Почти тридцатилетней давности, но интересная и до сих пор довольно информативная статья
Евгения Шкловского, опубликованная в журнале Литературное обозрение, №8, 1989 год. Статья писалась по горячим следам, через шесть-семь лет после смерти Шаламова, в обстановке, когда прошлое воспринималось не как данность, а как вчерашняя катастрофа, которую сознание еще не освоило, но последствия которой перед глазами, отсюда редкие в статьях о Шаламове непосредственность, строй мысли и тон личной заинтересованности, совершенно чуждые бесчувственному академизму и штампам различного рода справочников. Хронологическая близость к событиям и почти не изменившиеся обстоятельства насыщают картину массой мелких живых деталей, которые будущий мертвящий канон посчитает излишними. Обретает имя мерзавец, по распоряжению которого Шаламова отправляют в психушку - Юрий Федорович Соловьев. Обретает имя старшая медсестра, принимавшая Шаламова в доме престрелых - Нина Афанасьевна Сысоева, интервью с которой записано на видео Александрой Свиридовой. Обретает предметность житье-бытье богадельни, где, по уверениям Сиротинской, Шаламову было хорошо весьма, практически рай - штат обслуги заведения укомплектован только на тридцать процентов. Подтверждается предрешенность перевода Шаламова в психушку - задолго до него Мосгорсправка дает именно этот адрес. Получает дополнительную наглядность отношение к Шаламову Союза советских писателей, у которого он на старости лет просит отдельную квартиру - какая ему разница, где помирать? И так далее.
В сопоставлении с другими свидетельствами все это рано или поздно позволит воссоздать истинную картину последних лет, месяцев и дней великого писателя, умиравшего и убитого посреди многомиллионной равнодушной или враждебной Москвы, где сейчас гостит немецкая выставка о Шаламове.
За скан статьи большое спасибо Ивану Ахметьеву
ayktm.
_____________
Ненаписанный рассказ Варлама Шаламова. Расследование «ЛО»
Я пытаюсь представить себе, как это было, и не могу. Не потому, что воображение подводит, а скорее потому, что где-то здесь предел, предел человеческому, не хочется произносить другого, сильно износившегося, затертого слова - нравственному. Впрочем, что слова...
Люди, которые ходили к нему, ухаживали за ним в эти последние годы, последние месяцы, недели, утверждают, что он никуда не отлучался из своей комнаты, что его невозможно было сдвинуть с места, а тем более вывести - Шаламов не только с трудом передвигался, но еще и был упрям и своенравен. И если бы согласился, то только с тем человеком, кому доверял так же, как себе. Например, с Сашей, с Александром Анатольевичем Морозовым, который лелеял мысль поместить Варлама Тихоновича в неврологическую больницу - подлечиться. И Шаламов, недоверчивый, будто предчувствовал грозящую ему опасность, по лагерному опыту знавший: всякая перемена - чаще к худшему, - дал согласие. «Только с вами», - сказал Морозову.
Но в тот морозный январский день, ставший роковым для Шаламова, никого из тех, кто добровольно взял на себя заботу о писателе, кто ездил на край Москвы в дом для престарелых и инвалидов кормить, мыть, переодевать, убирать, - рядом с ним, к несчастью, не оказалось. Ни Александра Анатольевича Морозова, ни Елены Викторовны Хинкис, ни Татьяны Николаевны Уманской, ни Людмилы Владимировны Анис...
Тогда все и случилось. Как? Точно этого уже никто не скажет. Январь 1982 года, 14 число, - совсем вроде бы близко, каких-то семь лет, но многого уже не восстановить. Хотя директор дома на улице Вилиса Лациса тот же - Юрий Федорович Соловьев, и старшая медсестра, дежурившая в приемной 25 мая 1979 года, когда сюда привезли Варлама Тихоновича, на том же месте. Как будто мало что изменилось.
Правда, название у дома теперь другое, более благозвучное, - пансионат для ветеранов труда. И нет самого Шаламова. В остальном почти все то же, и в шестиметровой комнатке, где провел последние годы (не дни!) писатель, снова двое жильцов. Варлам Тихонович тоже некоторое время жил вместе с соседом, полупарализованным стариком, который не мог говорить и иногда замахивался на него палкой. После его смерти к Шаламову никого не подселяли - и это была милость, благодеяние, сумеем ли оценить?
