Эротика (2)

May 28, 2022 22:14

Иманд (40) - Анна (37)
Резиденция Höga Кusten

После легкого обеда, Анна возвращается в библиотеку, где окна уже грезят синевой раннего вечера. Она занимает козетку, пристроив гудящие от усталости ноги на высокую подушечку, и принимается разбирать какие-то бумаги. Вздремнув часок, туда же приходит и он - приносит жене «кисоньку» - рыжий в белую полоску меховой плед: «Укрыть ножки?», ворошит остывающие угли в камине и с толстым томом в руках заваливается в любимое вольтеровское кресло.

Под прикрытием высокой «ушастой спинки», он не столько читает, сколько поглядывает на Анну. Она прилежно шелестит страницами, делает пометки и, раскладывает документы на придвинутом чайном столике - на одних видны голубые штампы ее канцелярии, на других грифы ограничения доступа. Ничего особо секретного там нет (а то бы она не сидела в библиотеке), но сейчас лучше не отвлекать ее разговорами. Ежедневная возня с бумагами - Аннин «крест», и раз уж она усадила себя за дела… в красной сафьяновой коробке, у ее правого локтя, осталось не так уж много.

Она берет очередной лист, садится поудобнее, подтягивая к себе колени, отбрасывает назад волосы, из которых еще раньше вынула шпильки - вся на виду, освещенная холодно-розовым светом заходящего солнца. В безотчетных движениях тела, предоставленного самому себе, пока разум занят, в позе, какую она приняла - свободной и в то же время сосредоточенной, нечто до того характерное - ее, что кажется, поднимись жена и уйди, он мог бы воссоздать этот образ по складкам пледа, вмятинам бедра и локтя на диванной подушке.

Неразрывность физического и душевного облика Анны впервые бросилась ему в глаза - таким и должно быть тело ее души: состоящим из долгих по-ботичеллиевски плавных линий, по которым так легко скользит взгляд, свет. Разве соразмерность черт не подтверждает ее уравновешенности? Разве эти изгибы и округлости не намекают весьма прозрачно на мягкость, терпимость и дружелюбие? Разве стержень позвоночника, горделивый поворот головы и упрямо выставленный подбородок не свидетельствуют о ее характере?
Считывая натуру жены по закруглениям затылка и пяток, логично задаться следующим вопросом: а он сам? Соответствует ли душе его собственное тело? Не томится ли его «я», облеченное плотью, как в застенке в чем-то совершенно его не выражающем? Черты лица и особенности сложения определили законы наследственности - он тут ни при чем. И все же сорок лет жизни в этом теле должны были оставить след. Но в чем - в походке, в модуляциях голоса, во все еще плоском животе? Самому трудно увидеть. Замечает ли это Анна?

***
Мало-помалу книга завладевает его вниманием, и спустя время, в легких сумерках, не Иманд, но Анна первой нарушает молчание. Она покончила с бумагами, и хочет индийского чаю с манговым сиропом.
- Выпьешь со мной чашечку?
- Даже две.
- Что читаешь?
- Так… Манна листаю, то, что мы утром смотрели, - и, поймав ее вопросительный взгляд, зачитывает вслух: «Согласно преданию великий Плотин говорил, что ему стыдно иметь тело; знаете вы об этом? - Сеттембрини задал вопрос столь настоятельно, что Ганс Касторп вынужден был признаться: нет, в первый раз слышит. - Так передает Порфирий. Абсурд, если угодно. Но абсурдное с точки зрения духа и есть самое благородное, поэтому не может, в сущности, быть более убогого возражения, чем упрек в абсурдности, там, где дух противостоит природе, утверждает свое достоинство и отказывается уступать ей…»

- Вот болтун! - насмешливо говорит Анна, освобождая от бумаг чайный столик и расставляя чашки.
- Сеттембрини? За что ты его?
- За демагогию. Ты не против, если манго - прямо в чайник?.. - и, получив согласный кивок, продолжает. - Плотин стыдился тела, не потому, что дух в нем бунтовал против плоти. Сеттембрини вырвал эту фразу из контекста.
- Да какой там контекст, когда Порфирий с нее начинает трактат о своем учителе: Плотин стыдился, что у него есть тело, поэтому не любил рассказывать о своем происхождении.
- По-моему, гениальное начало, - Анна открывает сироп, и густое благоухание разносится по комнате, - с первых слов погружает в идеи платонизма.

