Первая рецензия на "Колымские рассказы" после чертовой дюжины лет их публикаций в нескольких русских заграничных журналах и газетах, в том числе одиннадцатилетних подборок в нью-йоркском Новом журнале, двух больших подборок в журнале Грани, 1970, а также выхода семи сборников в переводах на немецкий, французский, африкаанс, итальянский и, наконец, на русском, осуществленный в 1978 польским эмигрантским издательством OPI под редакцией Михаила Геллера - на него и написана рецензия Иверни. Странная дата публикации в заглавии поста объясняется тем, что, хотя №19 журнала "Континент" датирован 1978 годом, к читателю он попал только на следующий год - свидетельством тому письмо Жореса Медведева, помещенное в номере и датированное 1 январем 1979 года.
Иверни повторяет претензию Геллера Роману Гулю из его предисловия к сборнику, формулируя ее другими словами, но не менее резкими: "...публикация отдельных рассказов в зарубежной периодической печати была кастрацией их, обворовыванием писателя. Между тем, полная рукопись, положенная теперь в основу книги, уже множество лет находится на Западе - и уж если говорить о настоящем, полном невезении, то надо признаться, что именно шаламовской рукописи не повезло отчаянно". "Отчаянное невезение" рукописи, точнее, рукописей, было, как известно, целенаправленно и хладнокровно организовано, и то невезение, которое имеет в виду Иверни - еще не худшее из постигших эту книгу на просторах русского зарубежья.
___________
Зеркало памяти
В. Шаламов. Колымские рассказы. Оверсиз, Лондон, 1978
Увесистый том в 890 страниц, непривычно состоящий из двух-трехстраничных рассказов: так не бывает, так не делают книжки - уж если сборник миниатюр, то и сам он должен быть невелик, чтобы легче было «распробовать» каждую из составных. Но это - совсем особый сборник, его не берешь в руки, как любую другую книжку, и писать рецензию на него - испытываешь неловкость, почти вину. «Колымские рассказы» Варлама Шаламова кажется нечестным рассматривать с точки зрения литературного приема, композиционной выстроенности, художественной завершенности. Не только потому, что рассказанная в них жизнь слишком страшна, слишком фантастична, слишком реальна, слишком отчетливо-правдива, чтобы не скомпрометировать попытки применить к ней законы, придуманные для художественного вымысла; но и потому, что погрешности противу литературных правил выворачиваются в этой книге лишним подтверждением подлинности описываемого. Здесь сразу надо оговориться: книга издана по самиздатской рукописи, автор не имел возможности сделать свои поправки, так что решительно неизвестно, что именно в ней следует отнести к ошибкам при перепечатках, а что - к откровенному пренебрежению автора законами письма. Когда дважды и трижды в одной или близко стоящих фразах повторяется одно и то же слово; когда короткие и внятные предложения чередуются с долгими и запутанными стилистическими периодами, в которых внезапно меняются местами понятия времени и то, что произошло раньше, оказывается происшедшим позже, а вся фраза начинает выглядеть болезненно-ущербно, то это может быть с одинаковым успехом и результатом хождения рукописи по пишущим машинкам, и принципиальной невнимательностью автора к такого рода мелочам. И действительно: если нравственные законы общества, которые человек привык не то что уважать, но считать в известном смысле незыблемыми, оказываются до такой степени хрупкими и нежизнеспособными, то что же говорить тогда о правилах литературных, которые в нечеловеческих условиях существования превращаются в бессмысленную, смешную, баснословно дорогую игрушку, удел счастливчиков, которым дозволено жить?
