Жалкие слова

Jun 18, 2012 21:26

...Хотя непонятно, чего я удивляюсь: с русской литературой нашу семью всегда связывали самые интимные отношения: герои Шолохова и Грибоедова, Гоголя и Пушкина жили буквально рядом, чуть ли не у нас в доме, в крайнем случае на другой улице, как и герои бессмертных рассказов бабушки Маруси, и мы то и дело их упоминали, говоря их словами: сыми махотку, старая ведьма, ах ты, старая астролябия, чёртова теснота, негде повернуться...

И боже ж ты мой, как же я любила читать!
Я читала всегда и везде, и читала ВСЁ, что только было написано буквами: книги и журналы, обрывки газет и объявлений, надписи на заборах и столбах, на песке и асфальте, - прочитывая от первого знака и до последнего: все примечания, предисловия и послесловия, вплоть до крохотного вклеенного листочка с замеченными опечатками...

Галина Васильевна, всегда одной из первых прочитывавшая журнальные и книжные новинки, порой вздыхала: перечитать бы хотя б вузовскую программу заново - в ответ на мои реляции о бесконечном перечитывании классики.

А я «с упорством маниака», «достойным лучшего применения», вновь и вновь доставала с домашней полки или брала в библиотеке Гоголя, Чехова, Диккенса - как будто проведывала старую родню, без которой (долго не слыша от неё вестей) начинаешь тревожиться, испытывая беспокойство и «шаткость позиций».

И чтобы буковки непременно были те же, что и в детстве: такой же шрифт, такая же простая и «сермяжная» бумага, и те же морщинки, образовавшиеся от времени и долгой трудовой жизни: всё как и положено у старших родных.

И особую нежность я почему-то испытывала и испытываю к одной книге: гончаровскому «Обломову».

Наверное, это у меня генетическое: папа любил цитировать слова обломовского слуги Захара про пыль: дескать, я, что ли, её выдумал? - в ответ на мамину критику, что полы он к нашему возвращению с моря помыл, а пыль как лежала, так и лежит толстым двадцати- или тридцатидневным слоем (о незабвенные времена, когда мы подолгу бывали у бабушки Маруси с дедушкой Павликом - и у дяди Толи с тётей Шурой - и на море...).

- Пыль не я выдумал, - говорил папа, - поэтому не надо мне говорить жалкие слова!..

(- Ну Володя! Ну как ты мог? - вопрошала мама скорее не папу, а пространство...
- Понимаешь ли ты, - сказал Илья Ильич, - что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!
- У меня и блохи есть! - равнодушно отозвался Захар.
- Разве это хорошо? Ведь это гадость! - заметил Обломов.
Захар усмехнулся во всё лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.
- Чем же я виноват, что клопы на свете есть? - сказал он с наивным удивлением. - Разве я их выдумал?
- Это от нечистоты, - перебил Обломов. - Что ты всё врёшь!
- И нечистоту не я выдумал.
- У тебя вот там мыши бегают по ночам - я слышу.
- И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.
- Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?
На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.
- У меня всего много, - сказал он упрямо, - за всяким клопом не усмотришь, в щёлку к нему не влезешь.
А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?».
- Ты мети, выбирай сор из углов - и не будет ничего, - учил Обломов.
- Уберёшь, а завтра опять наберётся, - говорил Захар [и папа].
- Не наберётся, - перебил барин, - не должно.
- Наберётся - я знаю, - твердил слуга.
- А наберётся, так опять вымети.
- Как это? Всякий день перебирай все углы? - спросил Захар. - Да что ж это за жизнь? Лучше бог по душу пошли!)

Эти жалкие слова - одни из самых моих любимых, у меня от них на сердце щекотно становится, а по душе разливается халва и мёд:

- Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! - умолял Захар. - Ах ты, господи!
- Я «другой»! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостаёт мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать - есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты всё это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще чёрным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих «других»? Разве я могу всё это делать и перенести?
Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова; но губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела, как туча, над головой его. Он молчал.
- Захар! - повторил Илья Ильич.
- Чего изволите? - чуть слышно прошипел Захар.
- Дай ещё квасу.
Захар принёс квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан, он было проворно пошёл к себе.
- Нет, нет, ты постой! - заговорил Обломов. - Я спрашиваю тебя: как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты ребёнком носил на руках, которому век служишь и который благодетельствует тебе?
Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему.
- Виноват, Илья Ильич, - начал он сипеть с раскаянием, - это я по глупости, право по глупости...
И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи.
- А я, - продолжал Обломов голосом оскорблённого и не оценённого по достоинству человека, - ещё забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, всё думаешь, как бы лучше... а о ком? Для кого? Всё для вас, для крестьян; стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю всё крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чём нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня господу богу на страшном суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные! - с горьким упрёком заключил Обломов.
Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну, невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для какого-нибудь китайского гонга или индийского тамтама.
- Батюшка, Илья Ильич! - умолял он. - Полно вам! Что вы, господь с вами, такое несёте! Ах ты, мать пресвятая богородица! Какая беда вдруг стряслась нежданно-негаданно...
- А ты, - продолжал, не слушая его, Обломов, - ты бы постыдился выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди!
- Змея! - произнёс Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем, как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. - Когда же я змею поминал? - говорил он среди рыданий. - Да я и во сне-то не вижу её, поганую!
Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя.
- Да как это язык поворотился у тебя? - продолжал Илья Ильич. - А я ещё в плане моём определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он всё ещё недоволен, в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им крестьянам, и последние упрёки досказал дрожащим голосом, со слезами на глазах.
- Ну, теперь иди с богом! - сказал он примирительным тоном Захару. - Да постой, дай ещё квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался - слышишь, барин хрипит? До чего довёл!..