Водрузив на чайник самодельную куклу в широкой толстой юбке - Анна сшила ее по рассказам мужа о том, как заваривали чай у них в доме (Иманд улыбается - кукла напоминает ему о маме), она довольная садится напротив.
- Платоники верили, что рождение в теле это наказание за грехи в прошлых жизнях. Вот почему Плотин стыдился - он носил тело, как преступник кандалы. Где же тут утверждение достоинства духа и отказ уступать природе?
- Ладно. Но почему тогда тело считалось наказанием? Потому, что оно - темница духа (это ведь Плотин сформулировал, не так ли?), или потому, что его бытие неприглядно и унизительно? Тело должно избавляться от отходов, испытывать сексуальные позывы, рожать, болеть, разрушаться и, в конце концов, умереть.
- Твое «или» одно и то же, - морщится Анна. - Тело может страдать, но не оно чувствует себя униженным. Просто тебе нравится мысль Сеттембрини, поэтому ты упускаешь другую сторону вопроса.
- Какую?
- Быть наказанным стыдно, и не важно, в чем наказание состоит. Вот раньше детей за провинности в угол ставили - но чем плох угол? И тело - это просто тело, а не способ унизить его обладателя.

Чайник упрел. Душистая темно-янтарная струя светлеет в молочной белизне саксонского фарфора. Индийский чай - Анна предпочитает его китайскому - терпкий и сладковатый, его богатый вкус полнее раскрывается, когда он слегка остынет, так что они не спешат пить.
- Если отбросить идею, что тело - орудие наказания, источник мучений и наслаждений (Манн, по-моему, просто зациклился на этом), что бы ты сказал о смысле телесности - зачем она? - жена смотрит испытующе.

Иманд пробует чай - остыл?
- Ты и лимон туда добавила, что ли?
- Капельку эссенции. Чтоб настой не помутнел.
- Очень вкусно. Пей, уже можно.
С каждым глотком внутри у нее разливается теплота и сладкие воспоминания - отдаваясь блаженству, Анна прикрывает глаза: Ах, Индия… Она помнит, как впервые попробовала такой чай.

***
Из лагеря вышли еще до восхода, чтоб прийти в деревню раньше полуденного пекла - Анна, Мастер (все кроме нее называли его свамиджи, но ей он не велел так себя звать), и еще один ученик по имени Нарендра. Скоро тропинка, петлявшая в высокой траве, нырнула в настоящие дебри. Анна впервые очутилась в джунглях, о которых столько мечтала. В чаще было темновато: густые кроны деревьев высоко над землей сливались в сплошной полог и почти не пропускали света. Но идти оказалось довольно легко - кусты и молодые деревья здесь не росли, не хватало солнца. На исполинских стволах, увитых лианами, белели цветки, как фонарики в гуще темной зелени. Держать направление помогал быстро бегущий ручей, дважды путники пересекали его вброд, когда на другой стороне тропа была лучше.

Разгоралось утро. Джунгли пробуждались. Несколько раз прямо над головой пролетела «синяя птица» - свистящий бюльбюль, сказал Мастер. «Самец, - снисходительным тоном аборигена ввернул Нарендра, - самочки бледные, чуть сголуба». Людей он не боялся и, бесшумно перепархивая с дерева на дерево, вдруг нежно запел в полумраке - прямо на лету. Его дивная рассветная песня врезалась ей в память. Анна потом не раз видела этого певца днем - синий дрозд часами сидел в густой кроне качанара - орхидейного дерева, на окраине деревни, высвистывая в минорном ключе нескончаемую сладостную мелодию.
Вслед за бюльбюлем вступил с рассветной трелью ракетохвостый дронго - этого солиста она сразу узнала по красным как у вампира глазам и экстравагантно длинным хвостовым перьям с вымпелами на концах. А потом с вершины гигантского сембхала пронзительно заорал павлин - да так, что все вздрогнули, а Нарендра, клевавший на ходу носом, споткнулся. «Ну все, - засмеялся мастер, - теперь уж никто в джунглях не смеет спать» - соня обидчиво шмыгнул носом и засопел самолюбиво.

