Ерунда была звонкой и жизнерадостной

Nov 13, 2014 10:45

Сегодня день такой был… ну вот как варенье у жены Собакевича - «ни груша, ни слива, ни иная ягода». Такие дни бывают в ноябре. Ни вторник, ни среда, ни четверг.

Москва, как оказалось, пустынный город - ни тебе леса настоящего, ни реки, ни птиц, кроме ворон с воробьями. Только людей много. Из них-то всё в Москве и состоит. И вместо деревьев люди, много людей. Ходят, точно Бирнамский лес. А люди-капли сливаются в ручьи и реки. Ещё и люди-птицы сбиваются в стаи. Летают и чирикают мелодиями из мобильных телефонов. Или текут, журча ими же. А вот неба здесь нет. И воздуха нет. Потому что из людей можно что хочешь сделать, а неба нельзя.

Она - высокая, красивая, статная, даже могучая, с толстой косой до пояса. Такая не то что коня, а и ферзя на полном скаку остановит.

Наш человек, если он умный, живет в прошлом. Это-то и понятно - гораздо комфортнее жить не в настоящем с его геморроем, овсяной кашей и минеральной водой, а в то время, когда и вода была водкой мокрее, и девушки моложе, и здоровья на этих девушек было столько… и еще полстолька. Если наш человек не только умен, а еще и образован - он живет в далеком прошлом. Кто-то устраивается жить в хрущевской оттепели, споря до хрипоты на прокуренных кухнях панельных пятиэтажек, кто-то в серебряном веке нюхает кокаин на поэтических вечерах, а люди образованные не поверхностно, но энциклопедически и вовсе обретаются где-то в середине царствования Николая Первого, в самый разгар горя от ума.

Ночью поднялся ветер, разбудил меня, и мы оба никак не могли улечься обратно. Я пил на кухне чай, курил, поминутно зевал и смотрел в окно. Ветер гонял облака, гремел крышей, толсто выл трубой и тонко свистел щелями. Деревья во дворе, точно глухонемые, сразу стали объяснять что-то друг другу на ветках. Между ними даже разгорелся спор. Одно небольшое, тонкое и рябиновое деревце так сильно размахивало ветвями, так выгнулось, что запуталось в другом - высоком и узловатом. А может, они и не спорили. Просто ждали случая запутаться друг в друге. Потом ветер угомонился, облака разбрелись по домам, приоткрыла заплывший глаз луна, а эти двое так и замерли, боясь пошевелиться. Наконец я заснул, а когда утром проснулся, то увидел, что стою, оплетенный тонкими рябиновыми ветвями

По телевизору концерт ко дню милиции. Поет Кобзон Бессмертный. Между прочим, еще тридцать или сорок лет назад выяснилось, что косметическим ремонтом Кобзона уже не обойдешься. А тут как раз съезд на носу или очередной концерт ко дню милиции, и Кобзону петь про молодого Ленина и юный октябрь впереди. На настоящую реставрацию времени уже не хватало. И поступили с ним, как с крейсером «Аврора». Быстро посрезали все омертвевшее, пришили все новенькое, неношеное, и стал он петь еще пронзительнее, еще партийнее. А то, что отрезали, живет теперь в какой-то глухой деревне то ли Луховицкого, то ли Серпуховского района Московской или Воронежской области. Ну как живет… - петь, конечно, прекратило, но начало пить. Зато у одной старушки из этой деревни, которой в суп попал волос со старого парика Кобзона, выросли новенькие, черные как смоль кудри, и усы, и… Короче говоря, замучалась она все это брить. А тот, что поет в Кремле, на милицейском концерте - это, считай, новодел. У него внутри ничего уже и не осталось настоящего - ни отделки, ни лепнины, ни мозаики. Сплошное стекло и бетон. И подземная парковка. Трехуровневая.

К обеду дым над Курской-Товарной почти рассеялся, и только кое-где над путями, цепляясь за электрические столбы, висели серые и грязные его клочки. За дальними заброшенными пакгаузами, мрачными и обветшалыми, раздался хриплый и надсадный рёв маневрового тепловоза. Володька вздрогнул.

