Невостребованное средневековье

Mar 08, 2016 10:57



И так, наконец-то исполняю обещание выложить пост о некоторых различиях в восприятии мира между современным и средневековым человеком. Напомню, идея поста и основные его посылы возникли благодаря тексту «Феминистское фэнтези», фразы из которого и привели к последующим размышлениям.


А вот и сами фразы:

«Обычно критики "феминистического фэнтези" ссылаются на вопиющее неправдоподобие женского равноправия в условиях, приближенных к средневековым - ведь любому школьнику известно, что в историческом Средневековье повсюду царил патриархат!»

и

«То, что в историческом Средневековье не было ни магии, ни попаданцев, ни драконов, а герои изъяснялись, жили и воспринимали мир совсем не так, как фэнтези-герои - это мелочь».

Что ж, в данном посте мы попытаемся основательно подкопаться к доводу защитников патриархата об исторической точности. Точности, которая, если смотреть с точки зрения науки, оказывается вещь довольно скользкая и невольно напоминает мне один случай. В бытности студенткой академии, когда наша группа проходила творчество Врубеля одна из девушек, особенно восхищённая художником, в порыве нежности сказала что-то о колорите врубелевских фресок. На это преподаватель поспешил заметить, что тёмный колорит происходит не от их естественной расцветки, а создан более поздними наслоениями копоти и пыли. Девушка была немного озадачена, с удивлением ответив, что нравились они ей именно этим, несколько мрачноватым колоритом. Нечто подобное похоже и имеет место со средневековьем.
Ингредиенты для средневековья в глазах обывателя очень просты - замки, кони, мечи, доспехи, копающиеся в дорожной пыли куры и тому подобное. Однако всё это не более чем отельные образы, комбинирующиеся с большей или меньшей сознательностью. Восстановление же истинного духа эпохи, это не просто скопление узнаваемых образов, но нечто вроде дешифровки мёртвого языка. Некоторые смыслы, связи и значения вещей давно отмерли, а поскольку образ не терпит пустоты, мы неизбежно замещаем эти лакуны своими связями и смыслами, часто даже не постигая сути подмены. О том, каким было истинное мировоззрение каждой из ушедших эпох написаны книги историков и антропологов, положивших жизни на кропотливое исследование и пытавшихся проникнуть в голову средневекового жителя, что, условно говоря, лишь немногим легче нежели забраться в голову инопланетянина.

Не сложно заподозреть, что жители каждой из эпох представляли себе мир как-то неуловимо иначе. Не даром Шпенглер даже попытался сделать нечто вроде классификации типов-«душ» культур в соответствии с доминирующим в них праобразом - Фаустовская (Европа), Апполоническая (Греция), Магическая (Ближний восток) и тому подобные. Так, понятие грека о мире максимально телесно. Его вселенная - замкнутая сфера, вроде самостоятельного города-полиса, ведущие искусства - материальная скульптура и чёткая, выверенная архитектура, породившая строгий ордер. Представители апполонической культуры не приемлют пустоты и закономерно не могло зародиться здесь понятие отрицательного числа. Другое дело индийская культура, с её понятием Брахмана, как безличной, безкачественной, бестелесной субстанции, где понятие отрицательного числа беспроблемно вписывалось в общее мироощущение.

Другой, более близкий к нашей теме пример - концепция линейного времени, массово укоренившаяся не ранее середины 19 века. Ведь во всех древних аграрных культурах время было цикличным. И что же следует как производная из этого понимания? Ну, к примеру, это значит, что несколько более сложным трюком для сознания средневекового обывателя было абстрактное определение рамок эпох, их разграничение. Заметим, что только в 19 веке, с началом индустриализации и массовым становлением механистического восприятия мира появляется архитектурная эклектика. Способность увидеть механизм как целое, состоящее из набора заменяемых частей - вещь, как оказывается, здорово влияющая на сознание и принципы анализа окружения.

В мире, где ведущим является земледелие, человек не был вычленен из круговорота природы, всё ещё оставаясь связанным непрерывностью цикла жизни-смерти со всеми предыдущими поколениями. Не даром индустриализация совпадает и с выделением нуклеарной семьи, становясь также дополнительным шагом на пути становления независимой, противопоставляемой обществу личности. И не только линейное время, многие рациональные подходы, впитанные нами через модерную культуру с раннего детства, были заложены только в эпоху Ренессанса, сейчас став частью всеобщего культурного кода.