Да, совсем недавно было и тем не менее давно. Однако очевидцы совершившегося остались. В доме инвалидов Шаламов не был совсем незаметной фигурой - и не потому, что писатель (поначалу об этом вообще мало кто знал, в том числе и персонал), а потому, что его - посещали. Это не может не привлекать внимания тех, кто живет по соседству, здесь же, на этом же этаже, - многие из них совершенно одиноки. К тому же с некоторыми из обитателей дома ухаживавшие за Шаламовым подружились. Их прихода ждали.
15 января Елена Хинкис приехала на улицу Вилиса Лациса и Шаламова в его комнате не обнаружила. Старушки, жившие по соседству, сообщили: «Твоего увезли...» Еще рассказывали, что был крик,- Шаламов пытался сопротивляться.
Выкатили в кресле, полуодетого погрузили в выстуженную машину и через всю заснеженную, морозную Москву - неблизкий путь лежал из Тушино в Медведково - повезли в интернат для психохроников № 32.
По странному совпадению (?) Людмила Анис, разыскивавшая Шаламова за несколько месяцев до этого события, получила в Мосгорсправке именно этот адрес - Абрамцевская, 35.
Все как будто было предрешено.
Говорят: судьба поэта... Судьба... Как в стихотворении Максимилиана Волошина. «Темен жребий русского поэта: неисповедимый рок ведет Пушкина под дуло пистолета, Достоевского на эшафот». Русского советского писателя Варлама Шаламова, за плечами которого уже было почти два десятилетия колымских лагерей, рок вел в психоневрологический интернат, а проще говоря - в «психушку».
Если действительно видеть в том, что мы издавна называем судьбой, роком, некую неминуемую, трагическую предопределенность, закономерность, приговор, назначение, начертанные неведомой нам волей, то в жизни автора «Колымских рассказов» линия неизбежности обозначается куда явственней, чем у кого бы то ни было.
Когда этот материал вчерне уже был набросан, я прочитал в журнале «Волга» (1988, № 11) рассказ Варлама Шаламова «Перчатка», написанный в начале 70-х годов. В нем есть потрясающее признание: «Я - доходяга, кадровый инвалид прибольничной судьбы, спасенный, даже вырванный врачами из лап смерти. Но я не вижу блага в моем бессмертии, ни для себя, ни для государства. Понятия наши изменили масштабы, перешли границы добра и зла. Спасение, может быть, благо, а может быть, и нет: этот вопрос я не решил для себя и сейчас».
Эти пронзительные по наитию и по глубине мысли строки, наверно, нужно было бы вынести в эпиграф, но вполне реальна опасность, что эпиграфы тоже стали неким анахронизмом, некой красивой необязательностью, малоубедительной подсказкой.
Вдумаемся: в самом начале 70-х, внешне вроде бы вполне благополучных лет, писатель решает страшный по сути своей вопрос: благом ли было его спасение? Иными словами: благо ли его жизнь? Он словно взвешивает на весах - жизнь и смерть. И не дает ответа.
Сегодня можно только гадать, что происходило тогда в его душе. Ведал ли, предчувствовал ли, какое ему предстоит десятилетие? Понимал ли, куда все клонится? И не были ли эти горчайшие строки - его молением о чаше?
Не берусь ответить на эти вопросы. Ясно одно: Шаламов испил свою чашу до самого дна. И конец его жизни, вслед за написанными им «Колымскими рассказами», ярчайшей вспышкой еще раз высветил и наши «понятия», и границы добра и зла.
Однако, произнося как заклинание слово «судьба», мы рискуем невольно встать на путь оправдания того зла, которое так или иначе уродует человеческую жизнь. А жизнь - на каждом отрезке пути - всегда множество вариантов, и когда из них реализуется только один - и как часто не лучший! - наша склонность к фатализму заставляет нас признать его единственно возможным. Таким образом, мы совершаем нечто кощунственное по отношению к конкретной личности, к ее индивидуальной трагедии. Мы как бы приговариваем человека вторично, и если прислушаться, то можно услышать при этом звук защелкивающихся наручников или глухой удар гильотины.