- Чего это он, Петрович? С ночи орёт и орёт. На минуту затихнет и опять как резаный.

- Гон у него. У маневровых в марте всегда гон. Как начинают сдуру траву на откосах палить - так у тепловозов эта ерунда и начинается.

Ночью проснулся и стал кашлять на разные лады. Но всё как-то не так… несолидно. Какой-то сумбур вместо музыки. В детстве я любил кашлять. Это тебе не насморк до пояса или там свинка позорная. Участковому врачу, которого мама на дом вызовет, покашлял и всё - свободен на неделю, а если повезет, то и на две. И потом, когда уже прогонят в школу, можно закашляться перед вызовом к доске так мучительно, de profundis даже, что вызовут соседа по парте. А на большой перемене случайно оказаться рядом с Ленкой из параллельного четвёртого класса и так зайтись кашлем, чтоб она сразу поняла - жребий мой измерен.

Да и на закате не каждый день, а только когда ясно. Тогда и видны отражения этих окон на глухой стене, напротив которой раньше стоял снесенный дом. Вроде как семья солнечных зайцев или старинное японское хайку, написанное ихними лохматыми буквами. А если повезет, то можно заметить, как в окнах тени мечутся. Вот на прошлой неделе, к примеру, видал я тонкую женщину в пышных юбках и мужика в цилиндре. Она руками перед ним размахивала. И видно, что по-французски размахивала. Как будто говорила ему «экий ты, друг мой, мудила». Но культурно все - без этого нашего трамвайного хамства. А другой раз…

Ночью выглянул в окно, а там дождь идет медленно во сне, точно лунатик.

Шел домой, с работы, точно молодой. Нет, не в припрыжку, а с наушниками в ушах. Слушал джаз. Мне пел прямо в голову черного бархата ночной женский голос… нет, не ночной, а нуаровый. Пел про опавшие осенние листья, по которым я шел.

У Ильича вообще два любимых слова было - интеллигенция и говно. Потому как оба без буквы «р».

Уютней всего Москва поздней осенью. Когда с самого утра зарядит дождь, нудный, как годовой бухгалтерский отчёт, и к вечеру, ударившись оземь, превратится в чёрный лёд, когда прохожие при ходьбе чавкают, а машины при езде всхлипывают, когда облака тучнеют от дыма бесчисленных труб, собираются кучками и торчат на одном месте сутки напролёт, точно прибитые гвоздями, когда… тогда лучше всего сидеть дома, на пятом этаже без лифта, курить на тёплой кухне, смотреть в запотевшее окошко, чертить пальцем на стекле рожицы, пить чай с сушёной земляникой или мятой, зевать в потрёпанный детектив, в котором кем-то вырваны первые страницы, и слушать, как где-то далеко-далеко, в соседнем квартале, заполошно вскрикивает автомобильная сигнализация.

На Северном рынке есть цветочный магазин. То есть для цветов он магазин, а для кактусов сиротский дом. Они там живут в углу, в дырках, проделанных в куске пенопласта. Продавщица даже не интересуется знать, как их зовут.

Осенняя темнота, и сама по себе темная, с каждым днем все темнее. К началу зимы она превращается в египетскую, а к февралю в натуральные чернила. Одного пузырька февральских чернил хватает, чтобы плакать неделю...

Если лежать на диване и смотреть в окно, то видны только спутанные ветки - чёрные, белые и серо-зелёные. И небо между этими ветками. Белое - утром, чёрное - ночью и серо-зелёное в сумерках. Я смотрю на небо в прожилках ветвей каждый день. Перед тем, как закрыть глаза, и после того, как их открыл. На самом деле я смотрю на небо и после того, как закрываю глаза, и перед тем, как их открыть. Но это не имеет совершенно никакого значения. Важно только то, что с каждым днём веток всё больше. На самую малость, но больше. Когда-нибудь они зарастут и запутают всё небо. Придавят его к моему окну.