Рассказы Шаламова с точки зрения чисто литературной поражают своей неритмичностью, неравномерностью расположения материала внутри каждого из них, часто - композиционной асимметричностью, незавершенностью, гуляющей и далеко от темы уходящей мыслью (от темы - узкой, локальной, потому что в конечном счете тема одна: безмерность человеческого падения, в которой палач соединяется с жертвой). И одновременно, рядом - рассказы, точные, быстрые, блистательно завершенные (такие, скажем, как «Ягоды», «На представку», «Васька Денисов - похититель свиней», «Утка», «Академик», «Сентенция» и т. д.). И тут не подсчитаешь «тех» и «этих», не заговоришь привычно об «эволюции творчества», о «накоплении мастерства» - все они перемешаны без всяких пропорций и хитрых литературных приемов, и автор-лукавец не подмигивает читателю, кивая на умение свое одним полуторастраничным росчерком двинуть ему, читателю, прямо под вздох: автор с читателем бесстрастно, почти равнодушно честен. Он его не букой пугает, смакуя лагерные ужасы (а ужас весь в том, что ужасов в лагере не остается: всё - быт, простенький, как календарь); он ему и не объясняет даже, а перечисляет, на что он, читатель, гуманист, естественно, обладатель духовных ценностей, накопленных человечеством, добряк и славный парень, - на что он способен, на что способно животное, притаившееся во тьме его, в тех внутренних джунглях, о существовании которых и сам он не подозревает, пока дьявольское, адское производство, конвейер зла (им же вызванный к жизни) не втянет его в свой процесс, в свой цикл, в свое движение - какое бы слово еще найти попроще, побудничней? - ну, в свою работу, просто р а б о т у.
О шаламовских рассказах говорить с т р а ш н о - оттого что более совершенные в литературном отношении нельзя назвать более сильными, а менее завершенные - более слабыми, оттого что приходится менять все мерки. Именно поэтому публикация отдельных рассказов в зарубежной периодической печати была кастрацией их, обворовыванием писателя. Между тем, полная рукопись, положенная теперь в основу книги, уже множество лет находится на Западе - и уж если говорить о настоящем, полном невезении, то надо признаться, что именно шаламовской рукописи не повезло отчаянно. Рассказы эти разрывать нельзя - это и не «рассказы» вовсе, а один рассказ, похожий на рваное повествование только что очнувшегося, только что пришедшего в себя после долгой и изнурительной болезни человека, который пытается пересказать то, что он видел по ту сторону сознания, ничуть не заботясь - поймут его или нет, поверят или нет. Его дело - сказать. Его дело - припомнить. Он отнюдь не надеется прибавить людям опыта или убедить их поступать так или иначе. Он не смотрит в глаза собеседнику (или собеседникам). Он смотрит в собственную память и пересказывает виденное. Между ним и любителем рассказывать сны - одна и весьма существенная разница: Шаламов не задает вопроса: к чему бы это? - он не бежит заглядывать в сонник, он сам знает ответ. К чему это, про что его страшные сны-жизнь - он знает и не устает повторять, нимало не волнуясь о том, что это уже было сказано им где-то раньше и совершенно в тех же выражениях. Его мысль-память бесконечно кружит по лицам, сценам, эпизодам, по биографиям и чужим рассказам, и нет для нее прошлого и будущего, раньше и позже, - нет хронологии, нет временной последовательности, потому что у времени на Колыме никакой последовательности и не было. Оно остановилось и заледенело, оно сохранялось консервами в вечной мерзлоте, как трупы полуприкрытых камнями зэков, при оползнях появлявшиеся на поверхности в столь высокой степени сохранности, что их трудно отличить было от еще двигающихся скелетов, которых жалкая человеческая логика требовала называть живыми, но которые на самом деле таковыми не были. Время обладало тьмою и светом, сменявшими друг друга, но не обладало главным своим признаком - движением. Это мог быть один чудовищных размеров день, а могла быть попросту вечность, которая уже сама по себе для ненадежного и слабого человеческого существа чудовищна. В этом бесконечном повествовании, иногда внезапно прерываемом, словно спотыкающемся о простое нежелание автора продолжать дальше, герой меняет фамилии и имена, является действующим лицом, или слушателем, или простым наблюдателем; по нескольку раз возвращается к одним и тем же историям; умирает на наших глазах, потом оказывается на своем первом допросе, потом появляется перед нами свободным человеком, вернувшимся к обычной жизни, потом - без перехода - снова опускается в ад - в ад собственного тела, давно переставшего быть вместилищем духа, сознания, чувства, а превратившегося в разрушающуюся оболочку, где хранится жалкий комочек тепла.