Сам Варлам Шаламов все-таки фаталистом не был. Не был, несмотря на то, что в мысли о предначертанности мог бы почерпнуть утешение. Кого, как не его, которому учительница предрекла стать «гордостью России», судьба загоняла в хляби земные, бросала на пути «голода и злобы» (цитируя того же М. Волошина), выталкивала в небытие. И в конце концов добилась-таки своего.
Нет, Шаламов воспринимал жизнь открыто и если заслонялся от ее ударов, то не метафизикой, а поэзией, творчеством, стихами. «Стихи - это боль, и защита от боли...» - его строчка. Жизнь для него была постоянным противоборством добра и зла, и не абстрактным, а воплощенным в конкретных людях, в их принципах, целях, понятиях, в их человечности или не-человечности.
И что существенно, Шаламов, видевший в лагерях крайние степени расчеловечения, предел растления и вырождения, тем не менее сохранял веру в человека,- может быть, самую трудную из всех вер. «Должны же быть такие люди, которым веришь каждый миг. Должны же быть живые Будды - не только персонажи книг» - это из его стихотворения.
Такие люди действительно появлялись на его пути. Не обязательно идеальные, со своими слабостями, недостатками, они тем не менее срывали «планы» шаламовской «судьбы», облегчали его участь, отсрочивали сроки, поддерживали веру. Одним словом, помогали выжить, помогали жить, бросая тем самым вызов злосчастной судьбе русского писателя.
Одним из таких людей стала для Варлама Шаламова Нина Владимировна Савоева, главный врач больницы «Беличья» Северного горного управления. На распределении ее, выпускницу медицинского института, спросили, куда бы она хотела поехать. И она, взяв день для размышлений, в конце концов, к удивлению комиссии, выбрала Магадан - город заключенных. Это был - выбор, поступок, и он не был случайностью: не романтика таежных будней влекла Савоеву, а смутная, таимая в глубине души догадка, что аресты и исчезновение людей вокруг - в том числе и тех, кого знала, кому доверяла, - если не ошибка, то...
И она уехала туда, она, свободный человек, сама рискнула ступить в пасть этого чудовища под названием ГУЛАГ, в ненасытном чреве которого сгинули миллионы безвинных. Ее больница «Беличья» стала маленьким островком если не свободы, то хотя бы ее иллюзии в самых недрах ГУЛАГа. При больнице был даже свой огородик, на котором - трудами зека-агронома, оставленного здесь благодаря хлопотам главного врача,- произрастала всякая витаминная «овощь», поднимавшая на ноги почти безнадежных «доходяг».
Как доходяга оказался здесь и Варлам Шаламов, чье состояние, как вспоминает Нина Владимировна, было плачевным. Ему, человеку крупного сложения, всегда приходилось особенно трудно на более чем скудном лагерном пайке. И кто знает, были бы написаны «Колымские рассказы», по капле просачивающиеся сегодня в периодику, не окажись их будущий автор в больничке Нины Владимировны.
Здесь же, в «Беличьей», Шаламов познакомился и подружился с Борисом Николаевичем Лесняком, впоследствии мужем Нины Владимировны. Студент-медик, он был арестован и в 1943 году, будучи заключенным, работал в больнице фельдшером хирургического отделения. При встрече Борис Николаевич показывал мне нечто вроде небольшого альбома, куда аккуратным, четким, красивым почерком Шаламов вписывал для Нины Владимировны по памяти любимые стихи поэтов... И тут же рисунки самого Бориса Николаевича на злободневные темы их тогдашней больничной жизни, стихотворные подписи к ним Шаламова.