Небо над Москвой в пятом часу утра цвета пыльных мандаринов, серое и оранжевое. Где-то так сильно визжат тормоза, что кажется - водитель визжит с ними заодно. Если лёжа на диване смотреть в окно, вверх, то и Москвы никакой нет. Только чёрные мётлы берёз и осин, которыми ветер сметает и без того невидимые звёзды. Перед рассветом идёт снег. Робкий. Переминается со снежинки на снежинку. Небо и ветви деревьев мало-помалу белеют. Хрипят и откашливаются лопаты дворников. За стёклами окон дома напротив возникают чашки с чаем, яичницы, сосиски, бутерброды с колбасой и последние известия.

В городских закатах красоты мало. Это вам не долгое остывание солнца в сонной реке, не длинные витые нити золотых лучей, которыми сшиты белые облака, медные сосны, березы и стаи птиц. В городском закате нет ни чувства, ни толка, ни расстановки. Солнце бочком-бочком закатится в щель между домами, точно гривенник в карманную дыру и всё. Ну не то чтобы совсем всё - какое-то время еще погорят сами собой окна в домах, пока в них не включат свет. А пока не включат, видно, что большая, только что замерзшая лужа у дома в ледяном томатном свете заходящего солнца похожа на заливное из заржавевших листьев, обертки сникерса и наполовину утонувшей пластиковой бутылки из-под пива. И по тонкому льду этой лужи бесстрашно идет воробей.

- … Там… в другой жизни… Хотя бы в ней… На арфах играть научимся. Хочешь играть на арфе? В белых рубахах до пят будем ходить. Интересно, в раю нижнее белье есть? Что там сейчас модно…

Из тоннеля протяжно застонал поезд, как будто его тяжело ранили, и из него вытекали последние капли электричества. Ржавый железный голос проскрежетал:

- На прибывающий электропоезд посадки не производить.

Они и не думали производить. Он коснулся кончиком носа ее уха и засопел в него.

- …Понятия не имею, ангел мой, но мы обнимемся, чтобы на тебя не попала кипящая смола, которую будут на нас лить.

На улице подвывает ветер, и деревья раскачиваются в тоске, точно правоверные евреи на молитве. Должно быть, просят у Бога снега, раз нельзя тепла.

Снег за окном идёт такой мелкий, что он уже и не идёт вовсе, а прогуливается в совершенно разные стороны и щекочет воздух.

Из подъезда выбегает мальчик в крупных, не по сезону, веснушках. Он опаздывает в школу. На ходу из прорехи в его портфеле выпадают три вчерашние большие, красные и толстые двойки и одна маленькая, синяя от холода тройка. Мальчик подбирает тройку, отряхивает её от налипшего снега, прячет в карман и бежит дальше. Двойки, точно каких-нибудь дождевых червей, немедленно принимаются клевать воробьи. За воробьями устремляются голуби, а за голубями приходит большая облезлая ворона. Она долго перебирает клювом двойки, но всё же отходит. В прошлом году она нашла в мусорном баке чей-то дневник и наклевалась этих оценок до полного несварения.

Почему мы так любим перечитывать чеховские рассказы? Потому, что мы их не перечитываем, а расчесываем. Сладострастно и мучительно. Почти до крови.

День сегодня серый. Не как волк, но как мышь. Прошмыгнёт переулками - и нет его.

В Москве, если снег падает - разбивается насмерть. Он когда вылетает, то, само собой, летит куда-нибудь в лес или в чистое поле. Там упадёт, укроет, укутает и даже украсит. И всем хорошо - и ему, и полю, и лесу. Но это если долетит. А если роза ветров не та, которая к лесу и полю, а наоборот, да ещё и с шипами? И гонит его на трубы, на шоссе, под ноги, под колёса, под ножи снегоуборочных машин, под лопаты дворников. И его затопчут, заездят, сгребут в грязные кучи, польют реагентами.

Кстати, в мае самая пора для того, чтобы делать хорошие фотографии. Птички, которые зимовали в фотоаппаратах, улетают на лето в поля и леса. До осени их и не жди. Цифровых фотоаппаратов это, конечно, не касается. В них никто не живёт. Даже клопы.

Михаил Бару "Записки понаехавшего"

рай, ангел, сон, рифмы

Previous post Next post
Up