- серия постов на тему событий 1871 - 1914 гг. Продолжаем, прошлый выпуск
лежит тут, вместе с французским реваншизмом.
Русские щупальца повсюду!
Германская дилемма: панславизм и Двуединая монархия (ч.1)
Франко-германский антагонизм не был единственной угрозой европейскому покою: многие обоснованно полагали, что не меньшую опасность представляет собой старое австро-прусское соперничество, ставшее в свое время одной из причин "мировой" Семилетней войны. В 1871 г. оно казалось почти таким же неизменным фактором международной политики, что и гегемонистские устремления Франции в недавнем прошлом. Столкнувшись с перспективой повторения "коалиции Кауница", Бисмарк продемонстрировал как и способность новой империи к благополучному разрешению старых конфликтов, так и собственные "скелеты в шкафу", ибо несмотря на все свои способности по-настоящему гениального политического деятеля, канцлер во многом все же оставался человеком "старого времени" - и его представлений.
С презрением относившийся к "болтовне", Бисмарк не любил и не понимал многих общественных структур, особенно массовых политических партий и "узко" классовых или конфессиональных организаций. Достигнув своего положения исключительно благодаря власти суверена, по достоинству оценившего интеллект и волю этого "юнкера из Померании", привыкнув отстаивать собственные позиции в утомительных спорах и разъяснениях рейхстагу, канцлер без сомнения предпочел бы современному политическому положению германского рейха "просвещенный абсолютизм" прусского королевства прошлого столетия. Верный себе, он не пытался идти против "течения истории" и набрасывать узду на пробудившуюся политическую активность нации, но и воспринимать спокойно "суждения толп" (тем более в вопросах дипломатии) Бисмарк не мог.
И если "исключительные законы" против социал-демократов не касались внешней политики напрямую, то направленный против немецких католиков, и представлявшей их интересы партии Центра, "Культуркампф" был одновременно и средством укрепления внутренней целостности рейха, и орудием бисмарковской дипломатии. Канцлер не случайно опасался Австрии и ее влияния на немецких католиков - он на собственном опыте знал с какой легкостью Вена умела вызывать симпатии и у консерваторов, и у либералов Германии. В шестидесятых годах Пруссия на поле боя одолела Австрию в соперничестве за место главного архитектора на строительстве нового рейха, в семидесятых годах борьба была закончена, но уже иными методами.
Логика Бисмарка была очевидной. В том случае, если бы политика Австро-Венгрии получила столь же последовательно враждебный характер, что и после событий 1740-1748 гг., то положение германского рейха, государства отчасти еще конфедеративного, приобретало бы характер трагедии. Что случится, если австрийский католицизм протянет руку навстречу французским католикам, а два потерпевших поражения государства - друг другу? Для фактического руководителя Германии, половина населения которой ориентировалась в вопросах веры на Рим, это было вовсе не праздным вопросом.
В начале семидесятых годов Бисмарк, как ответственный политический деятель, не мог безусловно (или слепо) рассчитывать на то, что будущие десятилетия самим течением своего мирного развития сплотят немецкую нацию: на фоне царской автократии, французского унитаризма, объединенной общей католической верой Италии или укрытой за Ла-Маншем Великобритании, федеративная (если не конфедеративная) структура Германской империи, представляемой не только кайзером, но и рядом королевств, имевших собственные парламенты, дипломатические службы и военные министерства, казалась ему крайне уязвимой. Тревожный ум канцлера искал возможность упредить любую потенциальную опасность для своего детища - германского государства. Приняв французский реваншизм как данность, изменить которую в ближайшие годы не представляется возможным, немецкий политик с присущей ему энергичностью принялся за попытку разрешить австро-германские противоречия.
Как и всегда, Бисмарк, шел к осуществлению своих целей используя метод кнута и морковки - в 1866 г. спровоцировав австрийцев на войну, а после проявив примерное самоограничение, он оставался верен себе. "Культуркампф" показал если не эффективность прусских методов борьбы с католической оппозицией (в том числе и с южнонемецким антисемитизмом) в рейхе, то как минимум решимость Берлина защищать политическое пространство империи от "иностранных влияний" - ну а в качестве морковки для Австрии у канцлера была припасена безопасная граница. Сегодня это не кажется таким уж очевидно ценным приобретением (ввиду общепринятой "ненормальности" обратного), но в те годы, когда война еще представлялась естественным и быстрым решением любого конфликта, все было иначе и не случайно, что австрийская императрица Елизавета всерьез ожидала, что после взятия Парижа немцы устремятся на Вену.
