Все цит. по: Д.Н.Мамин-Сибиряк, С.с. в 10 тт., М.1958 (но признаюсь, могут быть неточности)
Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович: Собрание сочинений.
Приваловские миллионы.
Т.2, сс.73-74
- Я делаю только то, что должен,- заметил Привалов, растроганный этой сценой.- В качестве наследника я обязан не только выплатить лежащий на заводах государственный долг, но еще гораздо больший долг...
- Еще какой долг?
- А как же, Василий Назарыч... Ведь заводы устроены чьим трудом, по-вашему?
- Как чьим? Заводы устраивал твой пращур, Тит Привалов,- его труд был, потом Гуляев устраивал их,- значит, гуляевский труд.
- Да, это верно, но владельцы сторицей получили за свои хлопоты, а вы забываете башкир, на земле которых построены заводы. Забываете приписных к заводам крестьян.
- Да ведь башкиры продали землю...
- За два с полтиной на ассигнации и за три фунта кирпичного чаю.
- А хоть бы и так... Это их дело и нас не касается.
- Нет, очень касается, Василий Назарыч. Как назвать такую покупку, если бы она была сделана нынче! Я не хочу этим набрасывать тень на Тита Привалова, но...
- Что же, ты, значит, хочешь возвратить землю башкирам? Да ведь они ее все равно продали бы другому, если бы пращур-то не взял... Ты об этом подумал? А теперь только от дай им землю, так завтра же ее не будет... Нет, Сергей Александрыч, ты этого никогда не сделаешь...
- Я и не думаю отдавать землю башкирам, Василий Назарыч; пусть пока она числится за мной, а с башкирами можно рассчитаться и другим путем...
- Не понимаю что-то...
- Если бы я отдал землю башкирам, тогда чем бы заплатил мастеровым, которые работали на заводах полтораста лет?.. Земля башкирская, а заводы созданы крепостным трудом. Чтобы не обидеть тех и других, я должен отлично поставить заводы и тогда постепенно расплачиваться со своими историческими кредиторами. В какой форме устроится все это - я еще теперь не могу вам сказать, но только скажу одно,- именно, что ни одной копейки не возьму лично себе...
- Ах, Сережа, Сережа...- шептал Бахарев, качая головой.- Добрая у тебя душа то... золотая... Хорошая ведь в тебе кровь-то. Это она сказывается. Только... мудреное ты дело затеваешь, небывалое... Вот я - скоро и помирать пора, а не пойму хорошенько...
с.195-198
Скоро выплыло еще более казусное дело о башкирских землях, замежеванных в дачу Шатровских заводов еще в конце прошлого столетия. Оказалось, что дело об этом замежевании велось с небольшими перерывами целых сто лет, и истцы успели два раза умереть и два раза родиться. Слабая сторона дела заключалась в том, что услужливый землемер в пылу усердия замежевал целую башкирскую деревню Бухтармы; с другой стороны, услужливый человек, посредник, перевел своей единоличной властью целую башкирскую волость из вотчинников в припущенники то есть с надела в тридцать десятин посадил на пятнадцать. Остальные десятины отошли частью к заводам, а частью к мелким землевладельцам. Главное затруднение встречалось в том, что даже приблизительно невозможно было определить те межи и границы, о которых шел спор. В документах они были показаны «от урочища Сухой Пал до березовой рощи» или, еще лучше, «до камня такого-то или старого пня». Ни березовой рощи, ни камня, ни пня давно уже не было и в помине, а где стояло урочище Сухой Пал - каждая сторона доказывала в свою пользу. Разница получалась чуть не в пятьдесят верст. Да и самая деревня Бухтармы успела в течение ста лет выгореть раз десять, и ее наличное население давно превратилось в толпу голодных и жалких нищих.
- Что мы будем делать? - несколько раз спрашивал Привалов хмурившегося Бахарева.
- Теперь решительно ничем нельзя помочь,- отвечал обыкновенно Бахарев,- проклятая опека связала по рукам и по ногам... Вот когда заводы выкрутятся из долгов, тогда совсем другое дело. Можно просто отрезать башкирам их пятнадцать десятин, и конец делу.
- Да, но ведь не все же эти десятины отошли к заводам?
- Сосчитайте, сколько их отошло.
