Виктория Швейцер. ЦГАЛИ времен Шаламова и Сиротинской

Jun 25, 2012 03:49



Статья литературоведа и биографа Марины Цветаевой Виктории Швейцер, опубликована в парижском журнале Синтаксис, №4, 1979 год. Именно в этой "братской могиле" Сиротинская стремилась - с полным успехом - похоронить рукописи Шаламова, а также - к счастью, безуспешно - архив Осипа Мандельштама. Как минимум, этих двоих, хотя судя по упоминаниям Юрия Домбровского в ее мемуарах, возможно, и других неугодных власти писателей и поэтов.
ЦГАЛИ - именно тот архив, куда госбезопастность передала и где сгинул в спецхране конфискованный у Юрия Фрейдина архив Надежды Яковлевны Мандельштам. Ворье так и не вернуло архив законному распорядителю ее наследия.
Опускаю в статье то, что относится не к ЦГАЛИ, а к другим государственным хранилищам, ситуация в которых была ничуть не лучше, и цитаты из дневников Михаила Кузмина, в которых Швейцер искала информацию о Цветаевой. Интересно также, как нагло фальсифицировались в альманахе ЦГАЛИ под названием "Встречи с прошлым" публикуемые материалы.
Электронная версия в библиотеке ImWerden.

__________

Братская могила

Начну с истории, на первый взгляд, совсем незначительной. Как-то давно, читая «Нездешний вечер» Цветаевой, посвященный замечательному поэту Михаилу Кузмину, я вспомнила о его дневниках. Кузмин вел дневник, ежедневно записывая туда все, что считал нужным, о своей интимной и внешней жизни. Один из близких к Кузмину в последние его годы людей говорил мне, что Михаил Алексеевич любил иногда читать им, молодым, записи из своего дневника...
Я захотела взять этот дневник в архиве, чтобы посмотреть: может быть, Кузмин, тогда уже мэтр, как-то отметил встречу с только появившейся на литературном горизонте Цветаевой, встречу, так душераздирающе описанную ею в «Нездешнем вечере».
Многотомные дневники Кузмина хранятся в Москве в ЦГАЛИ (Центральный Государственный Архив Литературы и Искусства, одно из главных советских хранилищ подобного рода). Они пронумерованы, слегка аннотированы и внесены в опись довольно обширного фонда Кузмина - всё честь-честью. Я выписала два тома: тот, где записи начала января 1916 г. - времени «Нездешнего вечера», и тот, в котором лето-осень 1921 г., когда Цветаева написала приводимое ею в очерке письмо Кузмину. Я уже строила планы, как сравню две записи об одном вечере, об одних людях таких несхожих поэтов - Цветаевой и Кузмина; как узнаю от самого Кузмина о впечатлении, произведенном на него стихами Цветаевой и ее чтением...
Получаю отказ : дневники Кузмина не выдаются, они на «спецхране». Для меня же «спецхран» недоступен: то, что находится на «специальном хранении», выдается по специальному разрешению, а чтобы получить таковое, нужно ходатайство со специальными подписями и печатями, которые мне, к тому времени уволенной с работы, взять негде. Редактор одного из московских журналов, мой благодетель, который раз в год дает мне «отношение» в ЦГАЛИ, каждый раз начинает разговор словами «только не в спецхран». И я с радостью соглашаюсь: конечно, не в спецхран. Надо сознаться, что я и сама боюсь этого «храна», как боюсь долгие годы всего официального: домоуправления, врача в районной поликлинике, школьную учительницу моей дочки, даже доброжелательных ко мне женщин из читального зала ЦГАЛИ - не говоря уж об участковом милиционере. Я не делаю ничего предосудительного, но мне почему-то кажется, что я живу «зайцем», что в любую минуту кто-то - не знаю кто - вдруг спросит: а почему вы живете в этой квартире? Или: а почему вы берете бюллетень? Или: а почему вы читаете в нашем читальном зале? Откуда это чувство, это постоянное ожидание неприятности или беды? Может быть, мне подсознательно кажется, что «они» по глазам могут понять, как я все здешнее, «ихнее» не приемлю и ненавижу?.. Осознала я это только в ОВИРе, поймав себя на том, что стараюсь не смотреть в глаза «инспекторам».
Но почему «закрыты» дневники Кузмина? Я всегда думала, что он один из самых безобидных для советской власти поэтов: он не только никогда не выступал против и никогда ни в чем антисоветском ке был замешан, но даже умер естественной смертью, так что его и посмертно реабилитировать не пришлось. После доверительных разговоров с сотрудниками архива выяснилось, что дневники «закрыты» не за политику, а за «неприличие»: Кузмин был гомосексуалистом. Я знала об этом и, хотя не испытываю никакой симпатии к этой странной породе людей, никогда и подумать не могла, что этот порок (или несчастье) может стать на пути к архивным материалам.
