Точное время начала болезни Достоевского неизвестно. Первый неясный психотический приступ наблюдался у писателя, когда ему было 10 лет. Он услышал «Голос», который говорил «Волки, волки!» и испытал при этом острейшее чувство ужаса. В возрасте 16 лет после какого-то волнения Достоевский временно потерял дар речи, что может трактоваться как проявление
истерического мутизма.
Первым героем-эпилептиком в творчестве писателя был Мурин из ранней повести «Хозяйка». Пароксизм падучей в этой повести описан следующим образом: «…раздался… дикий, почти нечеловеческий крик… Мурин лежал на полу: его коробило в судорогах, лицо его было искажено в муках, и пена показывалась на искривленных губах его…».
Это первое описание Достоевским эпилептического припадка относится к 1847 году. Судя по имеющимся материалам, в этот период у писателя еще не было развернутых судорожных пароксизмов, однако скрупулезность и клиническая точность описания наводит на мысль, что наблюдение за больными предшествовало у Достоевского его собственным припадкам. Вполне вероятно, что юный Достоевский мог получить представления о клинической картине падучей, наблюдая за работой
своего отца, который, как известно, занимал должность лекаря в больнице для бедных.
Впервые упоминания о судорожных пароксизмах появляются в письмах к брату Михаилу Михайловичу Достоевскому, отправленных сразу после освобождения из каторги. Так,
первое из этих посланий содержит такие строки:
«…Я расстроил желудок нестерпимо и был несколько раз болен… Я часто лежал больной в госпитале. От расстройства нервов у меня случилась падучая, но, впрочем, бывает редко. Еще есть у меня ревматизмы в ногах… полное стеснение духа… вечное сосредоточение на самом себе, куда я убегал от горькой действительности…»
Возвращаясь к тематике литературного творчества, в наибольшей степени взгляды Достоевского на эпилепсию несомненно развернуты в романах «Идиот» и «Бесы». При этом Кириллов («Бесы») в чем-то существенно продолжает размышления князя Мышкина («Идиот»), что подтверждается динамикой разработки их образов на предварительных этапах работы писателя над романами. Русский вариант «богочеловека» (Мышкин) и «человекобог» (Кириллов) представляют собой полярные образы, объединенные одним недугом.
В переживаниях князя Мышкина непосредственно перед припадком наступало особенное спокойствие, наполненное предвкушением высшей радости и надежды:
«Но эти моменты, эти проблески были еще только предчувствием той окончательной секунды (никогда не более секунды), с которой начинался самый припадок… Если в ту секунду, то есть в самый последний сознательный момент перед припадком, ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: „Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!“ - то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни».
В рассуждениях инженера Кириллова лирически-философская тема сакрального характера предшествующих приступу ощущений значительно дополняется:
«Есть секунды, их всего зараз пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть… Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда».
Для Кириллова очевидно, почему Бог, создавая мир, в конце каждого дня говорил: «Да, это хорошо». Это не умиление, а радость: не нужно прощать ничего, потому что прощать уже нечего. И, наконец, символ веры его человекобожества:
«Вы не то что любите, о - тут выше любви!.. так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд - то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит.»
Характерно, что переживания героев Достоевского перед пароксизмом носят не только экстатический, но и эсхатологический оттенок. Через них изменяется сам ход времени:
«…В этот момент мне как-то становится понятно необычайное слово о том, что времени больше не будет… это та же самая секунда, в которую не успел пролиться опрокинувшийся кувшин с водой эпилептика Магомета, успевшего, однако, в ту самую секунду обозреть все жилища Аллаховые».
«Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически. Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута?»
Существенное различие этих описаний сводится к тому, что Мышкин, несмотря ни на что, сохраняет критическое отношение к происходящему с ним:
«Ведь все эти молнии и проблески высшего самосознания, а стало быть и „высшего бытия“, не что иное, как болезнь, разрушение нормального состояния. А если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему».
Однако в последующих же строках он приходит к неожиданному выводу, в полной мере отражающему парадоксальность его мышления:
«Что же в том, что это болезнь?.. Какое до этого дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженно молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?»
Безусловно, эпилепсия и в воображении самого Достоевского была чем-то большим, чем только физическим недугом, поражающим земное тело:
«Известно, что припадки эпилепсии, собственно сама падучая, приходят мгновенно. В это мгновение вдруг чрезвычайно искажается лицо, особенно взгляд. Конвульсии и судороги овладевают всем телом и всеми чертами лица. Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль вырывается из груди… Представляется даже, что кричит как бы кто-то другой, находящийся внутри этого человека… на многих же вид человека в падучей производил решительный и невыносимый ужас, имеющий в себе даже нечто мистическое».
“Священность” его болезни и связанные с ней необычайные ощущения косвенно подкрепляли убежденность писателя в своем пророческом предназначении. Это отношение косвенно oтраженo в слoвах Дoстoевскoгo, oбращенных к
Софье Корвин-Круковской - в замужестве - Ковалевской, и ее
сестре Анне:
«Вы все, здоровые люди, и не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет уверяет в своем Коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик! Ан нет! Он не лжет! Он действительно был в раю в припадке падучей, которою страдал, как и я. Не знаю, длится ли это блаженство секунду, или часы, или месяцы, но верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!».
Нетрудно заметить разительное сходство литературных описаний эпилептических переживаний с рассказом Достоевского об его собственных впечатлениях, которое проявляется в стереотипизации сакральности и экзотичности эпилептических пароксизмов и
предшествующей им ауры. Именно эта претензия на пророческий дар, связанный со «священной болезнью», в совокупности с фактом, что приступы у Достоевского, как правило, случались на фоне каких-либо психотравмирующих событий, заставляет исследователей заподозрить у писателя элемент истерической демонстративности.