Одним из веских маминых аргументов во время лингвистических баталий был:

- Да о чём с тобой можно говорить! Ты за свою жизнь, и то в далёкой юности, прочёл трилогию Драйзера и три романа на О*, как ты можешь знать правильное написание этого слова? Читал ли ты Чехова?
- Я с ним вместе не служил! - гордо отвечал папа.
- Толстого, Достоевского???
- И с ними я не служил! - не сдавался папа. - Я в своей жизни прочитал все главные книги!
- Какие главные? - окончательно припирала мама его к стене. - Драйзера и три О?
- Да, и этого, как видишь, достаточно, - потому что это слово пишется вот так!
- Да не так!
- Нет, так!..

Но не спеши, читатель, жалеть моего папу: во-первых, его невозможно было припереть к стене даже словарём, а во-вторых, он тоже мог «для звуков жизни не щадить» - и не щадил, заявляя маме при свидетелях - соседях по подъезду:
- Ты только читала, а я - консервировал!
(Ага, огурцы кисло-свежие.)

И это маме, которая и сама выучилась (действительно по книжкам) консервировать, и научила бабушку Марусю и тётю Шуру, и бог ты мой, что это была у них за консервация!

Открывались двери огромного, встроенного во всю стену шкафа-кладовки, крашенного голубой глянцевой краской, и оттуда многорядно сияли десятилитровые, трёхлитровые, литровые и пол-литровые банки с огромными оранжевыми абрикосами, каждый размером с мандарин (это была калировка, обычную дичку если и собирали, то только на корм уткам), жёлтыми и красными черешнями, вишнёвыми вишнями, синим и светлым виноградом, плавающими в прозрачно-хрустальном сиропе...
Такие же стройные ряды сияющих разноцветьем банок стояли в большом глубоком погребе с высоченными огромными ступенями: со сливами, абрикосами, грушами, вишнями, черешнями, виноградом, не говоря уж об овощных припасах: икра из всего, перцы, синенькие, помидоры, огурцы, ну чего твоя душа желает!
Ах!

А в-третьих, мама постоянно что-то читала ему вслух во время дневного отдыха и перед сном (особенно как вышли они оба на пенсию): то книги, то журналы или газеты, которые читала сама...
И выражение лица у папы было самое благостное.

И забрал он её к себе через два месяца: приснился накануне, попросил принести ему вещи... наверняка там были и книги, немного, потому что чем дольше живу я на свете, тем больше понимаю, что главных книг в жизни каждого человека действительно очень мало...

...Илья Ильич, видя, что ему никак не удаётся на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной.
Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича.
Он упорно стал смотреть налево, в другую сторону: там увидал он давно знакомый ему предмет - бахрому из паутины около картин, и в пауке - живой упрёк своему нерадению.
- Захар! - тихо, с достоинством произнёс Илья Ильич.
Захар не отвечал; он, кажется, думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою», и перенёс взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нём самом зеркало, подёрнутое, как кисеёй, густою пылью; сквозь неё дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
Он с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком знакомого ему предмета и решился на минуту остановить его на Илье Ильиче.
Взгляды их встретились.
Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять, в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочёл печальный аттестат своего усердия к господской службе.
- Захар! - с чувством повторил Илья Ильич.
- Чего изволите? - едва слышно прошептал Захар и чуть-чуть вздрогнул, предчувствуя патетическую речь.
- Дай мне квасу! - сказал Илья Ильич.
У Захара отлегло от сердца; он с радости, как мальчишка, проворно бросился в буфет и принёс квасу.
- Что, каково тебе? - кротко спросил Илья Ильич, отпив из стакана и держа его в руках. - Ведь нехорошо?
Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом раскаяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал смотреть прямо ему в глаза.
- Чувствуешь ли ты свой проступок? - спросил Илья Ильич.
«Что это за “проступок” за такой? - думал Захар с горестью. - Что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то пропекать».
- Что ж, Илья Ильич, - начал Захар с самой низкой ноты своего диапазона, - я ничего не сказал, окроме того, что, мол...
- Нет, ты погоди! - перебил Обломов. - Ты понимаешь ли, что ты сделал? На вот, поставь стакан на стол и отвечай!
Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину.
- Как же ты не ядовитый человек? - говорил Обломов.
Захар всё молчал, только крупно мигнул раза три.
- Ты огорчил барина! - с расстановкой произнёс Илья Ильич и пристально смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением.
Захар не знал, куда деваться от тоски.
- Ведь огорчил? - спросил Илья Ильич.
- Огорчил! - шептал, растерявшись совсем, Захар от этого нового жалкого слова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чём-нибудь спасения, и опять замелькали перед ним и паутина, и пыль, и собственное отражение, и лицо барина.
«Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдёт!» - подумал он, видя, что не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слёзы.
Наконец он отвечал барину известной песней, только в прозе.
- Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? - почти плача сказал он...

Плачу и я всегда - от радости - над всеми этими жалкими словами родной литературы, от которых щекочется в сердце, и хочется жить, радоваться жизни - и говорить о ней свои непереносимо-щекотные слова...

Обломов, подаренный мамой дяде Толе, с назидательными антиобломовскими словами, и когда-то экспроприированный дарительницей у одаренного, давно, ибо я знаю эту книгу всю свою жизнь:




























* «Финансист», «Титан», «Стоик»; «Обломов», «Обыкновенная история» и «Обрыв».



© Тамара Борисова
Если вы видите эту запись не на страницах моего журнала http://tamara-borisova.livejournal.com и без указания моего авторства - значит, текст уворован ботами-плагиаторами.

искусство и жизнь, бабушка Маруся, папа, русская литература, домрайсад, дедушка Павлик, мама, Гончаров

Previous post Next post
Up