Ночь умерла, и наступающий день приветствовал мощный лесной хор, огласив джунгли громким и радостным - кто во что горазд - пеньем. Никогда прежде она не слышала такого буйного концерта: сотни пульсирующих глоток гомонили, трелили, клекотали, верезжали, свистели и раскинули над головой такую пеструю звуковую завесу, что казалось странным, что сквозь нее видны ярко-красные хвосты мартышек на фоне голубого неба.
Они вышли на лужайку, где росли молодые сливовые деревья - там царил покой, несмотря на обилие всевозможных звуков: в траве стрекотали цикады, воздух все еще подрагивал от пения птиц, из лесу доносился говор ручья и отрывистый лай обезьян, а здесь порхали пестрые бабочки, свежо пахло росой и цветами.
- Вон там деревня, - Мастер махнул рукой в сторону близких ярко-зеленых и золотистых посадок, где зрела молодая пшеница и цвело горчичное поле.

У первой хижины, рядом с которой шелестело листьями-сердечками и трепетало фиолетовыми цветами то самое орхидейное дерево, остановились. Кто-то оставил для них внутри еще теплые просяные лепешки и спелые фрукты. Нарендру послали к ручью за водой, Мастер приготовил крепкий чай и выдавил в него густой сок половинки желтого манго.
Ноги у Анны ныли, но восторг от прогулки и вкусного завтрака до того переполнял ее, что она с жаром повернулась к надутому товарищу: «Так чудесно было прогуляться по поющим джунглям, правда?»
- Нет, - стараясь казаться старше и рассудительнее, буркнул Нарендра, - дорога-то была вся в колдобинах».

Индия осталась в ней сине-золотым слитком оглушительных звуков и бьющих в нос запахов, испепеляющим зноем, обвалами тропических ливней, ознобом ледяных гималайских ветров. Звоном расшитых бубенчиками кожаных браслетов на лодыжках танцовщиц, пряной духотой и пыльным сумраком святилищ, жгучим перцем на языке, тяжестью тюков и корзин, изящно носимых на головах, дымком благовоний, обилием алого и желтого… немыслимой полнотой и остротой чувственного опыта.

Муж подливает ей в чашку горяченького и отвечает на вопрос, заданный еще до первого глотка.
- Жизнь, даже если она - как у Манна «лихорадка материи», балансирование между распадом и обновлением, как пламя - все равно нечто внутреннее, переживаемое. Жить - значит быть вместилищем бытия, обогащать его своим восприятием - в этом смысл. Факт существования сам по себе куда значительнее, чем любые его суетные результаты.
Анна кивает очарованно и, боясь упустить невыразимое, выкладывает ему про Индию - весь этот взметнувшийся в ней фонтан воспоминаний, красочный фейерверк жизни, пробужденный сейчас вкусом и запахом чая.

***
Из всего пережитого в теле, самый важный опыт связан с любовью. Причем именно с телесной стороной отношений. Просто испытывать чувства, даже разделенные - недостаточно. Они должны быть выражены физически - в прикосновениях, объятиях, взаимном проникновении. Только тогда мы ощущаем удовлетворение. Вот почему Анна продолжает думать, что способность тела испытывать и утолять жажду любви - одна из ключевых причин его существования; любовь - основа жизни.
Она лежит на спине, укрытая сонной тяжестью руки Иманда и, глядя в темный потолок, перебирает в уме подробности минувшего вечера.