Таким образом, обращаясь одновременно и, в области пропаганды, к позитивной исторической традиции (здесь канцлер сыграл на патриотических настроениях германской общественности и значительной части руководства рейха - например, очень популярного в стране фельдмаршала Мольтке, всегда с симпатией относившегося к Австрии), подразумевавшей не только упомянутый выше габсбургско-гогенцоллерновский антагонизм, но и общее прошлое в рамках Священной Римской империи, и к простому здравому смыслу, ясно обозначавшему все выгоды дружбы между Берлином и Веной, Бисмарк обезоруживал своих потенциальных оппонентов и в Германии, и в Австрии. Для австрийцев, в течении последних пятидесяти лет беспрерывно сталкивающихся с агрессией французов, итальянцев или русских, не говоря уже о проблемах в самой империи, умеренность, выразившаяся в подчеркнутом дистанцировании прусского Берлина от "великогерманского проекта", была новым и захватывающим политическим опытом.
Иначе говоря, вместо того чтобы разрушать, германское правительство предлагало сотрудничать - соглашения с австрийцами стали отправной точкой в появлении современной Европы, с ее открытыми внутренними границами и общим экономическим пространством. Именно тогда стали формироваться институты, определившие современное лицо континента: так, в 1874 г. Генрих фон Стефан, прежде блестяще руководивший почтовым управлением Северогерманского союза и Второго рейха, возглавил Всемирный почтовый союз, добившись неслыханной со времен Римской империи связности европейского пространства. Стараниями фон Стефана, города Европы становились ближе не только благодаря железным дорогам, но и телефонным кабелям. Все это становилось возможным не только из-за технического, но и "геополитического" прогресса.
Однако, сумев добиться спокойствия на самой протяженной границы рейха, Бисмарк взваливал на германскую дипломатию нелегкое бремя если и не патронажа над австрийской внешней политикой, то как минимум определенной "моральной ответственности" за будущность Австро-Венгрии - и не трудно было предугадать, что со временем эта ноша будет становиться все тяжелее и тяжелее. Верил ли сам канцлер в это будущее - вопрос неясный, поскольку в шестидесятых-семидесятых годах национальные противоречия габсбургской империи были одной из наиболее излюбленных тем европейской печати и представляли из себя достаточно новую проблему: прежде этническое многообразие Дунайской монархии казалось скорее благом, нежели недостатком. Сразу после завершения наполеоновских войн, император Франц сардонически пошутил на этот счет, высказавшись в том духе, что у Вены никогда не будет такой общенациональной революции, как во Франции, ведь против венгров всегда можно послать хорватские полки, а в Италию - чешские. Но в эпоху романтического национализма, добравшегося теперь и до малых наций Центральной и Восточной Европы, подобные утверждения уже не выглядели слишком убедительно.
Поэтому, можно предположить, что Бисмарк держал на огне оба утюга - будучи реалистом и, несомненно, предполагая возможность в отдаленном будущем определенных "потрясений", он все же отдавал должное Двуединой монархии, переживавшей в то время не только "этнические трудности", но и бурный экономический рост. Канцлер сознательно пошел на этот риск, ведь "реальная политика", требовавшая от Германии находиться в дружбе с как минимум с двумя из пяти великих держав, оставляла ему не слишком много пространства для маневра.
Характерно, однако, что Бисмарк не особенно спешил с официальным оформлением австро-германского союза: между началом "разрядки" в отношениях двух держав и подписанием договора прошли восемь лет и турецкая война, закончившаяся большим дипломатическим скандалом и всплеском панславизма в России, со временем начавшим определять идеологический окрас и направление русской экспансии. Между тем, хотя достигнутый в отношениях с австрийцами консенсус и был важнейшим, если не первоочередным пунктом в планах Бисмарка обезопасить рейх от формирования враждебных союзов, его достижение еще не застраховывало Германию от "кошмара коалиций": как по причине относительного умаления роли Австро-Венгрии в мировой политике, так и из-за появления на карте новых великих держав.