«Но меня не сексуальная, а литературная сторона интересует», - убеждала я архивистов. «Нельзя, - был ответ. - Неприлично». Бедное наше начальство! И об этом ему надо заботиться: как бы, прочитав записки гомосексуалиста, мы не сгорели от стыда за него или, не дай Боже, не соблазнились...
И все же секс - не политика; здесь еще можно найти лазейку. Мне предложили указать примерное время, когда Кузмин мог упоминать Цветаеву, а «наши хранители сами поищут для вас в его дневниках». К сожалению, о «Нездешнем вечере» они ничего не нашли - не смею думать, что плохо искали, но и поручиться, что Кузмин ничего о нем не записал, не могу. И вдруг - радость: хранители нашли упоминание о Цветаевой. К моему столу в читальном зале подходит милая молоденькая сотрудница с толстенной книгой и, подавая ее мне, смущаясь, предупреждает: «Вам разрешили посмотреть только на странице 685, там упомянута Цветаева». И правда - упомянута. Под датой «8 июля 1921 г.» отмечено среди других письмо от Цветаевой.
Тогда, воровато оглядываясь, я все-таки начинаю листать и смотреть то, что у меня в руках. [...]
Вот все, что я успела незаконно выписать из «закрытых» дневников Кузмина. Могла ли я не переписать этого, могла ли дать этим записям, на мгновение оказавшимся у меня в руках, опять скрыться в небытии архива? Все, что относится к Блоку и Кузмину, - это наша культура, наша история. Какая же здесь государственная тайна? Вопрос этот, конечно, чисто риторический, потому что государственной тайной в нашей стране пронизана вся жизнь, а то, что касается истории, - особенно. И государственные архивы призваны эту тайну - охранять. Вот мы и дошли до главного слова - охранять.
Нормальному человеку может показаться, что у архивов - три основных функции: собирать, хранить и делать общим достоянием то, что принадлежит нам всем: любящим, знающим, хотящим знать. Вот тут наивный человек и ошибается, потому что на советском языке это называется «принадлежит народу». В любом случае это значит - не нам, не вам и не мне. Потому что от имени «народа» с нами будет говорить директор ЦГАЛИ Н.Б. Волкова, или заведующая Рукописным Отделом Пушкинского Дома К.Д. Муратова, или заведующая Отделом Рукописей Публичной Библиотеки им. М.Е. Салтыкова-Щедрина - фамилии ее не помню, но о разговоре с ней расскажу. Они точно знают, что нужно «народу», а что нет. А вы, хотя бы вы были не просто любознательный читатель, а профессионал, пришедший за материалами для работы, даже и понять не сможете, кто вы-то сами: то ли вам отказывают от имени народа, к которому вы не принадлежите, а он не хочет поделиться с вами своими богатствами; то ли, наоборот, вы и есть народ, который еще не созрел, чтобы знать государственные тайны, и добрые тети вас от этих ненужных - и даже вредных! - знаний оберегают.
Волкова поговорит с вами вежливо, обтекаемо, с улыбкой - и не разрешит вам читать ничего, что «закрыто». Муратова говорит прямо (и даже пожилым докторам наук, профессорам): «Я вам ничего не дам, потому что все, что можно напечатать, мы сами опубликуем». В конечном счете «что можно» зависит, безусловно, не от нее, а диктуется откуда-то «сверху». Все-таки мне чем-то нравится ее прямота и детская уверенность, что она и есть тот «народ», которому принадлежат все хранящиеся в Пушкинском Доме материалы. Есть в этом нечто патриархальное, как будто там и спецхрана никакого нет, а просто: не дам и только... И не дает. [...]
Я ничего не имею против работников архива лично, однако к тому чувству страха, о котором я писала, в отношении их прибавляется какая-то брезгливость к их явно полицейским функциям и постоянное любопытство: а что они думают об этом «про себя», как, например, она рассказала бы о разговоре со мной дома ? Неужели ей и впрямь кажется необходимым уберечь меня от этих дневников и эти дневники - от меня ? Не знаю.
