Сергей Григорьянц. "Прощальное слово"

May 05, 2011 00:10


Слово о Варламе Шаламове

Сказано после похорон на поминках по Шаламову в доме Натальи Кинд. Опубликовано в журнале «Континент» №34, 1982 год, что вскоре будет инкриминировано автору на суде. Выложено на сайте Сергея Григорьянца.

________

[...] Мы еще не в состоянии понять истинное значение творчества и судьбы Варлама Тихоновича Шаламова, как неспособны осознать смысл и последствия трагического периода русской истории, внутри которого находимся.
Шаламов неотделим от России, как Волга, как Уральский хребет, для него не было выбора: уезжать или оставаться - ему, как Божье испытание Иову, дана была судьба всей России, и он повторил ее в своей - человеческой судьбе. Вместе с тем - Шаламов всемирен, всечеловечен, ибо его свидетельство не умещается в рамки национальной литературы или истории, свидетельство, в существовании которого мы уже четверть века боимся себе признаться, ставит вопрос о возможности дальнейшего существования всего человечества, о праве человечества на существование.
Солженицын не верит в способность европейской цивилизации выжить, Шаламов не видит оправдания человеческой природе.
«Мертвый дом» Достоевского - не более, чем детский сад в сравнении со столь близким нам домом, вызвал у Шаламова и отношение к надежде Достоевского («красотой спасется мир») - как к детскому лепету.[...]

Не боясь я иду в темноту, -

уже с миллионами других вернувшись на каторгу, он - благодаря этим урокам - не погиб в первую же зиму, как Мандельштам, как Святополк-Мирский. Впрочем, кто знает, сколько сотен раз Шаламов счел милосердным и счастливым быстрое, по его понятиям, убийство Мандельштама. Впереди у Шаламова было еще двадцать лет гибели. «Среди беспамятного льда» он увидел и испытал то, что не довелось пережить ни одному на земле поэту. Он не покончил с собой, не бросился под автоматы в запретку, не устал думать «о всемогуществе могил», чтобы свидетельствовать о том, что не должен ни пережить, ни увидеть ни один человек в природе:

Потухнут свечи восковые
В еще не сломанных церквах,
Когда я в них войду впервые
Со смертной пеной на губах…

Там, где вся Россия в сотнях каторжных песен творила величайший многоголосый реквием самой себе, небывалую в мировой истории сагу своих страданий и гибели, там Варлам Шаламов в своей угловатой, судорожно рыдающей прозе нашел новый жанр повествования (нет завязок и кульминаций среди тысячеликой смерти), чтобы сохранить лики и души погибших, их место казни и последние шаги, а в стихах вел нескончаемый спор с Богом о смысле и праве такого мира на земле.[...]
Прозы - огненного свидетельства, сравнимого по трагическому пафосу лишь с «Житием» протопопа Аввакума -

…Тетрадь тряслась от плача
В любых натруженных руках, -

печатать не хотел никто («какие-то очерки…» - считалось в либерально-литературных кругах), стихи печатались в отрывках, с разрушенными циклами, чтобы раздробить, придушить, заглушить насколько возможно, рвавшийся из них к Богу и людям предсмертный хрип русской души и русской культуры. И даже в еще шедший в эти годы

Наш спор о свободе,
О праве дышать,
О воле Господней
Вязать и решать…

его - главного свидетеля - пускать не хотели и боялись. В литературных кухнях-салонах к Шаламову относились с заметной и насмешливой снисходительностью (а потом и злорадством: «мы еще тогда это говорили»), а он жаждал какого-то действия, или, вернее, действенной жизни литератора-профессионала: переводил, писал об уголовном мире, создавал наставления для начинающих поэтов, разбирал раннее творчество Репина, - и все это никому не было нужно. Кое-что, правда, издавалось, но проходило, как правило, незамеченным. Известность Шаламова была такова, что когда году в 70-м появилась наконец первая книжка его прозы (разумеется, по-немецки, а не по-русски), и фамилия и имя автора были перевраны.[...]

Не только стихи и прозу его понимать было - страшно, но и с ним самим было - трудно. Шаламов всегда оставался строг, не прощал даже близким: одному - вынужденных компромиссов, другому - смеси крови с розовой водицей, третьему - заемного словаря. Но каким же беспощадным судом судил он в одиночестве (никого рядом не было) самого себя, если смог написать:

Всего я касался лишь краем
И стал чересчур обтекаем.

Это о себе, почти голодающем, но полтора десятилетия не вступавшем в Союз писателей; о себе, не написавшем ни строки не только «датской» (к датам), но и просто проходной; о себе - отказавшемся от помощи полуприличного литературного бонзы, приславшего к Шаламову (по генетически-непроизвольному хамству) за прозой и стихами своего секретаря. И если он, изнемогая в одиночестве, и делал хоть что-то, чтобы уцелеть, то лишь потому, что видел себя все еще полным сосудом не переданного людям бесценного опыта.
Внезапная, но весьма закономерная смерть Шаламова (вскоре после опубликования его последних стихов в «Вестнике студенческого русского Христианского движения») - это не только огромная, поистине невосполнимая потеря для нас, для русской и мировой культуры, для нравственного бытия всего человечества. В ней чудится и зловещее пророчество.
Жизнь Шаламова, как мы говорили, повторяла судьбу всей России. В последние месяцы ему уже было уготовано место в психушке, куда его перевели, по нашему обыкновению, тайно и, очевидно, против его воли, - его, поэта, создавшего незадолго до этого цикл замечательных стихов.
Шаламов не уставал предупреждать:

Она еще жива, Расея,
Опаснейшая из Горгон.
Заржавленным щитом Персея
Не этот облик отражён…
Но дом Горгон находит Муза
И - безоружная - войдет,
И поглядит в глаза Медузе,
Окаменеет - и умрёт.

Иногда кажется, что, если бы Достоевский не умер, Александр Второй не был бы убит и эпоха русского идеализма, веры в Народ-Богоносец и во всемирное провиденциальное значение России не закончилась бы так трагично. Так и судьба Шаламова, таинственная, загадочная, какой только и может быть истинная судьба, судьба, поставившая перед человечеством вопрос о смысле его бытия среди немой, но чистой природы, эта судьба оборвалась, когда, кажется, и для других жизней человеческих места уже не остается. Впрочем, сам Шаламов не был настроен столь безнадежно: себе и своим читателям он предрек жизнь славную и бесконечную. [...]

19-20 января 1982 года

[ЧИТАТЬ ПОЛНОСТЬЮ]

UPD

Позже Сергей Иванович написал мне, что поминальное слово было сказано на поминках по Шаламову в доме философа Сергея Хоружего.


последние годы, Варлам Шаламов, тоталитарный режим, русская поэзия, русская литература, Сергей Григорьянц, биография, террористическое государство

Previous post Next post
Up