В сущности, знакомство их и началось с того, что Шаламов спросил Лесняка, своего земляка-москвича, как тот относится к стихам. Люди, небезразличные к культуре, угадали друг друга, достучались друг до друга сквозь невидимые, но чрезвычайно толстые и прочные перегородки лагерной отчужденности. Шаламов рассказал об этом в уже упоминавшемся рассказе «Перчатка». Ждут своей публикации и рассказы-воспоминания самого Бориса Николаевича Лесняка, некоторые из которых уже появились в журнале «Советская библиография» (1988, №№ 4, 6) и в альманахе «На севере дальнем» (1988, № 2).
Тогда, в начале сороковых, Савоева и Лесняк помогли мало-мальски пришедшему в себя Шаламову остаться при больнице культоргом, как помогли они и еще одному человеку, ныне хорошо известному автору документального повествования «Крутой маршрут» - Евгении Гинзбург. Так уж знаменательно, едва ли не символически сошлось, что под крылом главного врача больницы «Беличья» убереглись от смертельной колымской стужи два самых глубоких исследователя «опыта растления».
Шаламов оставался при больнице, пока там были его друзья. Но и после того, как они покинули ее, и Шаламову вновь грозили каторжные работы, а значит, гибель, их дружба оберегала его - по их просьбе знакомый врач Андрей Пантюхов помог заключенному устроиться на курсы фельдшеров. Судьбе было оказано сопротивление - не со стороны измученного, обессиленного человека, почти смирившегося со своей участью, а со стороны людей, волей случая оказавшихся рядом и принявших в нем участие.
Я не случайно от сравнительно близкого к нам начала 80-х обратился к далеким 40-м. В жизни Варлама Шаламова это был, наверное, самый критический момент. Чрезвычайно соблазнительно считать, будто рука помощи, протянутая в трудную минуту Шаламову, - это некое правило, утешительная закономерность победы добра над злом, но ведь бывало и по-другому, и, увы, ничуть не реже. Сам Шаламов многое поведал об этом.
В «Моем процессе» он рассказал о некоем докторе Мохначе, заведующем амбулаторией зоны, который, прекрасно зная о реальном состоянии заключенного, лжесвидетельствует о его здоровье. Или рассказ «Шоковая терапия» («Юность», 1988, № 10), где врач Петр Иванович разоблачает симулирующего травму позвоночника заключенного Мерзлякова. Разоблачает только потому, что ему приятно лишний раз удостовериться в собственной квалификации. Он - специалист, но - человек ли? Ему наплевать, что будет дальше с изможденным Мерзляковым, когда тот вернется на прииск.
Медицинская тема - особая тема не только в «Колымских рассказах», но и в жизни самого Шаламова. Помощь, оказанная ему Савоевой, Лесняком, Пантюховым, не смогла переломить его настороженно-недоверчивого отношения к врачебному «сословию». Для этого, видимо, были свои причины. Изменение масштабов понятий, о котором, как мы помним, писал Шаламов, остро дает себя знать прежде всего именно в этой сфере, изначально призванной быть службой милосердия. Однако в обществе, крепко подзабывшем, что это такое, она представляет собой нечто иное. Не потому ли Шаламов всячески избегал контактов с медициной?
И все-таки нужно вспомнить благодарным словом еще одного врача, Михаила Левина (услышит ли он нас в своем далеке?), который тоже сыграл важную роль в жизни писателя.
1978 год. Любовь Рафаиловна Жерардье, находившаяся как раз в то время в больнице на улице Карбышева с травмой ноги, рассказывает, что однажды к ней подошел доктор Левин, невропатолог, с которым она иногда беседовала о поэзии (поэзия - как пароль, как связующая нить!), и сказал: «Там в коридоре лежит человек, который провел почти двадцать лет на Колыме, он один, к нему никто не ходит, а он очень больной человек... Нужно помочь ему, подойдите к нему...»
Она подошла. Перед ней лежал человек, показавшийся очень худым, изможденным и несчастным. Говорил он невнятно, дергался при этом (болезнь Паркинсона), а когда замечал, что его не понимают, начинал нервничать, срывался на крик. Вскоре он надпишет ей на память книгу своих стихотворений.
Жерардье видела, как доктор Левин почти каждое утро сам кормит Варлама Тихоновича. Еду он приносил из дома. Не забыть бы нам сейчас, что, помимо простого милосердия, великодушия, это был еще и акт личного мужества: такое «преувеличенное» внимание к больному Шаламову могло быть неправильно понято, могло повредить врачу - писатель был персоной нон-грата.
