Разомкнутый любовный треугольник Пастернак - Сталин - Катаев))

May 08, 2009 02:06

Разомкнутый любовный треугольник Пастернак - Сталин - Катаев.

Первое правило настоящего разведчика - лучше знать да молчать, чем знать да болтать. 
                                       Валентин Катаев, «Сын полка»

Валентин Петрович Катаев и Борис Леонидович Пастернак очень по-разному относились к Иосифу Виссарионовичу Сталину. Валентин Петрович считал Сталина погибелью и вурдалаком, и потому норовил держаться от него подальше. Борис Леонидович, напротив, «бредил Сталиным» (по выражению Надежды Мандельштам), признавался ему в любви и страстно хотел говорить с ним о жизни и смерти. Но прихотливый великий вождь, как это часто бывает, отнесся к обоим литераторам прямо противоположным их чаяниям образом, а именно: Катаев с ним встречаться и говорить не хотел, а вот он с Катаевым однажды встретиться пожелал (безуспешно: Катаев прехитро уклонился); Пастернак, напротив, сам просил его о встрече, чтобы поговорить о смысле жизни, но тут уж встречи не пожелал Иосиф Виссарионович. Чему следуют пункты.

О том, как Сталин пожелал видеть Катаева и усадить его за свой стол, а Катаев хитроумно от того уклонился (притворившись пьяным, как явствует из сюжета и комментариев к нему), и о том, почему он это сделал, дошло следующее воспоминание (Несвятой Валентин // МК. 18.02.2002 [Дмитрий Гусев]):

«С властью Валентин Петрович старался не соприкасаться. Он полагал, что многие люди гибнут оттого, что устремились чересчур высоко. Мол, чем дальше от Кремля, тем спокойней.
П[авел].В[алентинович Катаев, сын]. :“Позднее мы с отцом говорили на эту тему. Я спрашивал его: “Папа, а почему они погибли? Каким образом отбирались жертвы?” Он отвечал: “Я не знаю, но мне кажется, что они находились слишком близко к власти”.

Однажды, перед самой войной, Катаева вместе с братом пригласили на новогодний банкет. Летчики, писатели, поэты, военные, строители, ученые пили, ели, веселились как могли. И вот среди всеобщего гомона к поддавшему Валентину Петровичу подошел Поскребышев: “Товарищ Катаев, вы очень нужны, с вами хочет поговорить Иосиф Виссарионович”. На что писатель ответил: “Здесь какая-то ошибка - это не меня, а моего брата”. Смущенный Поскребышев отошел, но спустя некоторое время вернулся с той же настойчивой просьбой: “Валентин Петрович, вас просит Сталин”. Катаев повторяет: “Да это шутка - вызывают не меня, а Петрова”. Так вождь народов и не дождался веселого писателя. Видимо, взбешенный Поскребышев передал хозяину, что Катаев не в состоянии подойти.

Э[стер].Д[авидовна, вдова Катаева].: “Конечно, он был пьяный - пили они здорово”.

Е[вгения].В[алентиновна, дочь Катаева]. “Ну, гуляли, естественно, как все нормальные молодые, веселые, умные, талантливые люди”

Э.Д.: “Когда мне рассказали о случае со Сталиным, я спросила у Вали: “Это правда?” Он ответил: “Молчи” ".

С Борисом Леонидовичем все было наоборот. Знаменитый разговор 1934 года со Сталиным, когда тот его спрашивал о Мандельштаме (Мандельштам был арестован за не менее знаменитые стихи о «Кремлевском горце») Пастернак пересказывал много раз разным людям, и зачастую по-разному (версии собрал недавно Бенедикт Сарнов). Между тем, если реплики Пастернака слышал еще и стоявший рядом Вильмонт, то уж реплики Сталина - только сам Пастернак. Дело немного осложняется тем, что уже в 50-е годы и далее и сам Пастернак, и особенно Зинаида Пастернак приплели к этой истории явные выдумки: Пастернак говорил Исайе Берлину, что Сталин будто бы спрашивал его о том, не читал ли Мандельштам стихотворение о горце самому Пастернаку (из его же более ранних слов, предназначенных не на экспорт, а для «своих» и дошедших до нас через Ахматову и др., мы знаем, что ничего похожего не было и быть не могло), а Зинаида Нейгауз-Пастернак наивно рассказывает, что Сталин будто бы хотел поговорить с Пастернаком о жизни и смерти, но не знал, как сорганизовать эту встречу, и жаловался на все это самому Пастернаку!

На самом деле Сталин к концу разговора, после выяснения вопросов о том, почему Пастернак не хлопотал о своем друге Мандельштаме (Пастернак сказал, что он как раз хлопотал, но что Мандельштам ему отнюдь не друг и ему достаточно чужд), вновь спросил, как Пастернак относится к Мандельштаму, что он может сказать о Мандельштаме как о поэте? При этом и было как будто сказано: «Но ведь он мастер, мастер?» На это Пастернак вновь ответил, что это не имеет значения, и что ничего об этом он сказать не может, после чего сказал пресловутое, переданное Ахматовой в краткой форме так (на самом деле говорил он много более бурно и развернуто): “Почему мы всё говорим о Мандельштаме и Мандельштаме, я так давно хотел с Вами поговорить”.
- “О чем?” спросил Сталин.
- “О жизни и смерти”, - ответил Пастернак.

