Один раз перед встречей Нового года он не довольствовался маской, а договорился с театральной гримершей, которая загримировала его по всем правилам так, что никто не узнал.
А кавказский акцент был использован еще раз в телефонном розыгрыше в другой Новый год. Рудик тогда учился в институте, была зимняя сессия, и на второе января у него был назначен экзамен. Заниматься ему хотелось не больше, чем Гераклу мыть Авгиевы конюшни. Если бы он пошел в какую-нибудь компанию, то наверняка прокутил бы всю ночь и проспал бы весь следующий, единственный остающийся перед экзаменом день. И тогда папа с мамой из любви к племяннику отказались от своей компании, и они встречали Новый год втроем. Мама наготовила кучу всяких вкусностей, у нее было целых два кавалера для танцев, а потом они стали думать, как развлечься. И придумали. Рудикины родители встречали тот Новый год у тети Клариной школьной подруги Норы, которую папа, разумеется, знал с детства. И вот папа позвонил туда и с кавказским акцентом попросил к телефону Возгена Арменаковича (только, умоляю, не спрашивайте меня, кто это такой!). Ему вежливо объяснили, что он не туда попал. Выждав немного, папа позвонил снова. Он умолял, он недоумевал, почему ему не дают поговорить с Возгеном Арменаковичем. Телефон постепенно накалялся, трубка с другой стороны швырялась на рычаг с проклятиями. Потом за дело взялся Рудик, который очень хорошо умел говорить женским голосом. Он представился прохожей, которая видит, как мучается приезжий человек в чужом городе, а черствые люди отказываются позвать так необходимого ему Возгена Арменаковича. На этот раз трубку с той стороны взяла тетя Клара, которая не узнала собственного сына, и со свойственной ей импульсивностью высказалась незнакомой гражданке, чтобы не лезла не в свои дела. Потеха продолжалась долго, наконец, «несчастный кавказец» сказал изнемогшему хозяину дома: «Слуший, не хочишь звать Возгена Арменаковича, так позови хотя бы Нору Ефимовну!» Тот остался стоять с открытым ртом, а потом взвыл: «Иська!»
Однажды он задался целью изложить в стихах известные анекдоты, на некоторые он написал и музыку. Самой большой популярностью пользовалась изумительная песенка про старого армянина. Начиналась она словами:
В Ереване есть дом, в доме плач, в доме крик,
Очень болен отец, умирает старик,
Просит старый Сурен сыновей пригласить,
Что-то хочет он им перед смертью сообщить.
Бедняга знает, что умирает,
И что-то хочет сыновьям сообщить.
Дальше подробно описывается, как собирались сыновья, и как они все переживают, и наконец отец говорит одно слово «берегите» и падает без сознания. И все гадают, что же надо беречь:
Может, хочет велеть, чтобы честь берегли,
Чтобы слова неправды сказать не могли,
Или просит он старую мать поберечь,
Или дом от разбойников дерзких стеречь.
Может, хочет сказать, старый клад где зарыт,
Без сознанья старик, он лежит и молчит.
И конечно же:
Все соседи в волненье: а вдруг он умрет,
И ужасную тайну с собой унесет!
Наконец, Сурен приходит в себя и шепчет: «Берегите евреев!»
Рот раскрыла жена, растерялись друзья,
И не могут понять ничего сыновья,
Но спросил, наконец, старший сын Ованес:
Почему же евреев, скажи нам, отец?
И тогда Сурен с трудом произносит:
Берегите евреев, как собственный глаз -
Если с ними покончат, возьмутся за нас.
Так ответил Сурен, головою поник,
Затуманился взор, и скончался старик.
Все это пелось с армянским акцентом, потом следовала мораль - уже без всякого акцента, четко и насмешливо:
Не стану врать я,
Что люди - братья!
Береги евреев -
Так велел Сурен.
Как-то раз папа спел эту песенку в доме своего институтского - и на всю жизнь - друга Володи Бальяна. Дядя Володя, или полностью
Роблен Хоренович Бальян родился и вырос в Ленинграде. Роблен - это не армянское имя, как вы должно быть подумали, это имя означает РОжден Быть ЛЕНинцем. И уменьшительное от него - Володя - тоже в честь Ленина. Так назвал своего сына его отец
Хорен Ваганович Бальян - профессор Ленинградского Технологического института. Хорен Ваганович, несмотря на то, что практически всю жизнь прожил в Ленинграде, говорил с армянским акцентом, в отличие от своего сына, который армянского не знал. И вот, услышав эту папину «армянскую» песенку, Хорен Ваганович совершенно серьезно воскликнул: «Я это всегда говорил!».
