"ТОТ" Маяковский в "Траве забвения".

Apr 12, 2009 14:55

Итак, каков же был «ТОТ» Маяковский, времени своего расцвета? Тут Катаев для начала прячется за Олешу, цитируя его описание этой первой их встречи с Маяковским - описание, разрешающееся финальным пассажем, где говорится, что рассчитывали-то они увидеть в лице Маяковского одно, а вышло на сцену совсем другое:

«Мы с Валентином Катаевым сидели в ложе и с неистовым любопытством ждали выхода на сцену того, чье выступление только что возвестил председатель…. Не только я и Катаев - два молодых поэта - охвачены волнением….вперились… в тайну кулис…. Я был уверен, что выйдет человек театрального вида, рыжеволосый, почти буффон...
Совсем иной человек появился из-за кулис! Безусловно, он поразил тем, что оказался очень рослым; поразил тем, что из-под чела его смотрели необыкновенной силы и красоты глаза... Но это вышел, в общем, обычного советского вида, несколько усталый человек, в полушубке с барашковым воротником и в барашковой же, чуть сдвинутой назад шапке».

Никакие «необыкновенной красоты глаза» не могут в этом пассаже перешибить его общего построения: ждали чего-то неординарного, НО вышел «в общем, обычного советского вида, несколько усталый», весь барашковый, и никакие глаза этого впечатления не перебивали. Тут надо добавить, что именно барашковая шапка и воротник были традиционными, знаковыми элементами описания мелкого советского бюрократа / учетчика - тупого карьериста и чинуши (или на худой конец просто мелкого мещанина и стяжателя). Таков, например, председатель домоуправления в «Воспоминании» Булгакова, не желающий давать Булгакову разрешение на жительство в его доме, и его клевреты: «Председатель домового управления, толстый, окрашенный в самоварную краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел, растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя». Но Булгаков получает рекомендацию от самой Крупской, и домоуправление в панике капитулирует, что описано так: «Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич… - Иван Иваныч, - расслабленно молвил барашковый председатель, - выпиши им, друг, ордерок»… В «Золотом теленке» барашковая шапка и барашковый воротник - приметы тупого стяжателя Корейко, когда он мимикрировал под совслужащего эпохи военного коммунизма. В «Двенадцати стульях» барашковый воротник - опознавательный знак мелкого дураковатого стяжателя отца Федора. У Зощенко в «Трех документах» тупейший совслуж Константин Печенкин (намеренно изображаемый как параллель к Башмачкину из «Шинели») жалуется на то, что его ограбили, сняв с него пальто - и на тебе, это тоже пальто «зимнее с барашковым воротником»! В «Мокром деле» того же Зощенко носителем барашкового воротника (причем специально, без всякой сюжетной необходимости, подчеркнуто, что он барашковый) является рассказчик - трусливый идиот из мелких советских обывателей. Как видим, «барашковость использовалась в описываемом знаковом качестве как раз литераторами круга Катаева и «Гудка». Но вовсе не только ими: через десятилетия кинокритик Добротворский в качекстве проходной фразы в интервью говорил: «Как когда-то партийный босс в габардиновом пальто с барашковым воротником выходил и говорил: «Споем, ребята» »…,

Таким образом, «человек обычного советского вида в барашковой шапке и с барашковым воротником» - это «человек, имеющий вид тупо-мелкого советского обывателя, homo soveticus
vulgaris».

Обратим внимание - Катаев выдал этот врезающийся в подсознание образ «обычного советского обывателя» не от своего лица, а в цитате из Олеши. После чего прибавляет: «Хорошо помню и я этот вечер.. И Маяковского, так прекрасно описанного Олешей».
А далее подробно уточняет еще раз про этот барашковый воротник и шапку - оказывается, Олеша несколько упростил ситуацию: «Однако я бы не сказал, что Маяковский был в полушубке с барашковым воротником и барашковой шапке. Это неточно. Я бы сказал так: на Маяковском было темно-серое, зимнее, короткое, до колен, полупальто с черным каракулевым воротником и такая же черная - но не шапка, а, скорее, круглая неглубокая шапочка, действительно несколько сдвинутая на затылок, открывающая весь лоб и часть остриженной под машинку головы».

На самом деле весь этот пассаж служит лишь дополнительным фиксатором злосчастных барашковых шапки и воротника в подсознании читателя, и только ради этой цели и введен. В чем там реально был Маяковский, читатель забудет через пять строк (подумаешь, какая важность - не полушубок, а полупальто), тем более что описана его одежда совершенно неярким и незапоминающимся способом, зато внимание читателя еще раз привлечено именно к этой самой фразе Олеши - про «барашковый воротник» и «барашковую шапку» - которую так глубкомысленно уточняет и комментирует Катаев; момент этот тем самым оказывается повторен, подчеркнут, и в выделенном виде специально сунут под нос читателю (и его-то, этот момент, катаев при своем корректировании описания Олеши как раз оставляет в силе: барашковая - каракулевая - шапка и барашковый - каракулевый - воротник в описании Катаева сохраняются).