Одной из таких держав была или считалась Италия, а другой, и единственной не европейской - США. И если от заокеанской республики Бисмарк "отделался" достаточно легко, просто пообещав не нарушать "доктрину Монро" (заметим - весьма сомнительную, с точки зрения т.н. международного права) и не пытаться основывать германские колонии в Новом Свете, то с Италией все обстояло сложнее. С одной стороны, итальянский путь к объединению страны был похож на немецкий - национальное государство, собранное в шестидесятых годах 19 века Пьемонтом, тоже испытывало проблемы с политическим католицизмом и имело неразрешенные территориальные споры на своей западной границе. Однако, в отличие от Германии, Италия никоим образом не могла считаться "насытившейся нацией" - помимо старых территориальных споров с французами, итальянцы также имели большой счет к австрийцам и рассчитывались расширить свое королевство за счет новых приобретений на Балканах и в Северной Африке.
Последнее Бисмарк всемерно поощрял - понимая, что благодарность итальянцев за прусские победы над Австрией в войне 1866 г. будет оставаться фактором политики не слишком дольше, чем итальянские же симпатии к Наполеону III, он надеялся занять Италию колониальными походами, непременно вызвавшими бы недовольство французов и англичан - т.е. "осуществлять контроль политической ситуации в целом, когда все державы, кроме Франции, нуждаются в нас и тем самым отвлекаются, насколько это возможно, от коалиций против нас в своих отношениях друг с другом".
Такая тактика оказалась чрезвычайно эффективной - и шестьюдесятью годами позднее итальянцы пытались вернуть себе Корсику и Ниццу, претендуя в то же время на Тунис и Египет. Для немецкого канцлера же главным было то, что отвлекаясь на Африку и Средиземное море, Италия вынуждена была смягчить свою политику в отношении Австро-Венгрии, одновременно умерив свои претензии на Балканах.
Итальянцы, разумеется, надеялись на много большее, однако в действительности Бисмарк никоим образом не собирался таскать для них каштаны из огня. Нормализация отношений между Веной и Римом, достигнутая после пятидесятилетнего противостояния, была важной частью его политики, но лишь частью ее. Ограничивая свою дружбу с австрийцами гарантиями сохранения их границ, германский канцлер тем более не собирался пускаться в сомнительные средиземноморские предприятия ради увеличения владений итальянской короны - достаточно и того, что Рим мог не опасаться новых поражений на суше и на море от Австрии.
К сожалению, Бисмарку не удалось достичь даже такого ограниченного успеха в вопросе нормализации австро-русских отношений. Пойдя навстречу Вене из опасений перед повторением "коалиции Кауница", германский канцлер определенным образом повторял действия и выдающегося австрийского дипломата XVIII века, и его противника, прусского короля Фридриха. Заключив в свое время союз с Францией, после женитьбы французского наследника на дочери Марии-Терезии ставший еще и династическим, Кауниц прервал многолетнюю вражду между Бурбонами и Габсбургами. Как известно, его замыслы были далеки от миролюбия, но сама возможность разрешения конфликта подобного масштаба была позитивным шагом, без которого спокойствие в Европе казалось немыслимым.
Вдохновлял канцлера и пример Фридриха II, сумевшего после Семилетней войны установить близкие отношения с Санкт-Петербургом и ослабить австрийскую враждебность. Искусно маневрируя между тремя великими монархиями, окружавшими его страну, король в равной степени опасался, как войны между ними, так и более тесной "дружбы за прусский счет". Тем не менее, конечным итогом этой системы взаимных опасений и недоверчивых союзов стали десятилетия "гнилого", но все же мира, прерванного бурной французской революцией и новым вторжением русских в Польшу.
Столетием спустя уже Бисмарку пришлось одновременно улаживать старый конфликт двух немецкий династий и пристально следить за австрийскими и русскими соседями Германии, прозорливо опасаясь того, что антагонизм между Веной и Санкт-Петербургом, сменивший в 1853-1855 гг. продолжавшуюся почти полтора столетия дружбу двух империй, постепенно превратился в один из наиболее угрожающих европейскому миру факторов. Стараясь избежать этого, канцлер прибегал и к "личной дипломатии", напрасно пытаясь "сосватать" Франца-Иосифа в Петербурге, и к напоминанию о разделе Польши, требовавшим от "черных орлов" поддерживать дружественные отношения, и - с гораздо более лучшим результатом - к напоминанию об "идеологической опасности" со стороны набиравших силу "нигилистов", социалистов и анархистов.