Дядя Володя уже тогда был доктором наук (потом стал профессором), автором известнейшего учебника, по которому учились многие будущие инженеры-электротехники (например, мой муж), он занимал крупнейший пост в закрытом НИИ. В трудную минуту, когда арестовали моего мужа, когда общение с моими родителями грозило его карьере, он и его жена Лида оставались рядом. Когда папе не давали защитить диссертацию, над которой он работал десять лет, дядя Володя нашел институт в Москве, подальше от ленинградского КГБ, так что папе удалось защититься (кандидатская добавка к зарплате была в то тяжелое время существенным подспорьем для нашей семьи). На папин день рождения (папа тогда уже, несмотря на кандидатский диплом, работал лифтером) дядя Володя написал ему стихи, где были такие слова:
Исай! Тебя давно мы знаем.
Исай! В тебя мы влюблены,
И за тебя мы поднимаем
Бокалы, полные вины!
Вины своей, чужой, не вашей,
Вины из тех, что без вины.
А Аня - все равно всех краше,
Мы ею все восхищены!
.............................
Папа мечтал об Израиле давно. Он выискивал каждую возможность что-то узнать о стране, находил людей, у которых была связь с ней, мы все время слушали «Голос Израиля». А уж во время Шестидневной войны в доме были включены одновременно четыре радиоприемника: один был настроен на «Голос Израиля», второй на «Голос Америки», третий на «БиБиСи», а четвертый на «Радио-Свобода». Все это говорило одновременно, продираясь сквозь глушилки, а мы метались от одного к другому, изредка переключаясь на еще более экзотические станции, вроде «Кельнской волны» или «Радио Ватикана» (оно тоже вещало по-русски). Лучше всего ловился «Голос Израиля» на идиш. Папа слушал и переводил нам.
Из этих бдений потом родится идея шуточной пленки, которую мы (папа, муж, Рудик и я) сделали для нашей свадьбы: как радиостанции всего мира освещают эту свадьбу. Пленка была сделана очень профессионально: сперва звучали позывные очередной станции, потом краткая сводка новостей (настоящая), в которую вписывалось сообщение о предстоящем торжестве, потом шли развернутые «новости», где обязательно давалась «речь» какого-то известного деятеля, который говорил (голосом одного из нас, конечно) на соответствующем языке какие-то глупости, а «диктор» потом деловито «переводил». Президент Израиля, например, папиным голосом бубнил фразу из самоучителя иврита. Римский папа объявлял о своей новой энциклике, в которой снимал с молодоженов вину за распятие Христа.
Потом мы подали документы на выезд, получили отказ, в 70-ом мужа арестовали - обо всем этом я наверно расскажу потом подробнее, если Бог даст силы. В декабре 72-го года в СССР собирались пышно отмечать пятидесятилетие образования Советского Союза (это событие произошло не сразу после революции, как считают некоторые, а в 1922-ом году). В связи с празднествами намечалась широко разрекламированная амнистия, которая - ежели внимательно присмотреться - не включала в себя почти никого, в народе ее называли амнистией «для беременных мужчин». Однако это был достаточно подходящий повод лишний раз заявить о себе и привлечь внимание, а потому намечена была массовая демонстрация, включающая представителей всех городов нашей необъятной доисторической. Планировалось провести ее в Приемной Президиума Верховного Совета СССР, чтобы потребовать распространить амнистию и на арестованных по еврейским делам. Когда еще все намечалось, к моим родителям пришли гебисты, предъявили книжечки и сказали: «Ваша дочь собирается совершить антисоветскую провокацию в Москве, нам все известно. Вы должны ее остановить, иначе мы ее арестуем». И мой папа, который до смерти боялся за меня, боялся вообще, как любой отец, а еще и из-за моей вечной хилости и болезненности, ответил им: «Моя дочь - взрослый человек (мне было уже 24 к тому моменту), я не имею права ей что-либо диктовать. Но я согласен передать ей ваши требования». И поехал ко мне в новостройки, где мы жили, вытащил меня на улицу и сказал: «Если вы хотите добраться до Москвы, вы должны обмануть их и выехать на день раньше, иначе они вас снимут с поезда». Мы выехали на день раньше (тех, кто этого не сделал, действительно сняли с поезда), попали в Верховный Совет и были арестованы. Папа тогда еще работал в секретном институте, у него была подготовлена к защите диссертация - он был страшно уязвим с гебистской точки зрения. И он безумно любил меня. Но всей своей жизнью и сутью он прививал мне невозможность предательства. Так как мог бы он дать мне другой совет, не перестав быть собою? И он сказал: ты должна выехать на день раньше... А потом добивался приема у прокурора по надзору за КГБ и выбивал разрешения передать нам в тюрьму теплые вещи.