По одним рассказам Пастернака Сталин в ответ просто бросил трубку, по другим - сначала сказал нечто (в данном случае напрасное) о трусости Пастернака, а трубку бросил уже потом.

Вот все изводы этой финальной части разговора (за вычетом совершенно сказочной концовки от Нейгауз-Пастернак, не менее сказочного конца от Шкловского и сказочной же вставки Пастернака в вариант для Берлина):

ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА ПАСТЕРНАКА:
«Но поговорить с вами - об этом я всегда мечтал» (Вильмонт, излагает по памяти стяженно, реплики Пастернака слышал сам).
“Но ведь он же мастер, мастер?” Пастернак ответил: “Это не имеет значения… Почему мы всё говорим о Мандельштаме и Мандельштаме, я так давно хотел с вами поговорить”. - “О чем?” - “О жизни и смерти» (Ахматова, видимо, со слов Пастернака).
«Но ведь он же мастер, мастер?” Пастернак ответил: “Да дело же не в этом...” “А в чем же?” - спросил Сталин. Пастернак сказал, что хотел бы с ним встретиться и поговорить. “О чем?” - “О жизни и смерти”, - ответил Пастернак» (Надежда Мандельштам, со слов Пастернака).
«Сталин спросил, мастер ли Мандельштам. Пастернак ответил, что как поэты они совершенно различны, что он ценит поэзию Мандельштама, но не чувствует внутренней близости с ней, но что, во всяком случае, дело не в этом… что самое главное - это то, что ему надо обязательно встретиться со Сталиным, что эту встречу ни в коем случае нельзя откладывать и что от нее зависит всё, так как они должны поговорить о самых главных вопросах - о жизни и смерти» (Исайя Берлин со слов Пастернака)

ОТВЕТ СТАЛИНА:
«А я могу сказать, что вы очень плохой товарищ, товарищ Пастернак! - сказал Сталин и положил трубку (Иосиф Прут со слов Кирсанова со слов неизвестных со слов Пастернака, «испорченный телефон» - но, как сейчас увидим, вовсе не такой уж испорченный).
«Это все, что вы можете сказать? Когда наши друзья попадали в беду, мы лучше знали, как сражаться за них!” После этого Сталин бросил трубку (Галина фон Мекк со слов Пастернака).
«Мы, старые большевики, никогда не отрекались от своих друзей. А вести с вами посторонние разговоры мне незачем» (Вильмонт со слов Пастернака).
«Мы так товарищей наших нэ защищали” (Бобров со слов жены со слов Пастернака)
“Ну вот, ты и не сумел защитить товарища”, и повесил трубку. Б.Л. сказал мне, что в этот момент у него просто дух замер; так унизительно повешена трубка; и действительно он оказался не товарищем, и разговор вышел не такой, как полагалось бы» (Ольга Ивинская, со слов Пастернака).
“Если бы я был другом Мандельштама, я бы лучше сумел его защитить”, - сказал Сталин и положил трубку» (Исайя Берлин со слов Пастернака)
- Просто повесил трубку (Ахматова, видимо, со слов Пастернака; то же самое - Надежда Мандельштам, со слов Пастернака).

Дело выходит ясно; стоит подчеркнуть, что Пастернак не пересказал Надежде Мандельштам (и Ахматовой?) финальную реплику вождя, заменив ее просто повешением трубки. Видимо, не хотел он ей этого говорить как жене главного заинтересованного лица.

Как бы то ни было, дело, повторим, ясное. Пастернак пожелал встретиться с великим вождем, но великий вождь взаимности никакой не проявил, а совсем напротив.

Тем не менее он по-прежнему производил на Пастернака самое лучшее впечатление. В апреле 1935 Пастернак писал Ольге Фрейденберг:
«А знаешь, чем дальше, тем больше, несмотря на все, полон я веры во все, что у нас делается. Многое поражает дикостью, а нет-нет и удивишься. Все-таки при рассейских рессурсах, в первооснове оставшихся без перемен, никогда не смотрели так далеко и достойно, и из таких живых, некосных оснований. Временами, и притом труднейшими, очень все глядит тонко и умно».

В декабре того же 1935 г. Пастернак пишет самому Сталину по случаю освобождения Пунина и Льва Гумилева:
“Дорогой Иосиф Виссарионович! <...> Я <…> постеснялся побеспокоить Вас вторично и решил затаить про себя это чувство горячей признательности Вам, уверенный в том, что все равно неведомым образом оно как-нибудь до Вас дойдет.
И еще тяжелое чувство. Я сначала написал Вам по-своему, с отступлениями и многословно, повинуясь чему-то тайному, что, помимо всем понятного и всеми разделяемого, привязывает меня к Вам. Но мне посоветовали сократить и упростить письмо, и я остался с ужасным чувством, будто послал Вам что-то не свое, чужое.