Александр II, по понятным причинам близко принимавший увещевания о необходимости монархической солидарности перед лицом новых вызовов эпохи, пошел на встречу уговорам Берлина и в 1873 г. вступил в т.н. "Союз трех императоров", а в 1881 г. продлил его действие, но случившиеся между этими событиям балканский военно-политически кризис и убийство российского императора террористами, напрочь разрушили созданный было Бисмарком австро-германо-русский блок. Вместо укрепления монархической солидарности между Веной и Санкт-Петербургом развернулась "холодная война", постепенно втянувшая в свою орбиту и Берлин.
В свое время победы армий Мольтке над австрийцами и французами воспринимались значительной частью российского истеблишмента, как расплата за Крымскую кампанию и унизительный для России запрет иметь военный флот на Черном море. Еще держался Париж, а царские дипломаты уже спешили денонсировать Лондонскую конвенцию, вместе с итальянцами, ранее занявшими Рим, выступив в качестве могильщиков соглашений Парижского конгресса от 1856 г. Таким образом, дальнейшие шаги Санкт-Петербурга предсказать было не трудно: Российская империя восстановит свои военно-морские силы в регионе и непременно попытается "рассчитаться" с османами, коррупционная и малоэффективная администрация которых не замедлит предоставить убедительных предлогов для военного вмешательства третьей стороны. Так оно и произошло.
Жестокий мишка обижает мирного башибузука.
Начавшийся в 1875 г. среди славянских подданных Османской империи "бунт", вскоре превратился в настоящее восстание - во многом благодаря самим туркам, сперва не сумевшим предупредить вспышки недовольства на Балканах, а затем принявшихся "заливать огонь кровью". Неспособность воинских подразделений Османской империи быстро взять ситуацию под контроль привела к привлечению т.н. "башибузуков" - печально знаменитых иррегулярных войск, чье название стало нарицательным. Бесполезные на настоящей войне, своей жестокостью по отношению и к повстанцам, и к мирному населению, они быстро довели ситуацию на Балканах до крайней точки кипения - даже в английском парламенте, ораторы которого столетие защищали Константинополь от французского и русского вмешательства, раздавались возгласы возмущения.
Что уж говорить о России, славянофильское движение которой, после 1856 г. несколько умерившее свои внешнеполитические амбиции, ныне обретало новую силу и постепенно начинало рассматриваться имперскими властями в качестве полезного союзника в противостоянии как собственным нигилистам, так и европейским государствам, национальное объединение которых требовало, по мнению многих россиян, соответствующих действий в самой империи - речь шла о политике "русификации окраин", конечной целью которой должна была стать "гигантская нация" от Владивостока до Лемберга (а в будущем, быть может - и до Праги). Разумеется, в 1875 г. российское правительство (а точнее люди, определявшие внешнюю и внутреннюю политику империи) полагало, что славянофилы станут еще одним кубиком в возводимом им игрушечном замке, а вовсе не самостоятельным общественным движением, но они были не первыми и не последними из тех, кто совершал подобную ошибку, слишком положившись на мудрость собственных суждений.
В то время, как российская пресса с возмущением перечисляла действительные и надуманные "мусульманские жестокости", взывая к собственным руководителям с едва завуалированными призывами вмешаться в конфликт на Балканах (призывами, отчасти искренними, а отчасти и инспирированными самими властями), турки не без оснований утверждали, что политика России далека от принципов добрососедских отношений между двумя монархиями. И в самом деле, с этой точки зрения, требовавшей от русского царя как минимум не поддерживать славянских мятежников, выступавших против законной власти османского султана, было крайне трудно объяснить появление на Балканах русского генерала Черняева... в качестве командующего сербскими войсками.