***
Перед ужином, выйдя на террасу второго этажа и ахнув: «Смотри! Смотри!» - из-за сосен вставала огромная яркая луна, рассыпая алмазный блеск и хрустальное мерцанье, - она немедленно захотела гулять. Подумаешь, мороз! В январе и должно быть холодно. Да мы не пойдем далеко. Зато глянь, какая красота! На блещущих снегах лежали резкие сплошь черные, без полутонов длинные тени сосен, казавшиеся плотнее и осязаемее, чем сами деревья. Полное безветрие, ледяная безжизненная чистота. А звезд-то сколько! Пойдем считать!

Оделись потеплее. Иманд все удивляется: Анна мерзлячка, а ведь она любит морозы, холодную ясную погоду. Вышли - снег под ногами хрустит как накрахмаленный. Луна все вокруг затопила безбрежным светом, подъездная аллея застыла, окутанная белой морозной мглой, небо глубокое в редких острых звездах. Анна поежилась, просунула руку в пушистой варежке ему под локоть, он затянул ее к себе в карман и повел жену любоваться заметённым садом. Деревья там стояли ярко-белые, иссушенные лунным сиянием, левее в густо-черной тени дома утонула садовая беседка и сугроб на месте качелей. Постояли, думая каждый о своем. Анна переминалась с носка на пятку, постукивала ногой об ногу - ух, холодно!
- Домой?
- Нет, пойдем в аллею. Я все думаю, чего тебя так волнует тело - именно сегодня? Целый день у тебя это на уме.
Иманд вздыхает и рассказывает свой сон.

- Если ты исчезнешь - я не разлюблю, но это будет любовь-тоска неутолимая, любовь-мука. Нужно видеть любимое существо, слышать, осязать - без этого нет счастья. Мы не можем раз и навсегда удовлетвориться тем, что дорогой человек - живой ли, мертвый - любит нас, хотя мы больше никогда не увидимся. И я нуждаюсь в твоем физическом присутствии, хотя тело просто вмещает тебя. Думаю о тебе, - и сразу глаза твои, лицо, вся физическая стать - не могу, не умею в отрыве от этого представить тебя, твою душу. Когда ты утром сказала, что любовная притягательность оправдывает его существование…
- А ты привык смотреть на него свысока, как на скудельный сосуд души, да?
- Да. Но от того, что я могу целовать тебя - весь остальной мир кажется мне интересным.
Анна смешливо фыркает:
- Ты прям как юный герой Пруста, который ехал в коляске с бабушкой и ее подружкой-маркизой, когда вдруг осознал, что можно целовать всех встречных девушек, и воспрянул от радости.
Он отвечает строфой из Китса:
Есть память рук; - любимая, ответь
Чем вытравить ее, как истребить
И вновь свободным быть?
- Кто любил, знает, что это правда.
Он договаривает почти сердито, как человек, открывший совершенно ненужную ему истину, с которой не знает, что теперь делать.
В аллее луны не видно, зато звезды роятся кучно, как застывшая в небе метель. Земля от их света кажется еще темнее. Высоко над головой кривые темные сучья сосен четко рисуются на фоне Млечного Пути.

***
Ужинали в наполненном молчании - слова казались лишними. В сложной тишине, нарушаемой постукиванием приборов и редкими замечаниями: «Вкусно!», «Положить тебе еще?» - романтическое настроение, которое оба лелеяли весь день, уступило место мыслям о неизбежной разлуке, которая ждет в конце жизни, какой бы долгой она ни была. О старении, крадущем красоту и о том, решатся ли они высказать, что думают о телах друг друга не сейчас, а лет через десять, или станут стыдливо отводить глаза, чтоб не причинять лишней боли, и поскорее гасить свет в спальне?

Вот о чем им надо поговорить вместо того, чтоб предаваться воспоминаниям. Бояться будущего не в характере Анны. Таков ее способ справиться со страхом - бросаться навстречу тому, что пугает. Этот «ужасный» вопрос она и задает в спальне: «А рискнем рассказать, что на самом деле думаем сейчас, видя друг друга голыми?»
Не то что бы это прозвучало очень уж неожиданно.