Когда муж в июне 74-го вышел из лагеря, мы получили, наконец, разрешение. С нами родители отправляли восемнадцатилетнюю Лену - из-за папиной бывшей секретности неясно было, когда им удастся вырваться. В процессе упаковки закончилась веревка, и мы втроем - муж, папа и я - пошли в соседний хозяйственный магазин. Купленную веревку они оба, стоя тут же в магазине посреди снующего вокруг народа, стали проверять на прочность и серьезно рассуждать, достаточно ли она крепка, чтобы на ней можно было повесить все политбюро. Не шепотом, не дай Бог, а обычным спокойным тоном. Как я их, увлеченных этими своими исследованиями, из магазина выволакивала - это особый рассказ.
Еще в 70-ом году в папином деле в особом отделе института, где он работал, появилась приписка, что он неблагонадежен и не может посещать секретные объекты. Он и не занимался ничем секретным, а в 74-ом и вовсе ушел с работы и устроился лифтером. Прошел специальные курсы, сдал экзамен и получил диплом, который перед отъездом в Израиль официально заверил у нотариуса вместе с дипломом кандидата наук, и гордился им не меньше. В его пятидесятый день рождения я написала (уже из Израиля) ему (еще в Ленинград) такой стишок (на мотив песенки Галича про Клима Петровича Коломийцева):
Мужика мово спросите вы Владьку,
если хочете, спросите вы сына -
ну все время говорю я про батьку,
и про то, что пятьдесят ему минет.
Ох чегой-то стал он шибко культурный,
слишком много об себе вображает:
он теперь не инженерик халтурный -
из лифтов он счас людей вынимает!
И рабочее заняв положенье,
все кропает он стишки или песни,
в них моральное наскрозь разложенье,
и разит от них идейной болезнью.
Он с таким отсталым мировоззреньем
вовсе ценности не может представить,
так позвольте мне внести предложенье:
в Израиль его с маманей отправить.
Этот шаг спасет прогресс, может статься,
пусть характер вредный там проявляет,
и на радость всем еще лет сто двадцать
пусть он ихнюю мораль разлагает!
Родители приехали в Израиль в январе 76-го, через полтора года после нас. В Хайфе, где жили мы, работы для папы не нашлось, им пришлось переехать в Тель-Авив. Сперва он устроился на довольно паршивую работу, но позже перешел в весьма солидный проектный институт, где в положенный срок получил постоянство и приличную зарплату - мечта многих. Но работа была для него скучной, поэтому он взял на год отпуск за свой счет и устроился в авиаконцерн, в надежде, что за год определится: если его оставляют на новой работе, то со старой он уйдет, а если не выгорит, то вернется. Но через год случился очередной кризис, в авиаконцерне началось повальное сокращение, ни о каком постоянстве речи быть не могло. Казалось бы - делать нечего, лучше синица в руке, но папа решил сыграть ва-банк. Он уволился со старого надежного места работы и остался на новом под угрозой увольнения. Через несколько месяцев генеральный директор авиаконцерна приехал на прием к Менахему Бегину, который тогда был не только главой правительства, но и министром обороны, и представил ему список из нескольких человек, без которых - по его мнению - концерн не мог существовать. И Бегин подписал разрешение на присуждение статуса постоянного работника этим людям, в том числе и папе. Казалось бы оставалось только почивать на лаврах, но через несколько лет папа решается на еще один рискованнейший шаг: он уходит с насиженного теплого места, от замечательного начальника, который успел стать настоящим другом - потому что работа не связана с разработкой нового, а ему необходимо творчество во всем. И переходит в Эльту - другой филиал того же авиаконцерна, который как раз занят (во всяком случае в те годы) разработками. Это совсем не та область, в которой папа специализировался всю жизнь, все совершенно незнакомое для него, он обкладывается книгами, ему совсем непросто, но он выигрывает и тут. Параллельно он занимается своим изобретением, привезенным еще из Союза. Прошло уже больше десяти лет, но неожиданно оказывается, что никто в мире до сих пор не додумался ни до чего подобного. Папа оформил патент, известная швейцарская фирма заинтересовалась, и пригласила его на год к себе для внедрения изобретения. Фирма брала на себя все расходы по приезду, проживанию и изготовлению прибора. Речь шла об очень больших деньгах в случае успеха, а в успехе папа не сомневался. Не успел...
