тема "о Солже" (3)

Oct 15, 2012 14:11


вот Мы ( наше сообщество "Русский Вопрос" ) и доросли до темы "о Солже" после всех этих публикаций о Сухаревском ( далеко не полных , ибо неизвестно, где его письменное наследие можно найти ) - главное в этом аналогия как действует СГУ по своим врагам на уровне адм. РФ-ии.

всего в пяти частях -

часть 1 - http://rus-vopros.livejournal.com/2434839.html

часть 2 - http://rus-vopros.livejournal.com/2435950.html

часть 3 - http://rus-vopros.livejournal.com/2436918.html

часть 4

часть 5
A. Солженицын.
Нобелевская лекция

часть 1

1

Как тот дикарь, в недоумении подобравший странный выброс ли океана? захоронок песков? или с неба упавший непонятный предмет? - замысловатый в изгибах, отблескивающий то смутно, то ярким ударом луча,- вертит его так и сяк, вертит, ищет, как приспособить к делу, ищет ему доступной низшей службы, никак не догадываясь о высшей.
Так и мы, держа в руках Искусство, самоуверенно почитаем себя хозяевами его, смело его направляем, обновляем, реформируем, манифестируем, продаем за деньги, угождаем сильным, обращаем то для развлечения - до эстрадных песенок и ночного бара, то - затычкою или палкою, как схватишь,- для политических мимобежных нужд, для ограниченных социальных.
А искусство - не оскверняется нашими попытками, не теряет на том своего происхождения, всякий раз и во всяком употреблении уделяя нам часть своего тайного внутреннего света.
Но охватим ли в е с ь тот свет?
Кто осмелится сказать, что определил Искусство?
перечислил все стороны его? А может быть, уже и понимал, и называл нам в прошлые века, но мы недолго могли на том застояться: мы послушали, и пренебрегли, и откинули тут же, как всегда, спеша сменить хоть и самое лучшее - а только бы на новое!
И когда снова нам скажут старое, мы уже и не вспомним, что это у нас было.
Один художник мнит себя творцом независимого духовного мира и взваливает на свои плечи акт творения этого мира, населения его, объемлющей ответственности за него,- но подламывается, ибо нагрузки такой не способен выдержать смертный гений; как и вообще человек, объявивший себя центром бытия, не сумел создать уравновешенной духовной системы.
И если овладевает им неудача,- валят ее на извечную дисгармоничность мира, на сложность современной разорванной души или непонятливость публики.
Другой - знает над собой силу высшую и радостно работает маленьким подмастерьем под небом Бога, хотя еще строже его ответственность за все написанное, нарисованное, за воспринимающие души.
Зато: не им этот мир создан, не им управляется, нет сомненья в его основах, художнику дано лишь острее других ощутить гармонию мира, красоту и безобразие человеческого вклада в него - и остро передать это людям.
И в неудачах и даже на дне существования - в нищете, в тюрьме, в болезнях - ощущение устойчивой гармонии не может покинуть его.
Однако вся иррациональность искусства, его ослепительные извивы, непредсказуемые находки, его сотрясающее воздействие на людей,- слишком волшебны, чтоб исчерпать их мировоззрением художника, замыслом его или работой его недостойных пальцев.
Археологи не обнаруживают таких ранних стадий человеческого существования, когда бы не было у нас искусства.
Еще в предутренних сумерках человечества мы получили его из Рук, которых не успели разглядеть.
И не успели спросить: з а ч е м нам этот дар?
как обращаться с ним?
И ошибались, и ошибутся все предсказатели, что искусство разложится, изживет свои формы, умрет. Умрем - мы, а оно - останется.
И еще поймем ли мы до нашей гибели все стороны и все назначенья его?
Не все - называется.
Иное влечет дальше слов. Искусство растепляет даже захоложенную, затемненную душу к высокому духовному опыту. Посредством искусства иногда посылаются нам, смутно, коротко,- такие откровения, каких не выработать рассудочному мышлению.
Как то маленькое зеркальце сказок: в него глянешь и увидишь - не себя,- увидишь на миг Недоступное, куда не доскакать, не долететь.
И только душа занывает…