В рамках нашего повествования, эта примечательная фигура имеет значение в качестве иллюстрации не только перехода во внешней политике от легитимизма к национализму, но и постепенному прекращению безусловного доминирования "кабинетной дипломатии", уже неспособной укрываться от возросшей роли общества. Завоеватель Туркестана, чьи походы подавались российским правительством чуть ли не в качестве "гарибальдийского самоуправства" (и тут мы понимаем, что недавние события, и ожидающийся век "прокси войн" - это еще одно "повторение" в истории человечества), со временем начал превращаться в общественного деятеля и естественно, что в стране, не имевшей пространства для "нормальной" внутренней политики, местом приложения его амбиций могла быть только внешняя: так, издатель газеты "Русский мир" стал одним из рупоров агрессивного панславизма, все более громко заявляющего о себе.
И Черняев, и многочисленные русские добровольцы, собиравшиеся под его командованием в Сербии, еще не были простыми проводниками политики своей страны, подобно "добровольцам" Мао в Корее или современным ЧВК , но совершенно очевидно, что без желания российского правительства использовать их "патриотический энтузиазм", это движение никогда не приобрело бы подобного масштаба. В той же мере будет справедливым заявить, что очень многие в окружении императора Александра II предпочли бы мирное разрешение конфликта, по крайней мере до тех пор, пока финансовое положение империи не стабилизируется - однако общественная истерия, подогреваемая в том числе и такими деятелями, как Черняев, сильно подорвала убедительность их аргументации. Политические амбиции, дипломатические расчеты, симпатия к страдавшим под "басурманским игом" единоверцам сплетались воедино, подталкивая Санкт-Петербург к еще одной русско-турецкой войне.
В конечном счете, попытка мирного урегулирования балканского вопроса провалилась - скорей всего, она была обречена на неудачу изначально. Агонизирующее османское правительство было неспособно гарантировать соблюдение каких-либо прав своих христианских подданных в условиях уже начавшейся на Балканах резни, а болгары, не говоря уже о сербах, никоим образом не собирались полюбовно улаживать свои "разногласия" с Константинополем. Все это, вместе с провокационной политикой Англии, стимулировавшей упорство османского правительства, и российским искушением еще раз разбить турок и окончательно рассчитаться "за Севастополь", низводило дипломатию до пропагандистской ширмы, единственной задачей которой было обеспечить наилучшие стартовые условия для вооруженных сил.
Однако, если бы речь шла исключительно о турках, то Санкт-Петербург не стал бы тратить лишнего времени, поскольку их военная слабость была очевидной каждому, но как и в 1853 г. на пути к "Царьграду" стояли англичане. Теперь их позиция была куда более уязвимой чем прежде, в первую очередь потому, что бонапартистская Франция - возможный союзник, сильный именно на суше - прекратила свое существование, но прочие факторы, играющие против России, никуда не делись: Лондон все так же господствовал на море, а австрийцы как и прежде с подозрением следили за русской экспансией на Балканах.
В то время как англичане традиционно беспокоились об Индии и русских знаменах над развалинами Османской империи, австрийцев тревожили куда более реальные возможности. Потерявшая Италию, устраненная от "германского проекта" Вена могла сохранять свое великодержавие только в качестве руководящего центра множества самых разных народов Восточной Европы и Балкан - среди подданных Двуединой монархии славяне представляли весьма значительную компоненту. Теперь, когда Россия пыталась выступать в качестве их идеологического патрона, а то, что во времена Остермана и Бестужева сближало обе империи окончательно перестало быть факторами "реальной политики" (османская и французская угрозы, монархическая солидарность, "польское наследство"), отношения Вены и Санкт-Петербурга сделались чрезвычайно натянутыми.
Само по себе все это еще не означало неизбежности войны между обеими империями (хотя и делало ее весьма вероятной), но только лишь, по мнению австрийцев, при условии сохранения паритета, подобного тому, что в начале XIX века был принят в США: на каждое появление "свободного" штата следовало отвечать созданием еще одного "рабовладельческого" - и наоборот. Иначе говоря, в Двуединой монархии не желали оставаться безучастными наблюдателями того, как Россия приобретает себе все новых и новых балканских сателлитов - не столько из страха перед российским могуществом, которое и без того уже давно превосходило все, что могла выставить Вена, сколько из-за иррациональных опасений утратить влияние в последнем регионе Европы, где Австро-Венгрия еще считалась великой державой.