Вопреки ее опасениям, Иманд безмятежен:
- Я всегда могу рассказать тебе это. Даже когда постареем и перестанем узнавать себя на свадебных фотографиях.
- Будешь выдумывать, как тебе нравятся морщины и отвислые груди, - скептически вздернув бровь, с грубой прямотой спрашивает Анна.
- А ты правда думаешь, - так же без обиняков парирует он, - что любить можно только налитые и стоячие?
- Ты же сам говорил, что тело - это важно, - стушевавшись, бормочет она.
- Но ни слова о том, что оно должно быть гладким и свежим как яичко. Речь не про то, что мне нравятся упругие попы - я предпочитаю твою в любом виде.
- Извини, но, по-моему, это либо прекраснодушный самообман, либо лицемерие, - Анна уже справилась со смущением от беспардонной откровенности и резкого тона, который сама же со страху и взяла.
Это его задевает.
- Лицемерие - вот как? А ты прошлой ночью была искренней?
(О, она ему столько всего нашептала!)
- Я все боялся, когда ты наконец заметишь, что мне уже не двадцать семь. Когда разочаруешься? Ведь если я кажусь тебе совершенством, дальше возможен путь только вниз.
(Они что, ссорятся?)
- Но тебе правда к лицу возраст! - она злится и волнуется от того, как беспомощно, бездоказательно это звучит. - Такое очарование зрелой мужественности...
Ох, еще и фраза слишком красивая - ну сейчас он ей выдаст! И торопясь, чтоб не успел:
- Я помню, что тебе сорок, да и мне недалеко до того. По-твоему, меня должны привлекать розовощекие пупсы, что ли? А мне, представь, нравится взрослый мужчина. Или ты не одобряешь мой вкус?
Вызов и насмешка - она защищается, это хорошо. Он нарочито потирает руки, как человек только что сделавший ценное приобретение.
- Значит, когда я стану старым пердуном, ты и тогда найдешь, чем полюбоваться? - невинно спрашивает он.
- Ой, все! - Анна с размаху шлепает ладонью по подушке. - Ты меня уел! Отныне верю, что мой зад будет мил тебе в любом агрегатном состоянии. Потому, что он мой.

Муж удовлетворенно кивает и рассказывает ей про разницу между любовной притягательностью и тем, что люди договорились считать красивым, избавляя любимую от тирании вечной молодости и красоты.
Она слушает, недоумевая, как же я раньше не поняла, что дело не в красоте (которую ведь не всякий в нем замечает), а в том, как он рубашку снимает - век бы смотрела! Как высокомерно щурится, когда кто-то явно врет. Как движется его рука с наклоном влево, когда он пишет, оставляя на бумаге - в этих муравьиных черточках и крючочках - след своего характера. Даже когда мучительно улыбается, осознав, что допустил промах, и его уже не замять. Нет ни единого его жеста или выражения лица, которым я не дорожила бы - и разве это изменилось с годами?

Разговор соскальзывает в изначально задуманное русло. Теперь черед Анны удивлять его. Она рассказывает, не испытывая смущения, а только радость от того, как он слушает, порозовев от удовольствия. Уже за полночь, а они вспоминают все новые и новые подробности, утоляя стыдливое и тревожное любопытство, вглядываясь в свое интимное отражение в любящих глазах.

Стужа налегает на стекла, осеребренные лунной пылью. Справа над постелью, утонувшей в туманно-голубых снегах, висит в радужном кольце почти полная луна, в бледном свету как в дыму. Ночь холодна и бездонна, и тихи голоса в нагретом уюте постели. Они шепчутся как дети под одеялом, не от того, что взрослые услышат, а от того, что пора спать, а они не спят, все глубже - как в темную воду - заходя в запретное таинственное течение ночи. Очарованные замороченные видимостью тел в нашем печальном и странном мире, где людям не дано входить прямо в душу, они льнут - грудь к груди - с такой проникающей силой, точно это единственный шанс дотянуться до открытых друг другу сердец. Анна чувствует все бессилие его рук и горячее дыхание у себя на шее, и еще долго потом - когда объятие ослабеет, он гладит, засыпая, ее плечи и волосы так благоговейно и ласково как если бы касался ее души, раскрытой ему как раковина.
Previous post Next post
Up