Всю жизнь он мечтал повидать мир, и за отведенные ему десять лет жизни в Израиле смог осуществить свою мечту: они с мамой побывали во многих странах. Довольно быстро дом оброс друзьями: родители всегда становились центром притяжения, где бы они ни были. А еще папа считал, что лучше всего помочь вновь прибывшим могут люди, приехавшие из того же города, знающие специфику тамошних предприятий. Поэтому он стал одним из организаторов Союза землячеств выходцев из СССР и председателем ленинградского землячества, реально помог многим устроиться. Вышел ленинградский выпуск журнала «Земляки» - очень интересный, на мой взгляд. Во вступительной статье папа написал: «Есть старая истина: Израиль любит тех, кто любит Израиль. Если грязно в моем дому - я сам уберу. Если здесь что-то не так - то это моя забота. Только одна страна на свете - моя. Возможно, она не так хороша, как хотелось бы. (А какая достаточно хороша?) Но она моя!»
Эти слова, написанные в 81-ом году, нисколько не потеряли своей актуальности.
И всегда с ним была музыка. Папа приходил с работы и прежде всего бросался к пианино - до всего, не переодевшись, не поев - не мог дождаться. В его присутствии друзья - музыканты из Израильского филармонического оркестра, никогда не соглашались сесть к пианино - папины гармонии завораживали и поражали всех. Он очень любил джаз и исполнял его неподражаемо. В последнее время все собирался настроить пианино, да не хватало времени (пианино он всегда настраивал сам, пользуясь Леной с ее абсолютным слухом, в качестве камертона. Я помню, как она - еще совсем кроха - деловито пищала: «тут на четверть тона выше, а тут ниже»). Он много сочинял, но записывал урывками, до ужаса мало, большая часть ушла вместе с ним. К сожалению, все записи делались на трещащем маленьком магнитофоне со встроенным слабеньким микрофоном. В портфеле, с которым папа ездил на работу, мы обнаружили листок. С одной стороны его написаны ноты пришедшей ему в голову мелодии, с другой какая-то электронная схема - трудно придумать что-нибудь более для него характерное. На фоне этого, последнего написанного им листочка, он улыбаясь смотрит теперь на меня со стены. Используя эту же фотографию и фон,
Эли сделал сайт, на котором выложил несколько папиных мелодий, в том числе и три его хасидских напева (ниггуна), которые папа сам и поет.
Папа ушел 31 января 1986 года, 21-го швата 5746-го, прожив на земле ровно 61 год и три месяца. Ушел на лету, "на полном скаку": врачи сказали, что у него было слишком здоровое сердце для такого обширного инфаркта - больное сердце может быть и сумело бы приспособиться. Прошло двадцать лет, а пустота, которую он оставил после себя, не зарастает.
"Когда по клавишам твои летели пальцы"
Романс "Руки"
"Это было вчера..."
Марк Лиснянский
Трясется продрогший до прутика лес,
сыплется манна с замерзших небес,
запутавшись в ветках, рыдает метель
от нечеловеческой и беспредель-
ной
прошлой тоски за туманным окном,
делящим жизнь на "тогда" и "потом",
"было" и "есть",
снегопад и хамсины.
Папины руки на пианино...
Звуки несутся мощной лавиной,
Солнечной той, незабвенной долиной,
ритмом единым,
мгновеньем единым!
Но -
по живому! -
мотив, посредине -
мраморной в синих прожилках плитой
с черными буквами...
Вечный покой...
В вечном молчанье летящие звуки...
Вечно на клавишах папины руки!
Время за призрачным плачет окном,
снег прошлогодний
вчерашним днем
тает,
свиваясь в воспоминанья,
ноет, саднит, как культя мирозданья,
боль увеличивая расстояньем...
Будь благословенна память о нем.
Продолжение: папины статьи, ноты, рисунки, кроссворды, фотографии