Разумеется, не стоит представлять дело так, будто венская политика оперировала фантомами, в то время как царские дипломаты придерживались жесткого, но здравого курса. Во-первых, не трудно было догадаться, что после установления российской гегемонии на Балканах Санкт-Петербург укроет "освобожденные" страны за стеной протекционистских тарифов, что для промышленно развитой Австрии было бы крайне болезненным, а во-вторых - очевидно, что с успехом осуществив раздел османских владений под лозунгом "защиты единоверцев", Россия вполне могла бы обратиться на габсбургскую монархию, еще раз разыграв "славянскую карту".
Манеры российской дипломатии лишь утверждали Вену в ее опасениях. Не делая ни малейших скидок австрийской внешней политике второй половины XIX, вовсе не являющейся примером для подражания, следует отметить, что идеологические основы панславизма и дипломатическое "равнодушие" Санкт-Петербурга к интересам своего австрийского, тогда еще союзника, были заложены еще в сороковых годах, что и послужило одной из решающих причин сперва "внезапного" нейтралитета Вены в начале Восточной войны, а затем и ультимативного требования очистить Дунайские княжества. По мнению австрийцев, Балканы могли оставаться османскими (при условии сохранения "сонного", т.е. не агрессивного поведения турок), а могли быть и разделены между Австрией и Россией, но они никак не могли сделаться добычей исключительно одного лишь Санкт-Петербурга.
Последовавшее после начала войны быстрое наступление русской армии на Балканах придало этим опасениям панический характер, не рассеявшийся даже после того, как первоначальные успехи России сменились тяжелыми боями под Плевной и неудачными попытками отразить турецкий десант в Абхазии. Когда же к зиме 1877 г. русские все-таки сумели переломить ход боевых действий в свою пользу и возобновили продвижение к Константинополю, стало казаться, что Вена может заключить союз с Лондоном и выступить против России, повторив свой демарш от 1855 года. Для Санкт-Петербурга это было бы крайне неприятным развитием событий - и вооруженные силы, и финансы страны были изрядно прорежены оказавшейся куда более трудной, нежели это ожидалось, военной кампанией.
Избежать подобного развития событий можно было лишь действуя с исключительным дипломатическим тактом, однако, как это часто случается в нашей истории, именно принесенные жертвы стали наиболее весомым аргументом в пользу того, чтобы пойти на риск эскалации конфликта и навязать туркам "карфагенские" условия мира. О неофициальных договоренностях с Веной, достигнутых летом 1876 г. на личной встрече двух императоров в Богемии и затем письменно подтвержденных Будапештской конвенцией, было решено "забыть".
Между тем, это соглашения, разменивавшие австро-венгерский нейтралитет на Боснию и Герцеговину (Россия, в свою очередь, получала утраченные ею после Восточной войны территории в Бессарабии и Батум на Кавказе), хотя и предполагали прекращение вассальной зависимости сербов и румынов от Османской империи, а также появление на карте нового государства Болгарии, были заключены главным образом для того, чтобы развеять сомнения Австрии и гарантировать, что победа над турками не приведет к установлению на Балканах гегемонии Российской империи. Теперь же русская дипломатия вела себя так, будто Балканы и в самом деле были предметом обсуждения только между Санкт-Петербургом и Константинополем.
В результате такого подхода на свет появился Сан-Стефанский мирный договор, благодаря которому в Европе возникла "великая Болгария" - российский сателлит с выходом в Эгейское море и господствующим положением в регионе. Это было именно то, чего так боялись австрийцы: русские обманули их и попросту захватили Балканы - для себя. О реакции Лондона и говорить нечего - с болгарскими войсками в непосредственной близости от Константинополя, политика Османской империи стала бы всецело зависеть от России, на что англичане не готовы были согласиться ни в 1853, ни в 1878 гг. Недовольными были даже непосредственные военные союзники Санкт-Петербурга - румыны и сербы, возмущенные "неблагодарностью" русских, выразившейся в неприкрытом желании всемерно усилить полностью зависимую от России Болгарию.