Это может показаться диким, но ведь так и было: общение с человеком, чье имя не однажды произносилось разного рода «голосами», чей большой том «Колымских рассказов» в том же году был издан в Лондоне, общение с ним представляло реальную опасность, было чревато серьезными неприятностями. Пусть не такими, как в суровые сороковые, и тем не менее. Доктор Левин не мог этого не понимать.
Имя старого, больного, почти беспомощного писателя действительно приобретало в той глухой общественной атмосфере грозный ореол. Об этом свидетельствует поведение некоторых врачей, с которыми пришлось столкнуться Александру Морозову, когда он некоторое время спустя пытался вновь положить Шаламова в больницу для лечения.
Вместе с знакомым врачом, Дмитрием Федоровичем Лавровым, они ходили в больницу Ганнушкина в поисках человека, который бы посодействовал госпитализации Шаламова, - вопрос мог быть решен только на уровне заведующих отделениями. Их пересылали из кабинета в кабинет, от начальства к начальству, но везде повторялась примерно одна и та же сцена: двери тщательно затворялись, и очередной власть имеющий медик говорил: да-да, он слышал о Шаламове, но следует соблюдать осторожность, вы понимаете! - и потом начинался перебор других врачей, которые могли бы... И тут же с сомнением добавлялось: да, но вот такой-то - член партии...
Один врач все-таки решился, сел вместе с Морозовым в заказанное такси, чтобы ехать в дом для престарелых, но возле ворот вдруг попросил остановиться. Решение изменилось: посещение Шаламова, как он честно объяснил, повредило бы его репутации.
Я не знаю, заботился ли о своей репутации доктор Левин. Вероятно, да, но только понимал он ее скорей всего несколько иначе - так, как ее только и должен понимать истинный врач, как понимали ее Гиппократ, доктор Гааз или Альберт Швейцер. Но его участие в судьбе Шаламова не ограничилось проявленными вниманием и заботой, что само по себе делает ему честь и говорит как о человеке большой души. Ему предстояло сделать еще нечто очень важное, может быть, главное, что он мог сделать в тот момент для Шаламова.
Тут необходимо сделать пояснение медицинского характера. У Шаламова было органическое поражение центральной нервной системы, которое предопределяло нерегулятивную деятельность конечностей, развивалась болезнь Паркинсона... Такой диагноз ставили разные врачи достаточно высокой квалификации. Медицина способна бороться с этими недугами, блокировать их, для чего необходимо наблюдение и периодическое лечение с временной госпитализацией - по линии именно неврологии, а не психиатрии.
Однако как раз психиатрия нависала над неугодным Шаламовым - очень уж удобными для соответствующего диагноза были внешние признаки болезни. Видимо, доктор Левин это тоже понимал. Как-то он подошел к Жерардье, уже подружившейся с Варламом Тихоновичем, и сообщил, что скоро должна состояться комиссия, которая будет решать - определить Шаламова в дом для престарелых или отправить в психоневрологический интернат. И что он, доктор Левин, со своей стороны попытается сделать все, чтобы последнего не случилось: история болезни, анализы, диагноз подтверждают психическое здоровье Шаламова.
Но доктор Левин также считал необходимым добиться, чтобы на комиссии присутствовал кто-то из Союза писателей: он собирался отстаивать, защищать Шаламова и предпринимал для этого все возможные меры.
И снова писателя удалось уберечь. Если бы не доктор Левин, кто знает, чем бы все могло кончиться. По сути, Шаламов был очень одинок и беззащитен. В Союзе писателей его судьбой совершенно не интересовались, и он, когда речь заходила о Союзе, вспыхивал, «заводился», начинал кричать, так что разговор сразу приходилось прекращать. Он чувствовал свою покинутость и сам мало кого хотел видеть. Есть такая гордая человеческая реакция: чем хуже, тем лучше... Реакция-вызов.
Стоит задуматься и о подоплеке его вызова.