Навряд мы воспримем всерьёз образование, состоящее из составления гороскопов, чтения списков нравоучений и заучивания молитв. Так же мы не вполне представляем то высокое место, что занимал язык визуальных символов для простого народа. Павлин, пеликан, ласточка, цветы и травы, всё воспринималось не само по себе, с точки зрения биологии, зоологии, но проникнуто религиозным, возвышенным смыслом. Не случайно во время, когда пергамент был весьма дорог и использовали его лишь для самых нужных вещей, не мало драгоценного материала иррационально расходовалось на столь распространённый тип книг, как бестиарий, наполненный текстами не научного, но морализаторского и аллегорического характера.

Это огромная задача даже для подкованных историков - быть достоверными, непредвзятыми, обладая умением отодвигать установки своей эпохи, видя старину взглядом, не дающим всему немедленной и однозначной оценки. Потому создать аутентичную среду, не такая и простая штука, а то, что делается сегодня, в абсолютном большинстве случаев - стилизация под средневековье. И полагаю, мне не нужно сильно вдаваться в то, что стилизация не есть достоверным носителем духа прошлого, но имитация, часто связанная с переосмыслением, обобщением и условностями, лишь копирующая узнаваемые его черты. Более того, черты знаковые именно для современного времени и контекста.

Постичь всю глубину и грани религиозного экстаза человека былых времён, просто по ментальному складу нам, в 99% случаев, наверное уже не дано. Мы не испытывает того чувства беззащитности перед природными катаклизмами, своеволием феодалов, засухами, голодом, болезнями, войнами, которые предстают перед ним порой как кары господние, облекаясь в мифологическую обёртку и ритуалы, чтобы даровать над всеми этими напастями маленькому человеку хоть маломальский магический контроль, а соответственно и душевное спокойствие.
Человек сегодня не столь иррационален, он куда более вычленен из общего «я» и несколько лучше чувствует свои границы. В основной массе ему чуждо трепетное, экзальтированное религиозное чувство, не составляющее уже столь жизненно необходимую духовную пищу, а авторы фэнтези вполне разумно не станут нас этой пищей насильно кормить, а предложат другую.

Если говорить о средних веках, то мы будем иметь дело с незавершённым переходом от мифологического к религиозному сознанию. В мифологии субъектом, или правящим началом, выступает Космос и процессы, происходящие в нем, тогда как человек - лишь объект всех действий персонифицированного Космоса. То есть столь важная для нас сегодня проблема субъект-объект, может быть поставлена здесь лишь условно, ибо мифологии, как целостному явлению, чужд так называемый разделительный, или аналитический, подход. Субъект и объект не разделены, а настолько тесно связаны между собой, что отделить одно от другого крайне трудно. Начало правящее и начало подчиненное и в пространстве, и во времени представляют собой единое целое, дополняют друг друга.
Да, здесь можно говорить о всё более выстраивающемся религиозном сознании, но именно архаические черты всё ещё играют в средние века ощутимую роль. С одной стороны, это выливалось в благоговение перед властью, как олицетворением космоса, высшей силы, с другой королевская власть и король представлялись как нечто неразделимое с народом - воплощение его воли. Потому сегодня нам сложно понять то глубокое, объединяющее религиозное чувство от воплощения королевских указов, особенно если дело касалось публичной, всенародной казни и, через неё, причастности к свершению справедливости.