Как и ожидалось, Лондон и Вена принялись действовать сообща, ободряя турок и не признавая итогов войны. В свою очередь, российское правительство, впервые с начала шестидесятых годов ощутившее определенную общественную поддержку у себя дома, теперь уже не могло легко отступить, пусть и отчаянная ставка на то, что Османская империя останется одинокой - полностью провалилась. Уступить под нажимом английского или тем более австрийского кабинетов, потребовавших созыва международной конференции, означало получить дипломатическую пощечину неслыханной силы, но и воевать с англо-австрийским союзом, к которому немедленно присоединились бы и турки, было крайне опасно.
Оставалось лишь надеяться на лучшее и готовиться к худшему: в то время, как царская дипломатия буквально агонизировала в попытках урегулировать созданный ею же конфликт, в качестве превентивной меры русские пошли на решительный шаг и заняли своими войсками Бухарест, еще сильнее подтолкнув румын в сторону Вены. В воздухе ощутимо запахло порохом.
Однако, в этой воинственности было много наигранного. Общественное мнение Англии хотя и было традиционно настроено против "восточной деспотии", все же испытывало серьезные колебания: и преступления турок на Балканах, о которых не забывала трубить либеральная оппозиция консервативному кабинету Дизраэли, и память о кровопролитной осаде Севастополя, и не слишком высоко оцениваемая в Лондоне мощь австро-венгерской армии (не говоря уже об "осколках" турецких вооруженных сил) говорили не в пользу войны с Россией. Не горели военным задором и в Австрии - англичанам не доверяли, а Германия неофициально, но ясно дала понять, что не поддерживает жесткий тон, принятый австрийской дипломатией в отношении России. И все же, можно с достаточной долей уверенности предположить, что если бы Санкт-Петербург продолжил проявлять неуступчивость, то кризис в конце концов закончился бы сползанием к войне и поражением России, с куда более тяжелыми последствиями нежели в 1856 году.
На выход из тупика указал Бисмарк, с возрастающей тревогой наблюдавший за стремительным развалом "Союз трех императоров", двое из троих монархов которого приготовились воевать друг с другом.
Интересы Германии, полагал канцлер, пострадали бы при силовом разрешении кризиса: чем бы не закончились боевые действия, их результатом станет австро-русский антагонизм непреодолимой силы, от чего выиграют лишь Англия и Франция. Победа австрийцев (вместе с англичанами), считал Бисмарк, не сможет коренным образом изменить расклада сил в мире - Россия все равно останется грозной силой и спустя какое-то время, преисполнившись мстительности, вновь начнет представлять значительную угрозу. Поражение же Австрии может привести к ее исчезновению из числа великих держав, вследствие чего Германия окажется в полной зависимости от доброй воли российского правительства, которое будет свободно в любой момент объединить свои усилия с неизменно враждебной Берлину Францией.
Таким образом, перед Бисмарком представала крайне трудная, практически невыполнимая задача: провести громоздкий корабль "Союза трех императоров" между Сциллой претензий победоносной России, охваченной панславистскими настроениями, и Харибдой австро-венгерских страхов и недоверия к царской дипломатии. Все это предстояло сделать в противостоянии с англичанами, желавшими если не начала войны между австрийцами и русскими, то как минимум сохранения нынешнего уровня враждебности.
И все же, движимый чувством ответственности - не столько за европейский мир, сколько за будущее рейха - канцлер принялся действовать в нужном направлении. Германия, с самого начала кризиса на Балканах озвучивавшая мирные варианты урегулирования конфликта между султаном и его славянскими подданными, открыто предложила свое посредничество. Тогда-то в рейхстаге и прозвучали слова Бисмарка о честном маклерстве вместо третейского суда: это означало, что Германская империя выступает в качестве организатора конференции - и не более того.
Конечно, канцлер лукавил - как уже говорилось, спасение "Союза трех императоров" было той целью, что лежала в основе решения Бисмарка взвалить на себя тяжелую ношу проведения Берлинского конгресса. При этом понятно, что меньше всего его интересовали идеологические аспекты "монархической солидарности" или история династических связей трех империй - пытаясь перекинуть мостик между Веной и Санкт-Петербургом, канцлер стремился избавиться от возникновения еще одного очага нестабильности в Европе, который, наряду с французским реваншизмом, стал бы источником проблем для Германии.
К сожалению, в этом смысле Берлинский конгресс был обречен на неудачу с самого начала.