23 февраля 1972 года в «Литературной газете», там, где помещается международная информация, было опубликовано письмо Варлама Шаламова, в котором он протестовал против появления за рубежом его «Колымских рассказов». Письмо, воспринятое в интеллигентских кругах как отречение.
Возможно, будущие исследователи творчества и жизни Шаламова еще займутся серьезно атрибуцией этого письма, хотя особых оснований сомневаться в авторстве нет. Есть сведения, что у истоков этой шаламовской «акции» стоял Борис Полевой, в журнале которого чаще всего выступал со стихами писатель. Полевой хорошо относился к Шаламову и вполне мог из лучших побуждений подвигнуть его написать такое письмо. Во всяком случае кондово-дежурные фразы вроде: «Я - честный советский писатель, инвалидность моя не дает мне возможности принимать активное участие в общественной деятельности», - говорят либо о внутренней отстраненности автора, либо о том, что письмо просто составлялось по определенной «болванке».
Юлий Шрейдер, который встретился с Варламом Тихоновичем через несколько дней после появления письма, вспоминает, что сам писатель относился к этой публикации как к ловкому трюку. Он вроде как хитро всех провел, обманул начальство и тем самым смог себя обезопасить. «Вы думаете, это так просто - выступить в газете?» - спрашивал он. Говорил ли он это совершенно искренне или играл, проверяя впечатление собеседника, - тоже не пустой вопрос, тем более что Шаламов, по свидетельству знавших его людей, умел «прикинуться шлангом». И кто знает, что диктовал ему в такие судьбоносные моменты тот, запредельный лагерный опыт?
Как бы то ни было, но многим письмо Шаламова пришлось не по душе. И хотя в ту пору подобные письма-покаяния известных, уважаемых писателей время от времени появлялись на страницах периодики, не простили именно Варламу Шаламову: рушился образ несокрушимого автора ходивших в списках «Колымских рассказов».
Мы часто чрезвычайно скоры на праведный суд, на резкое, непримиримое слово (не обратная ли сторона нашего конформизма и соглашательства?), не отдавая себе при этом отчета: а имеем ли право?..
Нет, Варлам Шаламов не боялся утратить руководящий пост - его у него никогда не было, не боялся потерять доходы - обходился небольшой пенсией и нечастыми гонорарами. Но сказать, что ему нечего было терять, не поворачивается язык. Любому человеку всегда есть что терять, а Шаламову в 1972 году исполнилось шестьдесят пять. Он был больным, стареющим человеком, у которого и так были беззаконно, людоедски отняты лучшие годы жизни, свежие силы которого ушли на долбление камня в шурфах колымских приисков.
Возможно, кто-то хотел бы видеть в нем мученика режима, видеть на нем терновый венец и нимб над головой, и чтобы он до конца нес свой крест. А Шаламов хотел жить и творить - не в стол, но чтобы его стихи (хотя бы) читались соотечественниками. Не завтра, не послезавтра, не тем более в некоем абстрактном будущем, а здесь и сейчас.
Он хотел, мечтал, чтобы его рассказы, оплаченные его собственной кровью, его мукой, его болью, были напечатаны и читались в родной стране, столько пережившей и выстрадавшей. Вероятно и то, что писатель, ощущавший близость старости, не чувствовал себя способным на конфронтацию с режимом. Его письмо было предложением перемирия.
Впрочем, кто теперь может сказать точно? Возможно, было и то, и другое, и третье... Но что очевидно - лучше ему не стало после письма. Многие либералы от него отшатнулись. До этого его принимали, почитали, он был знаменитостью, а тут - никого! Одиночество.
Шаламов принял и это, но так, будто он сам не нуждается, не хочет никого видеть. На самом же деле те, кто встречался с ним в эти годы, кто как-то старался помочь, хотя из-за шаламовского характера это было вовсе не просто, не были ему безразличны. Александр Морозов рассказывает, что благодарность писателя могла выражаться в пожатии руки, в неожиданной фразе, в каком-то неявном, но тем не менее достаточно заметном особом отношении, которое не могло не трогать и не вызывать ответного чувства...
(окончание
здесь)