Цитаты из Й.Хейзинга «Осень средневековья»:
«Слепая страсть в следовании своей партии, своему господину, просто своему делу была отчасти формой выражения твердого как камень и незыблемого как скала чувства справедливости, свойственного человеку Средневековья, формой выражения его непоколебимой уверенности в том, что всякое деяние требует конечного воздаяния. Это чувство справедливости все еще на три четверти оставалось языческим. И оно требовало отмщения. Хотя Церковь пыталась смягчить правовые обычаи, проповедуя мир, кротость и всепрощение, непосредственное чувство справедливости от этого не менялось»

«Чувство неуверенности, постоянный страх, всякий раз вынуждавший во время кризисов умолять власти о применении жестоких мер, в позднем Средневековье превратились в хроническое явление.
Преступление - это в равной степени и угроза для общества, и оскорбление божественного величия. Так, конец Средневековья стал безумным, кровавым временем пыточного правосудия и судебной жестокости. Ни у кого не возникало ни малейшего сомнения, заслуживает или нет преступник вынесенного ему наказания. Глубокое внутреннее удовлетворение вызывали волнующие акты свершения правосудия, когда они исходили от самого государя. Таким образом свершение правосудия было не сколько чисто светским делом, но почти мистическим, актом космологической справедливости и порядка, в котором толпа воссоединялась с высшей волей господа через провозглашённый королевский приказ. Не нужна была строгая доказательная база, пытки и жажда справедливости в полной лишений жизни были глубоко укоренённой душевной потребностью. Кроме того, возмездие должно было быть абсолютно полным и неотвратимым, в следствии чего существовала долго неискоренимая традиция отказывать преступнику даже очищении посредством исповеди, что гарантировало бы ему право попасть в чистилище, а не прямиком в ад. Между папами и королям шла долгая борьба за окончательное укоренение права на покаяние, которое вызывало недовольства у народа и монархов.

«Горожане Монса, не жалея денег, выкупают главаря разбойников ради удовольствия видеть, как его четвертуют, ["и была оттого людям радость большая, нежели бы новый святой во плоти воскрес"]. … народ, которому кажется недостаточным все снова и снова взирать на то, как пытают подозреваемых в измене советников магистрата, оттягивает свершение казни, - тогда как те о ней умоляют, - лишь бы еще более насладиться зрелищем истязаний. До каких несовместимых с христианством крайностей доходило смешение веры с жаждой мести, показывает обычай, господствовавший во Франции и Англии: отказывать приговоренному к смерти не только в причастии, но и в исповеди. Его хотели тем самым лишить спасения души, отягчая страх смерти неизбежностью адских мучений».

«В 1427 г. в Париже вешают одного молодого разбойника, дворянина. Присутствующий на казни видный чиновник, главный казначей регента, из ненависти к осужденному не только лишает его исповеди, о которой тот его молит, но и лезет следом за ним по приставной лесенке, осыпая его бранью, и бьет его палкой; достается и палачу за то, что тот увещевал жертву подумать о спасении своей души. Перепуганный палач торопится, веревка рвется, несчастный разбойник падает, ломая себе ногу и несколько ребер, после чего ему снова приходится взбираться на виселицу».

В целом жизнь того времени еще сохраняла колорит сказки, от чего даже придворные хронисты, знатные, ученые люди, приближенные государей, видели и изображали последних не иначе как в архаичном, иератическом облике. Не стоит говорить, что должен был означать для наивного народного воображения волшебный блеск королевской власти, воплощаясь в примитивнейших проявлениях взаимной преданности.
Преданность государю носила по-детски импульсивный характер, выражаясь в непосредственном чувстве верности и общности. Она представляла собой расширение древнего, стойкого представления о связи истцов с соприсяжниками, вассалов с их господами. Это было чувство принадлежности к той или иной группировке, хотя нынешнее чувство государственности здесь ещё отсутствовало. Позднее Средневековье - время бурных конфликтов партий, видящих основания для своего разграничения порой не сколько в экономической выгоде, но исключительно в солидарности и корпоративной чести.

К тому же, в понимании средневекового человека, он не принадлежит себе полностью, его не вычлененное до конца «я» сливается с общим «мы», которое в свою очередь незаметно перетекает в общее космическое существо. Тут нет понятия «моё личное дело», личное дело всегда становится делом семьи, рода, гильдии, партии, сеньора или короля. Исходя отсюда можно понять, что выражения вроде: «Моя жизнь принадлежит вам», "Душой и телом служу вам" или «Испрашиваю милости взять в жёны такую-то, чтобы я и мои сыновья могли служить вам», изначально вовсе не отвлечённые фигуры речи, но выражения, наделённые для вассала абсолютно буквальным, сакральным смыслом.