2

Достоевский загадочно обронил однажды: «Мир спасет красота».
Что это?
Мне долго казалось - просто фраза. Как бы это возможно?
Когда в кровожадной истории, кого и от чего спасала красота?
Облагораживала, возвышала - да, но кого спасла?
Однако есть такая особенность >в сути красоты, особенность в положении искусства: убедительность истинно художественного произведения совершенно неопровержима и подчиняет себе даже противящееся сердце.
Политическую речь, напористую публицистику, программу социальной жизни, философскую систему можно по видимости построить гладко, стройно и на ошибке, и на лжи; и что скрыто, и что искажено - увидится не сразу.
А выйдет на спор противонаправленная речь, публицистика, программа, иноструктурная философия, - и все опять так же стройно и гладко, и опять сошлось. Оттого доверие к ним есть - и доверия нет.
Попусту твердится, что к сердцу не ложится.
Произведение же художественное свою проверку несет само в себе: концепции придуманные, натянутые не выдерживают испытания на образах: разваливаются и те и другие, оказываются хилы, бледны, никого не убеждают.
Произведения же, зачерпнувшие истины и представившие нам ее сгущенно-живой, захватывают нас, приобщают к себе властно,- и никто, никогда, даже через века, не явится их опровергать.
Так может быть, это старое триединство Истины, Добра и Красоты - не просто парадная обветшалая формула, как казалось нам в пору нашей самонадеянной материалистической юности? Если вершины этих трех дерев сходятся, как утверждали исследователи, но слишком явные, слишком прямые поросли Истины и Добра задавлены, срублены, не пропускаются,- > то может быть причудливые, непредсказуемые, неожидаемые поросли Красоты пробьются и взовьются в то же самое место, и так выполнят работу за всех трех?
И тогда не обмолвкою, но пророчеством написано у Достоевского: «Мир спасет красота»?
Ведь ему дано было многое видеть, озаряло его удивительно.
И тогда искусство, литература могут на деле помочь сегодняшнему миру?
То немногое, что удалось мне с годами в этой задаче разглядеть, я и попытаюсь изложить сегодня здесь.

3

На эту кафедру, с которой прочитывается Нобелевская лекция, кафедру, предоставляемую далеко не всякому писателю и только раз в жизни, я поднялся не по трем-четырем примощенным ступенькам, но по сотням или даже тысячам их - неуступным, обрывистым, обмерзлым, из тьмы и холода, где было мне суждено уцелеть, а другие - может быть с большим даром, сильнее меня - погибли.
Из них лишь некоторых встречал я сам на Архипелаге ГУЛАГе, рассыпанном на дробное множество островов, да под жерновом слежки и недоверия не со всяким разговорился, об иных только слышал, о третьих только догадывался.
Те, кто канул в ту пропасть уже с литературным именем, хотя бы известны,- но сколько не узнанных, ни разу публично не названных!
и почти-почти никому не удалось вернуться.
Целая национальная литература осталась там, погребенная не только без гроба, но даже без нижнего белья, голая, с биркой на пальце ноги.
Ни на миг не прерывалась русская литература! - а со стороны казалась пустынею.
Где мог бы расти дружный лес, осталось после всех лесоповалов два-три случайно обойденных дерева.
И мне сегодня, сопровожденному тенями павших, и со склоненной головой пропуская вперед себя на это место других, достойных ранее, мне сегодня - как угадать и выразить, что хотели бы сказать о н и?
Эта обязанность давно тяготела на нас, и мы ее понимали.
Словами Владимира Соловьева: Но и в цепях должны свершить мы сами Тот круг, что боги очертили нам.
В томительных лагерных перебродах, в колонне заключенных, во мгле вечерних морозов с просвечивающими цепочками фонарей - не раз подступало нам в горло, что хотелось бы выкрикнуть на целый мир, если бы мир мог услышать кого-нибудь из нас.
Тогда казалось это очень ясно: что скажет наш удачливый посланец - и как сразу отзывно откликнется мир. Отчетливо был наполнен наш кругозор и телесными предметами, и душевными движеньями, и в недвоящемся мире им не виделось перевеса.
Те мысли пришли не из книг и не заимствованы для складности: в тюремных камерах и у лесных костров они сложились в разговорах с людьми, теперь умершими, т о ю жизнью проверены, о т т у д а выросли.
Когда ж послабилось внешнее давление - расширился мой и наш кругозор, и постепенно, хотя бы в щелочку, увиделся и узнался тот «весь мир».
И поразительно для нас оказался «весь мир» совсем не таким, как мы ожидали, как мы надеялись: «не тем» живущий, «не туда» идущий, на болотную топь восклицающий: «Что за очаровательная лужайка!» - на бетонные шейные колодки: «Какое утонченное ожерелье!» - а где катятся у одних неотирные слезы, там другие приплясывают беспечному мьюзикалу.
Как же это случилось?
Отчего же зинула эта пропасть?
Бесчувственны были мы?
Бесчувствен ли мир? Или это - от разницы языков?
Отчего не всякую внятную речь люди способны расслышать друг от друга? Слова отзвучивают и утекают как вода - без вкуса, без цвета, без запаха.
Без следа.
По мере того, как я это понимал, менялся и менялся с годами состав, смысл и тон моей возможной речи.
Моей сегодняшней речи.
И уже мало она похожа на ту, первоначально задуманную в морозные лагерные вечера.