Заботливо вписав Маяковского этими барашковыми деталями в ряд мелких советских чинуш-обывателей, описав, так сказать, «форму», в которой предстал перед ним Маяковский, Катаев переходит к главному - описывает явленное Маяковским «содержание», причем раскрывается оно в самом главном «раскрывающем» поэта деле - чтении им своих стихов. Тут надо цитировать целиком:

«Он вышел сбоку и, сделав строевой шаг с левой ноги вперед, громко сказал, как бы подавая самому себе команду:
- Раз-з-з!
Но это не был счет шагов, а первый слог его знаменитого "Левого марша":
"Раз-ворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе. Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер".
Это была его программная вещь, и с особенной энергией он отбивал ее твердый революционный ритм, точно гвозди вколачивал в голые доски сцены.
"Левой! Левой! Левой!"
Потом он, не передохнув, прочитал от начала до конца свою громадную, совсем недавно написанную, но уже известную нам с Олешей анонимную поэму "150000000", потрясшую нас своим неистовством:
"Выдь не из звездного нежного ложа, боже железный, огненный боже, боже не Марсов, Нептунов и Вег, боже из мяса - бог-человек!"
Чугунно шагая по эстраде, он сделал такой жест, как будто вдруг выхватил из кармана на бедре пистолет и направил его в зрительный зал:
"Пули, погуще! По оробелым! В гущу бегущим грянь, парабеллум!"
Затем его голос загремел яростно, и он не произнес, а как-то проскрежетал:
"Самое это! С донышка душ! Жаром, жженьем, железом, светом, жарь, жги, режь, рушь!"
И когда он дошел до стиха:
"Мы тебя доконаем, мир-романтик!" - то нам с Олешей показалось, что он смотрит прямо на нас своими прекрасными грозными глазами, и мы даже немного подались в глубь ложи, прикрыв глаза, как от слишком яркого света.
"Вместо вер, - продолжал греметь Маяковский, - в душе электричество, пар. Вместо нищих - всех миров богатство прикарманьте!"
И тут впервые до нас полностью дошла безусловно самая страшная, беспощадная, кровавая строчка во всей мировой революционной поэзии, которая, когда мы читали ее глазами в книге, как-то ускользала от нас, а теперь неожиданно раскрылась во всей своей невероятной силе, обрушилась на нас, как взорванная стена:
"Стар - убивать. На пепельницы черепа!"
Это было так страшно, что даже потом, когда, переменив манеру чтения, Маяковский почти пропел в стилизованно русской частушечной манере строчки об Америке: "Мир, из света частей собирая квинтет, одарил ее мощью магической. Город в ней стоит на одном винте, весь электро-динамо-механический", - мы уже не могли оценить их по достоинству. И лишь когда Маяковский, до последней степени усталый, вытирая шапкой блестящую от пота свою коротко остриженную голову, в последнем усилии напрягая свой рокочущий, уже сорванный голос, бросил в черный молчаливый зал концовку своей героической поэмы:
"...Цвети, земля, в молотьбе и в сеятьбе. Это тебе революций кровавая Илиада! Голодных годов Одиссея, тебе!" -
мы очнулись - и то не сразу - и впервые поняли, что собой - по-настоящему - представляет Маяковский, его подлинный масштаб».

Вот что, оказывается, собой ПО-НАСТОЯЩЕМУ ПРЕДСТАВЛЯЕТ Маяковский, вот в чем ЕГО ПОДЛИННЫЙ масштаб. Это скрежетание и вопли «стреляй погуще по бегущим, жарь-жги-режь-рушь, стар - убивай, на пепельницы - черепа!» - «самое это»!

Причем, чтобы все это не проскочило у читателя незамеченным (в конце концов, качество у этих строк ниже плинтуса, никакого пугающего впечатления они на самом деле не производят потому, что вообще никакого впечатления по своей дрянной жестяности не производят; если специально не останавливать на них внимание читателя, он скользнет по ним взглядом равнодушно - декоративное жестяное запугивание, мне не страшно, да и пугают не всерьез), Катаев долго топчется на том, какие это ужасающие и уникально потрясающие строки, да как эти строки устрашили их с Олешей, и специально прописывает, что это самое страшное и самое кровавое место во всей поэзии ревнасилия и разрушения, какакая только есть. Причем Катаев тут же и сам указывает, что при чтении эти строки большого впечатления не производят («…которая, когда мы читали ее глазами в книге, как-то ускользала от нас…»), но ты вдумайся, вдумайся, читатель, что ж здесь на самом деле написано, дай-ка я тебя потыкаю мордой в этот вторичный продукт, который при пробеге мимо и не особенно пахнет даже, а вот при тыкании в него мордой начинает пахнуть все сильнее и сильнее, деваться некуда, - пусть-ка и для тебя, читатель, это место у Маяковского «неожиданно раскроется во всей красе!»