В этом средневековый человек несколько противостоит современным идеалам самодостаточного индивидуалиста, а его идеалы благодетели и поступки могут даже вызвать отторжение или протест. Современный писатель, описывая персонажа, скорее объяснит исключительную верность родством, дружбой, любовью, долгом, преданностью идее, в общем подведёт под поступок понятные нынешним читателям рациональные причины. Узнавание же истинных причин столь слепой верности, пожалуй, даже испортило бы впечатление от произведения и его героев.

Так, вспоминая книгу Патрика Ротфуса «Имя ветра», которую я уже критиковала в этом соо, можно видеть, что Квоут, её главный герой, становится студентом магической академии, но в то же время мы почти не видим никаких признаков статусного перехода под покровительство столь важного и влиятельного заведения. Он, как и все студенты, в большей степени остаётся сам по себе и действует сам по себе, весьма мало руководствуясь новоприобретённой группальной идентичностью, уставом и иерархией университета. Если говорить откровенно, по ходу книги мы едва ли где-то это ощущаем. Даже наоборот, почти сразу герой противостоит магистрам школы, идёт против уставов и всячески мелко пакостничает, рьяно показывая свою инаковость и неповиновение, что по тем временам было бы просто немыслимо. Иначе говоря, Квоут ведёт себя как типичный студент нашего времени, да и не стоит таить, противоположная ситуация, соответствующая исторической достоверности почти наверняка не добавила бы ему очков в глазах читателей.
Современный герой фэнтези - смелый, независимый, лишённый предрассудков, хладнокровный, уравновешенный и обладающий многими другими достоинствами в чистом виде, являл бы весьма редкое явление для тех времён. И это не говоря о чертах, которые сегодня почитались бы странными или даже предосудительными. Так, Йоган Хейзинга, один из известнейших исследователей средних веков пишет:

«Когда мир был на пять веков моложе, все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда более резко, чем в наше время. Страдание и радость, злосчастье и удача различались гораздо более ощутимо; человеческие переживания сохраняли ту степень полноты и непосредственности, с которыми и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка. <…> Все стороны жизни выставлялись напоказ кичливо и грубо. <…> Из-за постоянных контрастов, пестроты форм всего, что затрагивало ум и чувства, каждодневная жизнь возбуждала и разжигала страсти, проявлявшиеся то в неожиданных взрывах грубой необузданности и зверской жестокости, то в порывах душевной отзывчивости, в переменчивой атмосфере которых протекала жизнь средневекового города».

Стоит заметить, что влияние многих, обыденных сегодня вещей имело ошеломляющее воздействие на средневекового обывателя. Одним из таких примеров может быть доступность образования либо наша привычность к качественному печатному и устному слову, а так же огромному потоку визуальной и звуковой информации. Так, в 20-х гг. американский антрополог Пол Радин констатировал: решающим фактором, изменяющим характер познавательного процесса, является школьное образование, основанное на письменном языке. Даже самый краткий период школьного обучения (до одного года) достаточен, чтобы взрослый человек, испытывавший ранее значительные трудности в решении формально-логических задач и отчетливой вербализиции своих знаний при помощи общих понятий, сделал на этом пути значительные успехи. То есть можно предположить, что неписьменное, не обученное грамоте население уже будет отличаться от нас в способах осмысления окружающего мира, выражения и построения цепочки своих мыслей.
С другой стороны, мы столкнёмся с тем, ошеломляющим эффектом, который производили музыка или звон колокола, а некоторые живописные произведения становились причиной обморока или исступления. Тем более странным покажется решение отдать своих детей для участия в детском крестовом походе, под влиянием уличной проповеди. Однако в то время и сами отроки, наслушавшись пылких речей оставляли родительский дом, толпами уходя вслед за знаменитыми проповедниками в Святую землю. Мероприятие, завершившееся между прочим, продажей тысяч ребятишек в рабство своими же единоверцами.
Впрочем, вот куда менее драматичный пример популярности монаха среди простого народа:

«Когда, завершив свою десятую проповедь, он возвестил, что это последняя, ибо он не получил разрешения на дальнейшие, ["все, стар и млад, рыдали столь горько и жалостно, как если б видели они предание земле своих близких, и он сам вместе с ними"]. Когда же он окончательно покидал Париж, люди, в надежде, что он произнесет еще одну проповедь в Сен-Дени в воскресенье, двинулись туда, по словам Парижского горожанина, толпами еще в субботу под вечер, дабы захватить себе место - а всего их было шесть тысяч, - и пробыли там целую ночь под открытым небом.
Запрещено было проповедовать в Париже и францисканцу Антуану Фрадену из-за его резких выступлений против дурного правления. Но денно и нощно охраняли его в монастыре кордельеров; женщины стояли на страже, будучи вооружены золой и каменьями».

«В местах проповедей его вместе со свитой приходится защищать деревянным ограждением от напора желающих поцеловать ему руку или край одежды. Когда он проповедует, ремесленники прекращают работу. Редко бывает так, чтобы Винцент Феррер не исторгал слезы у слушателей; и когда он говорит о Страшном суде, о преисподней или о Страстях Христовых, и сам проповедник, и все остальные плачут столь обильно, что ему приходится надолго умолкать, пока не прекратятся рыдания. Грешники на глазах у всех бросаются наземь и с горькими слезами каются в тягчайших грехах»

Импульсивность, эмоциональность, внезапная злость и так же быстро сменяющее её внезапное, слезливое сочувствие, которым нынче относятся с большим предубеждением, как признакам неуравновешенности и инфантильности, в то время занимали куда большее место среди самых обычных, взрослых граждан и даже считалась проявлением чего-то возвышенного.

«Публичная скорбь тогда еще действительно выражала всеобщее горе. Во время похорон Карла VII народ был вне себя от избытка чувств при виде кортежа, в котором участвовали все придворные, ["облаченные в одеяния скорби, зрелище каковых вызывало горькую жалость; видя же истую скорбь и горе означенного их господина кончины ради, проливали все слезы многие, и стенания раздавались по всему этому граду"]. Шесть пажей короля следовали верхом на лошадях, покрытых с головы до ног черным бархатом. ["И единому только Богу ведомо, сколь горько и жалостно скорбели они о своем господине!"] Растроганные горожане указывали на одного из оруженосцев, четвертый день не прикасавшегося ни к еде, ни к питью».

«Потоки слез исторгала также всякая светская церемония. Прибывший с визитом вежливости посол короля Франции неоднократно разражается слезами, обращаясь с речью к Филиппу Доброму. На церемонии прощания Бургундского двора с малолетним Жоаном Коимбрским все громко плачут, так же как и приветствуя дофина на встрече королей Англии и Франции в Ардре. При въезде Людовика XI в Аррас видели, как он плакал; по словам Шателлена, будучи дофином и находясь при бургундском дворе, он часто всхлипывал и заливался слезами. … Дело здесь обстоит так же, как с потоками слез у сентименталистов XVIII столетия. Рыдания считались возвышенными и прекрасными. Более того: и теперь кому не знакомы волнение и трепет, когда слезы подступают к горлу, стоит нам стать свидетелями пышной кавалькады следования монаршей особы, пусть даже сама эта особа остается нам вполне безразличной. Тогда же это непосредственное чувство было наполнено полурелигиозным почитанием всякой пышности и величия и легко находило для себя выход в неподдельных слезах».

Впрочем, если рыдания были возвышенной благодетелью, то не лучше дело обстоит и с иными эмоциями. Идеал рассудительного, трезво мыслящего, хладнокровного рыцаря, как можно судить по следующим строкам, не является сильной стороной средневековых джентльменов:

«Кто не видит различий в возбудимости, как она проявлялась в XV столетии - и в наше время, может уяснить это из небольшого примера, относящегося к совершенно иной области, нежели слезы, а именно - вспыльчивости. Казалось бы, вряд ли можно представить себе игру более мирную и спокойную, чем шахматы. И однако, по словам Ла Марша, нередко случается, что в ходе шахматной партии вспыхивают разногласия ["и что наиразумнейший здесь утрачивает терпение"]. Ссора юных принцев за игрой в шахматы была в XV в. мотивом еще более распространеным, чем даже в романах о Карле Великом. Повседневная жизнь неизменно давала бесконечное раздолье пылким страстям и детской фантазии. Современная медиевистика, из-за недостоверности хроник в основном прибегающая, насколько это возможно, к источникам, которые носят официальный характер, невольно впадает тем самым в опасную ошибку. Такие источники недостаточно выявляют те различия в образе жизни, которые отделяют нас от эпохи Средневековья. Они заставляют нас забывать о напряженном пафосе средневековой жизни. Из всех окрашивавших ее страстей они говорят нам только о двух: об алчности и воинственности».