4

Человек извечно устроен так, что его мировоззрение, когда оно не внушено гипнозом, его мотивировки и шкала оценок, его действия и намерения определяются его личным и групповым жизненным опытом.
Как говорит русская пословица: «Не верь брату родному, верь своему глазу кривому». И это - самая здоровая основа для понимания окружающего и поведения в нем.
И долгие века, пока наш мир был глухо, загадочно раскинут, пока не пронизался он едиными линиями связи, не обратилсяв единый судорожно бьющийся ком,- люди безошибочно руководились своим жизненным опытом в своей ограниченной местности, в своей общине, в своем обществе, наконец, и на своей национальной территории.
Тогда была возможность отдельным человеческим глазам видеть и принимать некую общую шкалу оценок: что признается средним, что невероятным; что жестоким, что за гранью злодейства; что честностью, что обманом.
И хотя очень по-разному жили разбросанные народы, и шкалы их общественных оценок могли разительно не совпадать, как не совпадали их системы мер, эти расхождения удивляли только редких путешественников, да попадали диковинками в журналы,не неся никакой опасности человечеству, еще не единому.
Но вот за последние десятилетия человечество незаметно, внезапно стало единым - обнадежно единым и опасно единым, так что сотрясенья и воспаленья одной его части почти мгновенно передаются другим, иногда не имеющим к тому никакого иммунитета.
Человечество стало единым,- но не так,ткак прежде бывали устойчиво едиными община или даже нация: не через постепенный жизненный опыт, не через собственный глаз, добродушно названный кривым, даже не через родной понятный язык,- а, поверх всех барьеров, через международное радио и печать.
На нас валит накат событий, полмира в одну минуту узнает об их выплеске, но мерок - измерять те события и оценивать по законам неизвестных нам частей мира - не доносят и не могут донести по эфиру и в газетных листах: эти мерки слишком долго и особенно устаивались и усваивались в особной жизни отдельных стран и обществ, они не переносимы на лету.
В разных краях к событиям прикладывают собственную, выстраданную шкалу оценок - и неуступчиво, самоуверенно судят только по своей шкале, а не по какой чужой.

И таких разных шкал в мире если не множество, то во всяком случае несколько: шкала для ближних событий и шкала для дальних; шкала старых обществ и шкала молодых; шкала благополучных и неблагополучных.
Деления шкал кричаще не совпадают, пестрят, режут нам глаза, и чтоб не было нам больно, мы отмахиваемся ото всех чужих шкал как от безумия, от заблуждения, и весь мир уверенно судим по своей домашней шкале. Оттого кажется нам крупней, больней и невыносимей, не то, что на самом деле крупней, больней и невыносимей, а то, что ближе к нам.
Все же дальнее, не грозящее прямо сегодня докатиться до порога нашего дома, признается нами, со всеми его стонами, задушенными криками, погубленными жизнями, хотя б и миллионами жертв,- в общем вполне терпимым и сносных размеров.
В одной стороне под гоненьями, не уступающими древнеримским, не так давно отдали жизнь за веру в Бога сотни тысяч беззвучных христиан.
В другом полушарии некий безумец (и наверно, он не одинок) мчится через океан, чтоб ударом стали в первосвященника освободить нас от религии!
По своей шкале он так рассчитал за всех за нас!
То, что по одной шкале представляется издали завидной благоденственной свободой, то по другой шкале, вблизи ощущается досадным принуждением, зовущим к переворачиванию автобусов.
То, что в одном краю мечталось бы как неправдоподобное благополучие, то в другом краю возмущает как дикая эксплуатация, требующая немедленной забастовки.
Разные шкалы для стихийных бедствий: наводнение в двести тысяч жертв кажется мельче нашего городского случая.
Разные шкалы для оскорбления личности: где унижает даже ироническая улыбка и отстраняющее движение, где и жестокие побои простительны как неудачная шутка.
Разные шкалы для наказаний, для злодеяний.
По одной шкале месячный арест, или ссылка в деревню, или «карцер», где кормят белыми булочками да молоком,- потрясают воображение, заливают газетные полосы гневом. А по другой шкале привычны и прощены - и тюремные сроки по двадцать пять лет и карцеры, где на стенах лед, но раздевают до белья, и сумасшедшие дома для здоровых, и пограничные расстрелы бесчисленных неразумных, все почему-то куда-то бегущих людей.
А особенно спокойно сердце за тот экзотический край, о котором и вовсе ничего не известно, откуда и события до нас не доходят никакие, а только поздние плоские догадки малочисленных корреспондентов.
И за это двоенье, за это остолбенелое непониманье чуждого дальнего горя нельзя упрекать человеческое зрение: уж так устроен человек.
Но для целого человечества, стиснутого в единый ком, такое взаимное непонимание грозит близкой и бурной гибелью.
При шести, четырех, даже при двух шкалах не может быть единого мира, единого человечества: нас разорвет эта разница ритма, разница колебаний. Мы не уживем на одной Земле, как не жилец человек с двумя сердцами.