За последние 10-15 лет советские архивы развивают большую активность в приобретении материалов. Обхаживаются старички и старушки, которые когда бы то ни было имели отношение к литературе, театру, живописи или их деятелям. Учтены возможные владельцы и наследники каких бы то ни было архивов. Старые бумажки стоят теперь денег, за приобретение их архивы иногда платят. Повидимому, гроши, потому что один ленинградский коллекционер, прося моего содействия в покупке рукописей, сказал: «Передайте, что я плачу мало, но все-таки втрое больше, чем Ленинская библиотека». Но дело, конечно, не в деньгах, а в смысле и целях этого накопительства. Естественная задача любого архива - собирать и хранить, не дать затеряться культурным или историческим ценностям. Архив собирает, научные сотрудники обрабатывают, датируют, систематизируют материалы (надо признаться, часто довольно плохо). А там уж начальство решает, что можно пустить в научный оборот - ведь в архивах занимаются прежде всего научные работники, - а что нельзя. Что это за «начальство», я не знаю, думаю, что существует специальная комиссия, решающая, какие из архивных материалов должны находиться на «специальном хранении». Это та же цензура, которая стыдливо именуется «главлит», и так же как цензоры, архивные «главлитчики» невидимы для постороннего глаза. Знаю, что еще не очень давно Главное Архивное Управление было в ведении Министерства Внутренних Дел, теперь же скромно пишется «при Совете Министров». Это однако, дела не меняет, и архивы продолжают осуществлять функции охранителей.
Умерла старая поэтесса и переводчица В.К. Звягинцева. Она жила одна, законных наследников не имела и завещания не оставила. По закону все ее имущество переходило в собственность государства. А дом ее был «полная чаша», потому что его миновали бури времени: в нем не было обысков и арестов и даже пожаров или переездов давным-давно не случалось. Хозяева были люди литературные и театральные, у них собралась прекрасная библиотека; Вера Клавдиевна показывала множество редких поэтических книг с дарственными надписями, рукописи А. Белого и Б. Пастернака, акварели М. Волошина, письма и записки Цветаевой. Не знаю, что делает государство с вещами, но бумаги и книги с автографами поступают в ЦГАЛИ, остальная библиотека - в букинистические магазины, где вскоре появились давние книжечки самой Звягинцевой «Московский ветер» и «На мосту». В день смерти (она умерла в больнице) собрались в квартире Звягинцевой близкие друзья, погрустили, поискали ее интимную переписку, чтобы по ее желанию уничтожить. Не нашли. Зато в хаосе письменного стола наткнулись на письма Цветаевой и волошинские акварели. Их забрали ближайшие друзья Звягинцевой, чтобы в суматохе разбора бумаг они случайно не затерялись. На другой же день они позвонили в ЦГАЛИ, чтобы предупредить об этом и сказать, что передадут всё представителю архива. Думаете, их благодарили? Как бы не так! Их немедленно предупредили, чтобы они никому не показывали писем Цветаевой и не вздумали переписать их для себя. Порядочный человек обычно теряется при таком натиске. Они рассказали мне об этом разговоре, смущаясь от нежелания меня обидеть (они не знали, что у меня есть эти поистине страшные письма, потому что Звягинцева дала мне переписать свои цветаевские автографы) и невозможности нарушить данное ЦГАЛИ слово. В ответ я разразилась несдержанной речью на тему о том, что государство, подведшее Цветаеву под петлю, а Мандельштама толкнувшее в братскую лагерную могилу, не имеет никакого права на их литературное наследство и архивы. «Они вам так говорят и забирают эти бумаги вовсе не потому, что государству это нужно и интересно, а только для того, чтобы скрыть их ото всех! - кипела я. - Этих писем никто никогда больше не увидит. Архив - это еще одна «братская могила!» Я оказалась права. Эти письма Цветаевой, как почти весь ее архив, очутились в спецхране.
Мне могут возразить: как же «братская могила», когда советские архивы не только предоставляют свои фонды научным работникам, но и сами издают то «Ежегодник», то «Летопись», то «Встречи с прошлым». На это отвечу : советская власть в любой своей ипостаси фальсифицирует все, не смущаясь никакими подтасовками. Приведу два примера. [...]
ЦГАЛИ затеял выпуск сборников «Встречи с прошлым». составленных из материалов архива. Во 2-ом выпуске помещена публикация М.А. Рашковой «Марина Цветаева за рубежом (Письма М.И. Цветаевой к В.Ф. Булгакову)». Не буду касаться тенденциозности публикатора, это дело ее совести, а, может быть, недопонимания. Но письма Цветаевой мы имеем право читать так, как она их написала. Случилось, что подлинники этих писем мне случайно дали (потом отобрали, так как оказалось что они на спецхране), и я сверила рукописи с опубликованным текстом. Я обнаружила несколько мелких ошибок и неверно проставленных знаков препинания. Существеннее, что слова «Воскресе» и «Пасху» (стр. 218), написанные Цветаевой с больших букв, напечатаны с маленьких. Но вот в письме 1-м дважды опущены совершенно безобидные упоминания М.Л. Слонима. Перед словами «Страстно хочу на океан»: «Уже просила Слонима похлопотать о продлении мне «отпуска» (с сохранением содержания) до осени». И после фразы «Мне стыдно Вас просить, знаю, как Вы заняты, знаю и ужасающую скуку «"чужих дел"»: «но Слонима я уже просила, а больше некого». Казалось бы, здесь нет ничего «криминального», тем более, что публикатор подчеркивает трудности зарубежной жизни Цветаевой.