Как видим, в средневековой жизни куда меньше того, за что многие читатели ценят качественное фэнтези. При этом мне не редко доводилось встречать в обсуждении или рецензиях на произведения критику героев за неправдоподобную наивность, неподобающую их возрасту или положению импульсивность, от чего мол даже читать сию недостоверную писанину противно, неинтересно, скучно, и хочется захлопнуть книгу. Однако давайте ещё раз на последок обратимся к словам историка:

«Жизнь и поступки коронованных особ нередко содержали в себе некий фантастический элемент, напоминающий нам о халифах Тысячи и одной ночи. Даже пускаясь в хладнокровно рассчитанные политические предприятия, государи то и дело ведут себя с безрассудством и страстностью, из-за мимолетной прихоти подвергая опасности свою жизнь и свои цели. Эдуард III без колебаний ставит под удар себя, принца Уэльского и интересы своей страны только для того, чтобы напасть на несколько испанских судов в отместку за их пиратские действия. - Филипп Добрый однажды вознамеривается женить одного из своих лучников на дочери богатого лилльского пивовара. Когда воспротивившийся этому отец девушки обращается с жалобой в Парижский парламент, герцог, впав в ярость, бросает важные государственные дела, которые удерживали его в Голландии, и, пренебрегая святостью Страстной недели, предпринимает опасное путешествие по морю из Роттердама в Слейс, дабы удовлетворить свою прихоть. Или, охваченный яростью после ссоры со своим сыном, он, как сбежавший из дому мальчишка, вскочив в седло, тайно покидает Брюссель и всю ночь блуждает по лесу».

«Жизнь монарших особ окутана атмосферой приключений и страсти. И не только народная фантазия придает ей такую окраску. Как правило, нам трудно представить чрезвычайную душевную возбудимость человека Средневековья, его безудержность и необузданность. Если обращаться лишь к официальным документам, т.е. к наиболее достоверным историческим источникам, каковыми эти документы по праву являются, этот отрезок истории Средневековья может предстать в виде картины, которая не будет существенно отличаться от описаний политики министров и дипломатов XVIII столетия. Но в такой картине будет недоставать одного важного элемента: пронзительных оттенков тех могучих страстей, которые обуревали в равной степени и государей, и их подданных. В XV в. внезапные аффекты вторгаются в политические события в таких масштабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сторону. Если же подобная страстность сочетается с властностью - а у государей именно так оно и бывает, - все это проявляется с двойною силой».

Пожалуй, данный обзор и так вышел весьма пространным, однако он описывает далеко не всё и не так детально, как мне того хотелось бы. Впрочем, полагаю, мы все и так догадывались, что никто не оберегает историческую достоверность в книгах, где позволено всё, от драконов и магии, до альтернативных миров. Любое историческое наследие в популярной культуре поддаётся, да и вынуждено поддаваться сильнейшей перекодировке, которая заключается примерно в том, что берётся оригинальная вещь, скажем костюм, изымается 5-20% его элементов (в фильмах типа «Астерикс и Обеликс, миссия Клеопатра», ещё больше), заменяется современным контентом. Это 5-20% замещают устаревший, не актуальный контент, разбавляя его новым и дотягивая до современного эстетического идеала. Как результат, форма обретает второе дыхание, начинает играть новыми красками, обогащая как старые, так и современные элементы новыми смыслами. Это диалог эпох, переосмысление и адаптация. О полной достоверности тут речи идти не может, а если вопрос стоит именно так, то вы либо историк, либо сексист.

феминизм, эссе, фэнтези, история, фемкритика

Previous post Next post
Up