Точно для иллюстрации этого возмутительного дела в Шатровском заводе появилась целая башкирская депутация. Эти дети цветущей Башкирии успели проведать, что на заводы приехал сам барин, и поспешили воспользоваться таким удобным случаем, чтобы еще раз заявить свои права.
Привалова на первый раз сильно покоробило при виде этой степной нищеты, которая нисколько не похожа на ту нищету, какую мы привыкли видеть по русским городам, селам и деревням. Цивилизованная нищета просит если не словами, то своей позой, движением руки, взглядом, наконец - лохмотьями, просит потому, что там есть надежда впереди на что-то. Но здесь совсем другое: эти бронзовые испитые лица с косыми темными глазами глядят на вас с тупым безнадежным отчаянием, движения точно связаны какой-то мертвой апатией, даже в складках рваных азямов чувствовалось это чисто азиатское отчаяние в собственной судьбе. «Такова воля Аллаха...» - вот роковые слова, которые гнездились под меховыми рваными треухами. Какое-то подавляющее величие чувствовалось в этой степной философии, созданной тысячелетиями и красноречиво иллюстрированной событиями последних двухсот лет.
- Бачка... кош ставить нильзя...-десять раз принимались толковать башкиры,- ашата подох... становой кулупал по спинам...
Между этой отчаянной голытьбой, обреченной более сильной цивилизацией на вымирание, как объясняет наука, выделялись только два старика, которые были коноводами. Один, Кошгильда, был лет под шестьдесят, широкоплечий, с подстриженной седой бородкой, с могучей грудью. Другой, жилистый и сухой, весь высохший субъект, с тонкой шеей и подслеповатыми, слезившимися глазами. Его звали Урукаем. Старики держали себя просто и свободно, с грацией настоящих степняков. Они еще чуть-чуть помнили привольное старое житье, когда после холодной и голодной зимы отправлялись на летние кочевки сотнями кошей. Степь была вольная. За лето успевали все отдохнуть - и скот и люди. А теперь... "кунчал голова»,- как объяснял более живой Кошгильда.
«Вот они, эти исторические враги, от которых отсиживался Тит Привалов вот в этом самом доме,- думал Привалов, когда смотрел на башкир.- Они даже не знают о том славном времени, когда башкиры горячо воевали с первыми русскими насельниками и не раз побивали высылаемые против них воинские команды... Вот она, эта беспощадная философия истории!»
Башкир несколько дней поили и кормили в господской кухне. Привалов и Бахарев надрывались над работой, разыскивая в заводском архиве материалы по этому делу. Несколько отрывочных бумаг явилось плодом этих благородных усилий - и только. Впрочем, на одной из этих бумаг можно было прочитать фамилию межевого чиновника, который производил последнее размежевание. Оказалось, что этот межевой чиновник был Виктор Николаевич Заплатив.
- Вот и отлично,- обрадовался Привалов.- Это хозяин моей квартиры в Узле,- объяснил он Бахареву,- следовательно, от него я могу получить все необходимые указания и, может быть, даже материалы.
- Дай бог...
Когда башкирам было, наконец, объявлено, что вот барин поедет в город и там будет хлопотать, они с молчаливой грустью выслушали эти слова, молча вышли на улицу, сели на коней и молча тронулись в свою Бухтарму. Привалов долго провожал глазами этих несчастных, уезжавших на верную смерть, и у него крепко щемило и скребло на сердце. Но что он мог в его дурацком положении сделать для этих людей?
Целую ночь снилась Привалову голодная Бухтарма. Он видел грязных, голодных женщин, видел худых, как скелеты, детей... Они не протягивали к нему своих детских ручек, не просили, не плакали. Только длинная шея Урукая вытянулась еще длиннее, и с его губ сорвались слова упрека.
- Наша земля-твой земля...-хрипел Урукай, совсем закрыв слезившиеся глазки.- Все - твой, ничего - наш... Ашата подох, апайка подох, Урукай подох...
Привалов проснулся с холодным потом на лбу.
Бойцы. (Очерки весеннего сплава по реке Чусовой)
Т.4,сс.20-22.