Я давно мечтал поднести Вам какой-нибудь скромный плод моих трудов, но все это так бездарно, что мечте, видно, никогда не осуществиться. Или тут быть смелее и, недолго раздумывая, последовать первому побуждению? “Грузинские лирики” - работа слабая и несамостоятельная, честь и заслуга всецело принадлежит самим авторам, в значительной части замечательным поэтам. В передаче Важа Пшавелы я сознательно уклонялся от верности форме подлинника по соображениям, которыми не смею Вас утомлять <…>
…горячо Вас любящий и преданный Вам Б. Пастернак”.

Но Иосиф Виссарионович не поддался даже и соблазну получить от Пастернака Важу Пшавелу, тем более, что тот уклонился от верности форме подлинника по соображениям, которыми Сталин мог бы  утомиться, если бы ему о них сообщили. Ответа на это письмо, сколько я знаю, не было, вождь обошелся без поднесения ему скромного плода трудов Бориса Леонидовича.


Вообще, Пастернак в этом письме поступил очень неумно: он бил на грузинских лириков, наивно думая, что великий вождь питает особую теплоту к родине предков; но великий вождь испытывал не больше родственных чувств к Грузии («я чэлавэк русскай културы, мне всо это чюждо»), чем бедный Борис Леонидович - к евреям, и ничего из этого не вышло.

Однако дважды отвергнутый Борис Леонидович продолжал одиноко любить Иосифа Виссарионовича, и дневниковая запись Чуковского от 22 апреля 1936 года гласит: “Вчера на съезде сидел в 6-м или 7 ряду. Оглянулся: Борис Пастернак… Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН [Сталин] стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый…. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица.Видеть его, просто видеть для всех нас было счастьем… Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: „Ах, эта Демченко, заслоняет его!” (На минуту.) Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью».

Тут надо сказать, что Корней Чуковский был человеком прожжённой двойной пробы, и в дневник свой вставлял кое-какие пассажи на случай чтения его в некоторых учреждениях родного государства. Так что пассаж этот может быть искренним, а может быть и нет. А вот реакция Пастернака точно искренняя, так как он в таких вопросах никогда не лгал, - вот как на воде не может быть мокрых пятен, так Пастернак не мог в таком деле лгать.

Надежда Мандельштам думала, что еще в 1937 Пастернак «бредил Сталиным», а после войны перестал. Ничуть не бывало: после войны бред только усилился.Через 9 дней после смерти Сталина Пастернак пишет Фадееву частное письмо по случаю фадеевской статьи «О ГУМАНИЗМЕ СТАЛИНА»; в душе Пастернака такая постановка вопроса вызвала самый сочувственный отклик и он написал Фадееву о Сталине:

«14 марта 1953, Болшево, санаторий.
Дорогой Саша!
Когда я прочел в „Правде” твою статью „О гуманизме Сталина”, мне захотелось написать тебе. Мне подумалось, что облегчение от чувств, теснящихся во мне всю последнюю неделю, я мог бы найти в письме к тебе.
Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа.
Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе и увлажило тебе лицо и пропитало собою твою душу. <…>
Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже и раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид!
Все мы юношами вспыхивали при виде безнаказанно торжествовавшей низости, втаптывания в грязь человека человеком, поругания женской чести. Однако как быстро проходила у многих эта горячка.
Но каких безмерных последствий достигают, когда не изменив ни разу в жизни огню этого негодования, проходят до конца мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели устранения всего извращения в целом и установления порядка, в котором это зло было бы немыслимо, невозникаемо, неповторимо!
Прощай. Будь здоров.
Твой Б. Пастернак».

Еще раз: о Сталине с восторгом сказано, что он прошел до конца мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели устранения зла, и что это есть величие. Ну и все остальное.

Да, тот факт, что Пастернак отказался отвечать на вопрос Сталина о Мандельштаме как поэте, сам Пастернак М.П. Богословской комментировал так:
“И вот, вероятно, это большая искренность и честность поэта, - сказал мне [М.П. Богословской] Пастернак, - я не могу говорить о том, чего не чувствую. Мне это чужое. Вот я и ответил, что ничего о Мандельштаме сказать не могу”.
По крайней мере видно, что Пастернак сам в себе находил большую искренность и честность поэта, и сообщал об этом своем качестве Богословской, но - по скромности, - не с полной уверенностью, а лишь с некоторой высокой степенью вероятности.

Однако эта утешительная черта не может заслонить от нас трагического факта.  Есть такое стихотворение Гейне:
Любит юноша девицу,
Та другого избирает,
А другой другую любит…

Борис Леонидович очень хотел встретиться и поговорить с Иосифом Виссарионовичем, но Иосиф Виссарионович совсем не хотел с ним встречаться; как мы помним, он хотел встретиться вовсе не с Борисом Леонидовичем, а с Валентином Петровичем, но тут уж сам Валентин Петрович не захотел с ним встречаться, а вместо того прикинулся пьяным - и так весь треугольник разомкнулся и оборвался в никуда…

Эта старая исторья
Вечно новой остается;
А заденет за живое -
Сердце надвое порвется.

Previous post Next post
Up