«Лагерь - отрицательная школа жизни. Целиком и полностью. Ничего полезного, нужного никто оттуда не вынесет - ни сам заключенный, ни его начальник, ни его охрана, ни невольные свидетели - инженеры, геологи, врачи...». «Каждая минута лагерной жизни - отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел - лучше ему умереть». «Все человеческие чувства - любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность - ушли от нас вместе с мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания». «Мы поняли - и это было самое главное, что наше знание людей ничего не дает нам в жизни полезного. Что толку в том, что я понимаю, разгадываю, предвижу поступки другого человека? Ведь своего-то поведения по отношению к нему я изменить не могу, я не буду доносить на такого же заключенного, как я сам, чем бы он ни занимался. Я не буду и добиваться должности бригадира, дающей возможность остаться в живых, ибо худшее в лагере - это навязывание своей (или чьей-то чужой) воли другому человеку - арестанту, как я. Я не буду искать «полезных» знакомств, давать взятки. И что толку в том, что я знаю, что Иванов - подлец, Петров - шпион, а Заславский - лжесвидетель?». «Мы поняли также удивительную вещь: в глазах государства и его представителей человек физически сильный лучше, именно лучше, нравственнее, ценнее человека слабого - того, что не может выбросить из траншеи двадцать кубометров грунта за смену». «К честному труду призывают в лагере подлецы и те, которые нас бьют, калечат, съедают нашу пищу и заставляют работать живые скелеты - до самой смерти».
Все процитированное выше - сжатая суть шаламовского лагерного опыта. Простая констатация того, что все законы, по которым с рождения живет человек, по которым строится существование человеческого опыта, в лагере недействительны. Как если бы он не был одной из форм (пусть даже принудительной) человеческой общности. Нет ничего человеческого, и общности нет. Остается одно - принуждение, насилие, растление. Власть - растлевает. Покорность - растлевает. Простое присутствие в качестве пассивного свидетеля - растлевает. Способность видеть и накапливать впечатления - убивает или растлевает. Оргия зла, тление, растление всех - и палачей и жертв. Духовная проказа, при которой одна за другой отпадают способности к размышлению, к чувствованию, к ощущению вещей отдельно от их первичной физической принадлежности и смысла. Гибель смысла вообще, гибель разума.
Несмотря на то, что поток лагерной литературы на сегодняшний день громаден, «Колымские рассказы» Шаламова читаются как откровение. Ни в одном произведении подобного рода нет такого обвинения роду человеческому, как у Шаламова. Да, мы знаем - и он не устает говорить об этом, - что ГУЛаг порожден вполне определенным политическим режимом. Но те, кто делает это своими руками, - они ведь нормальные, обыкновенные люди, обыкновеннейшие! Каждый из нас, значит, носит в себе палача или униженную, духовно уничтоженную жертву (которой, в свою очередь, ничто не мешает превратиться в палача). Все это похоже на чудовищный эксперимент, проведенный аккуратно, с лабораторной последовательностью и дотошностью: где черта, за которой человек исчезает как личность, как венец Творения? Куда еще надо поднажать, чем плеснуть, какой кислоты добавить, чтобы растворить само имя «человек» в воющем животном? Кто стоит за этим экспериментом? Кому он нужен? Дьяволу? Это далеко - дьявол. Это слишком просто - дьявол. Это слишком комфортабельно. И почему эта адская лаборатория со столь неизменной последовательностью увенчивается красным знаменем (у Гитлера - тоже было красное) и словами о равенстве и братстве (о братстве - всегда потом, сначала - о равенстве: в газовых печах все - одинаковый пепел, в вечной мерзлоте все - одинаковый лед)? Книга Шаламова - о том, во что человек способен превратить себя, во что мы способны превратить себя... Дай Бог, чтобы память была нам зеркалом!
Виолетта Иверни (Хамармер, в замужестве Бетаки)
__________
Опубликовано в журнале "Континент", Париж, №19, 1978.
Электронная версия в биб-ке ImWerden