Дело просто: в отличие от вернувшегося Булгакова Слоним не «прощен», поэтому Цветаева не должна была с ним дружить и обращаться к нему за помощью. Имена других эмигрантских писателей не выброшены из текста писем только потому, что упоминаются в отрицательном контексте.
Но самое интересное впереди. Начало 2-го абзаца на стр. 217 читается так: «Страстно хочу на океан. Отсюда близко. Боюсь, потом никогда не увижу. М/ожет/ б/ыть/, в Россию придется вернуться или еще что-нибудь»...
Я уже привела фразу о Слониме, с которой начинался этот абзац у Цветаевой. Дальше в рукописи: «Страстно хочу на океан. Отсюда близко. Боюсь, потом никогда не увижу. М. б., в Россию придется вернуться* (именно придется, - совсем не хочу!) - или еще что-нибудь...»
К слову «вернуться» - сноска, примечание Цветаевой: «* В случае переворота, не иначе, конечно!»
Пустяки? Выброшено всего 11 слов из четырех писем? Но это самые значительные слова, характеризующие политическую позицию аполитичной, как принято считать, Цветаевой, ее отношение к советской власти и проблеме возможного возвращения на Родину. Эти слова здесь совсем не случайны : Цветаева обращается к человеку - Булгакову - хотевшему и надеявшемуся вернуться в Советский Союз, неоднократно об этом хлопотавшему. Но с тех пор как имя Цветаевой стало упоминаться и произведения ее появляться в советских изданиях, ее возвращение всячески обыгрывается и трактуется (не без участия дочери Цветаевой, ныне покойной A.C. Эфрон) как акт доброй воли и чуть ли не признание советской власти *). Вот и тут, выбросив из цветаевского текста несколько слов, архивисты переворачивают с ног на голову принципиальную позицию поэта. Дескать, уже в 1926 г. (письмо датировано: Париж, 2 января 1926 г.) для Цветаевой мысль о возвращении была естественной, обычной («вернуться или еще что-нибудь») и никакой проблемы не было. Это вполне гармонирует с тем, что в заметке публикатора сказано об участии мужа Цветаевой С.Я. Эфрона в евразийстве и Союзе возвращения. Противоречит это только правде. Поэтому о возвращении в Советский Союз С.Я. Эфрона не упомянуто вовсе (тем более о его гибели в лагере), об остальных же членах этой поистине трагической семьи говорится глухо: «В конце 1930-х годов вернулась на Родину и семья Цветаевой: в 1937 году дочь Ариадна (чтобы в 1939 попасть в тюрьму и провести в лагерях и ссылках последующие 17 лет - об этом ни слова, это советская власть себе давно простила - В.Ш.), а в 1939 году сама Марина Ивановна с сыном Муром». (Она - чтобы, промыкавшись немногим более двух лет, повеситься в Елабуге, он - чтобы 18-ти лет быть призванным в армию и погибнуть, кажется, даже не доехав до фронта). Прочтет неосведомленный читатель эту публикацию и умилится благостной картине: сколько лет Цветаева думала о возвращении и наконец-то в 39-м году смогла вернуться!
Как видите, советский архив существует для того, чтобы обслуживать советское литературоведение или советскую историю. Эти науки извлекут из архивных фондов то, что им годится, где нужно - пригладят, где нужно - обкорнают, где нужно - подтасуют. И все приспособят для нужд советской власти. А будет выгодно - продадут и заграницу.
Я слышала, что некоторые доверчивые старые эмигранты, мучимые ностальгией, передают советским коммивояжерам типа Зильберштейна [литературовед, искусствовед, коллекционер, муж директора ЦГАЛИ Натальи Волковой] свои архивы. Опомнитесь! Знайте, что вы бросаете бумаги дорогих вам людей в братскую могилу, где погребена уже не одна сотня жизней. И если когда-нибудь их оттуда извлекут, вы сами их не узнаете.
Уже закончив эти заметки, я листала для какой-то справки «Неизданные письма» Цветаевой и случайно наткнулась на фразу, напечатанную жирным шрифтом (стр. 254): «В Россию как в хранилище не верю». Речь шла о том, что мы называем архивными материалами.
______