5

Но кто же и как совместит эти шкалы?
Кто создаст человечеству единую систему отсчета - для злодеяний и благодеяний, для нетерпимого и терпимого, как они разграничиваются сегодня?
Кто прояснит человечеству, что действительно тяжко и невыносимо, а что только поблизости натирает нам кожу,- и направит гнев к тому, что страшней, а не к тому, что ближе?
Кто сумел бы перенести такое понимание через рубеж собственного человеческого опыта?
Кто сумел бы косному упрямому человеческому существу внушить чужие дальние горе и радость, понимание масштабов и заблуждений, никогда не пережитых им самим?

Бессильны тут и пропаганда, и принуждение, и научные доказательства. Но, к счастью, средство такое в мире есть!
Это - искусство. Это - литература.
Доступно им такое чудо: преодолеть ущербную особенность человека учиться только на собственном опыте, так что втуне ему приходит опыт других. От человека к человеку, восполняя его куцое земное время, искусство переносит целиком груз чужого долгого жизненного опыта со всеми его тяготами, красками, соками, во плоти воссоздает опыт, пережитый другими,- и дает усвоить как собственный.
И даже больше, гораздо больше того: и страны, и целые континенты повторяют ошибки друг друга с опозданием, бывает, и на века, когда, кажется, так все наглядно видно! а нет: то, что одними народами уже пережито, обдумано и отвергнуто, вдруг обнаруживается другими как самое новейшее слово.
И здесь тоже: единственный заменитель не пережитого нами опыта - искусство, литература.
Дана им чудесная способность: через различия языков, обычаев, общественного уклада переносить жизненный опыт от целой нации к целой нации - никогда не пережитый этою второю трудный многодесятилетний национальный опыт, в счастливом случае оберегая целую нацию от избыточного, или ошибочного, или даже губительного пути, тем сокращая извилины человеческой истории.
Об этом великом благословенном свойстве искусства я настойчиво напоминаю сегодня с нобелевской трибуны.
И еще в одном бесценном направлении переносит литература неопровержимый сгущенный опыт: от поколения к поколению. Так она становится живою памятью нации. Так она теплит в себе и хранит ее утраченную историю - в виде, не поддающемся искажению и оболганию. Тем самым литература вместе с языком сберегает национальную душу.
(За последнее время модно говорить о нивелировке наций, об исчезновении народов в котле современной цивилизации. Я не согласен с тем, но обсуждение того - вопрос отдельный, здесь же уместно сказать: исчезновение наций обеднило бы нас не меньше, чем если бы все люди уподобились, в один характер, в одно лицо.
Нации - это богатство человечества, это обобщенные личности его; самая малая из них несет свои особые краски, таит в себе особую грань Божьего замысла.)
Но горе той нации, у которой литература прерывается вмешательством силы: это - не просто нарушение «свободы печати», это - замкнутие национального сердца, иссечение национальной памяти.
Нация не помнит сама себя, нация лишается духовного единства,- и при общем как будто языке соотечественники вдруг перестают понимать друг друга.
Отживают и умирают немые поколения, не рассказавшие о себе ни сами себе, ни потомкам. Если такие мастера, как Ахматова или Замятин, на всю жизнь замурованы заживо, осуждены до гроба творить молча, не слыша отзвука своему написанному,- это не только их личная беда, но горе всей нации, но опасность для всей нации.
А в иных случаях - и для всего человечества: когда от такого молчания перестает пониматься и вся целиком История.

это перавая часть речи, вторая в следущем посте - тема "о Солже" ( 4 )

размещено -- http://rus-vopros.livejournal.com/2436918.html

ключевые слова -- идеология, историческая память, мiровозрение, национализм, национальная россия, право, русский вопрос, самоопределение, солж, солженицын, солидарность, герои, суд, судилище, элита

самоопределение, элита, право, судилище, национализм, национальная россия, мiровозрение, историческая память, солидарность, герои, солженицын, суд, солж, идеология

Previous post Next post
Up