И ведь эта самая строка про черепа здесь не одинока, все чтение Маяковского, по Катаеву, оказывается посвященным именно «самому этому»: сначала призывает побольше стрелять в спину бегущим, потом это жарь-парь-режь-рушь, и, наконец, кульминация про черепа. И оказывается, что вот это-то - и только это! - у Маяковского выходит от души, а когда он к чему-то другому переходит, это что-то другое оказывается всего лишь какой-то вымученной стилизацией на частушечный манер. Орать «бей, громи!» он орет от всей души, орет ДО ПОТА, - а вот Чикаго описать - это уже никак.

И вот именно эти несколько строк про «бей, громи!» Катаев и представляет здесь - представляет подчеркнуто, с напором - как квинтэссенцию Маяковского, передающую его настоящую суть и подлинный масштаб!
(Помимо прочего, эти строки еще и откровенно плохо сварганены. «Вместо вер в душе электричество, пар». Что этот бред значит? То есть понятно, что значит - «долой религию, да здравствует вера в науку и технику!» - но как же неряшливо, какими неверно составленными и случайными словами эта мысль выражена! «Вместо нищих - всех миров богатство прикарманьте!» - а тут уж и грамматика к черту пошла вместе со смыслом: получается, что раньше аудитория поэта ПРИКАРМАНИВАЛА НИЩИХ, а теперь ей предлагается оставить эту никчемную добычу и вместо нищих прикарманивать богатство всех миров; и опять: насколько случайные, плохо пригнанные друг к другу слова - «прикарманьте» вставлено только для рифмы на «романтик», черт с ней с однозначно мелкой и негативной семантикой слова «прикарманить», совершенно несовместимой с великим пафосом Маяковского; представляете себе призыв перед боем: «Прикарманьте же вражеские сокровища, мои непобедимые герои»?!)

Неужели у Маяковского не найдется другого места, которым можно было бы его измерять? Еще как найдется. Советская интеллигенция и разнообразные Якобсоны-Джакобсоны все зубы себе проели на разговорах о том, что Маяковский на самом деле прежде всего великий лирик, что все эти черепа и прочий совагитпроп - пятна на солнце, «орлам случается и ниже кур спускаться». (Кстати, если брать психологию и эмоции самого Маяковского - то это чистая правда, и советская интеллигенция с Джакобсонами не заслуживали бы по этому поводу издевательства, кабы за этими ее разговорами не стояло явное желание Маяковского «отмазать» от вполне заслуженных им оценок - желание вовсе не отдать ему должное, а, наоборот, всеми правдами и неправдами упасти его от этого должного).
Нет, - говорит Катаев, - не выйдет! у нас все ходы записаны! - и тычет, тычет читателя носом в те самые стороны Маяковского, которые читатель так хотел бы обежать стороной (но которые сам-то Маяковский как раз считал в себе главными - поэтому Катаев совершенно прав). И из всего творчества Маяковского именно эти несколько строк из «150 000 000», одной из самых слабых его поэм (честно говоря, просто неудачной) Катаев подчеркнуто предъявляет читателю как раскрытие сути всего Маяковского. Причем не в момент какого-то упадка или падения, а наоборот - напомним, что в разбираемых пассажах Катаев обещался изобразить «ТОГО» Маяковского, Маяковского в высшей из точек траектории его духа и таланта.

…И напоследок идет: "Цвети, земля, в молотьбе и в сеятьбе. Это тебе революций кровавая Илиада! Голодных годов Одиссея, тебе!" (кстати, цвести в сеятьбе и молотьбе - это очередной стремительный домкрат. Уж либо цвести параллельно весенней сеятьбе, либо давно отцвести ко времени обмолота и осенней сеятьбы. Слабо великий поэт понимал в сельскохозяйственном цикле. Ясно, что он хотел сказать «благоденствуй, процветай», но не сообразил, что, в отличие от команды «процветай», команда «цвети», поставленная рядом с сельскохозяйственными сеятьбой и молотьбой, роковым для смысла образом обнаружит свою исходную семантику, связанную с цветением растений в определенное время годового цикла).

Но что именно-то - «тебе»? То есть что именно царским жестом дарит Маяковский своим Илиаде крови и Одиссее голода? По самому тексту Маяковского - ясно что: вот эту самую свою поэму «150 000 000». (Надо сказать, что сам Гомер этой Илиады и Одиссеи дара не оценил и даже несколько озверел - Владимир Ильич Ленин на «150 000 000» положил резолюцию краткую и архи-точную: «Как не стыдно голосовать за издание „150 000 000“ Маяковского в 5000 экз.? Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность»).
Но контекст Катаева составлен так, что выходит, будто Маяковский дарит своим Илиаде и Одиссее не поэму, а вот то самое, о чем он кричал до этого - массовые убийства.

И на выходе получаем образ изуверного жреца, требующего массового жертвоприношения богам Крови и Голода и с криками до пота обещающего им это жертвоприношение. Но только ведь одновременно этот жрец, при всем масштабе своих _КРИКОВ_ - сам-то, по своему личному масштабу остается заурядным мелким советским чинушей в барашковом воротнике и барашковой шапке. Вот это (на самом деле закономерное) двуединство (действительно отвечающее характеру Маяковского!) - и есть, по Катаеву, его настоящее содержание и подлинный масштаб _времени его, Маяковского, духовного апогея_.
Previous post Next post
Up