*) Я сама грешила этим и считаю нужным здесь оправдаться. Начала я заниматься Цветаевой давно, когда не только «моды» на нее не было, но и известна она была в Советском Союзе мало. Влюбившись в ее творчество, я, как и A.C. Эфрон, поначалу считала,что главное - опубликовать Цветаеву, познакомить с ней читателей, а остальное - пустяки, цель оправдывает средства. Этому очень способствовала почти полная неосведомленность моего поколения в политических судьбах русской эмиграции, ее жизни и развитии русской литературы за рубежом. Судьба любого эмигранта, в том числе и Цветаевой, о которой я кое-что знала, представлялась весьма схематично. И только годы спустя реальная жизнь Цветаевой и ее литературная судьба стали мне по-настоящему понятны. Я поняла, что в литературоведении и истории литературы недопустима никакая фальсификация, даже малейшая. Любые недомолвки, самые вроде бы невинные натяжки и подтасовки искажают облик поэта, его время, историческую правду в целом. Тем более в глазах советского читателя, получающего информацию из одних рук - официальных. «Слово не воробей, вылетит - не поймаешь». Если постоянно сопровождать произведения Цветаевой сообщениями о том, какая она была революционерка и только случайно не поняла Октябрьской революции, как она и эмиграция терпеть не могли друг друга, а Цветаева рвалась в Советский Союз - это не может не запасть в голову даже скептически настроенному читателю. С тех пор уже десять лет я ничего не печатала в Советском Союзе о Цветаевой.

[Примечание редакции] Швейцер, Виктория Александровна - родилась в 1932 году в Москве. Окончила филологический факультет МГУ. Много лет занималась творчеством Цветаевой и Мандельштама. Печаталась в журнале «Новый Мир». Работала в Союзе советских писателей, откуда была уволена за организацию среди писателей сбора подписей в защиту Синявского и Даниэля. В 1977 году эмигрировала и в настоящее время живет в Америке.

СССР, Виктория Швейцер, Ирина Сиротинская, цензура, КГБ, тоталитарный режим, закрытое общество, русская литература, архив, ЦГАЛИ

Previous post Next post
Up