Между прочим, здесь мне кинулись в глаза несколько бурлацких групп, которые отличались от всех других тем, что среди них не слышалось шума и говора, не вырывалась песня или веселая прибаутка, а, напротив, какая-то мертвая тишина и неподвижность делала их заметными среди других бурлаков. Кроме рваных овчинных полушубков, серых кафтанов и лаптей, здесь попадались белые войлочные шляпы с широки. ми полями, меховые треухи, оленьи круглые шапки с наушниками и просто невообразимая рвань, каким-то чудом державшаяся на голове. Обладатели этих треухов, белых шляп и оленьих шапок совсем не принимали никакого участия в общем шуме и гвалте, а боязливо держались поодаль от остальных бурлаков. По всему было заметно, что эти люди чувствовали себя совсем чужими в этом разгулявшемся море, а сознание своей отчужденности заставляло их сбиться в отдельные кучки.
- И уродит же господь-батюшко страсть! - богобоязливо и с заметным отвращением говорила какая-то старушенька, тащившая к гавани решетку с свежими калачами.
Несколько мальчишек образовали около молчаливых людей две-три весело смеявшихся шеренги; мальчишки посмелее пробовали заговорить с ними, но, не получая ответа, ограничивались тем, что громко хохотали и указывали пальцами.
- Гли, робя, шапка-то как на ем! - резко выкрикивал босой мальчуган, вытирая нос рукавом рубахи.- Как мухомор... А глаза узенькие да чернящие! Страсть!
- А у другого-то, робя, ременный пояс и скобка прикована к поясу... Дядя, на что скобку приковал?
- Это бороться, надо полагать.
- Врешь. Они топоры в скобках носят... Гли-ко, огниво у каждого! Тоже вот нехристи, а огонь любят.
Эти странные, молчаливые люди-инородцы, которых на каждый сплав сбирается из разных мест Урала иногда несколько сот. Были тут башкиры из Уфимской губернии, пермяки из Чердынского уезда, вогулы из Верхотурского, зыряне из Вологодской губернии, татары из Кунгурского уезда и из-под Лаишева. Из-под белых войлочных шляп сверкали черные с косым разрезом глаза кровных степняков цветущей Башкирии; из-под оленьих шапок и треухов выглядывали прямые жесткие волосы с черным отливом, а приподнятые скулы точно сдавливали глаза в узкие щели. Белобрысые пермяки с бес цветными, как пергамент, лицами, серыми глазами и неподвижно сложенными губами казались еще безжизненнее и серее рядом с пронырливыми и хитрыми зырянами. Основные типичные черты монгольского типа перемешались здесь с финскими, и, право, трудно было решить, кто из них был жалче. Русская бедность и нищета казались богатством по сравнению с этой степной голытьбой и жертвами медленного вымирания самых глухих лесных дебрей. Как ни беден русский бурлак, но у него есть еще впереди что-то вроде надежды, осталось сознание необходимости борьбы за свое существование, а здесь крайний север и степная Азия производили подавляющее впечатление своей мертвой апатией и полнейшей беспомощностью. Для этих людей не было будущего; они жили сегодняшним днем, чтобы медленно умереть завтра или послезавтра.
Живее других казались башкиры и татары, которые поэтому и сосредоточивали на себе особенное внимание мальчишек.
- Сплав гулял, вода ташшил, барка кунчал...- задорно поддразнивал какой-то белоголовый мальчуган.
Моя попытка разговориться с этими дикарями кончилась полной неудачей и вызвала только неумолкаемый смех маленькой веселой публики. При помощи трех слов: «гулял», «ташшил» и «кунчал»-трудно было разговориться с незнакомыми людьми, а пермяки и этого не знали. Один, впрочем, как-то апатично произнес одно слово: "клэп", то есть хлеб.
- Нянь? - спросил я.
- Нянь, нянь...- ответил пермяк и даже не удивился, услыхав свое родное слово; по-пермяцки «нянь» значит хлеб.
Других пермяцких слов в моем лексиконе не оказалось, и я расстался с молчаливыми людьми, приговоренными историей к истреблению. Но эти лица и это единственное русское слово "клэп" все время не выходили у меня из головы. Какая сила выбила этих людей из их дремучих лесов и привольных степей и выкинула сюда, на берег далекой горной реки? Ответ, конечно, один: нужда, которая в лесу и степи еще страшнее и беспощаднее, чем по городам и селам. Как солнечная теплота, заставляя таять зимний снег, собирает воду в известные водоемы, так и нужда стягивает живую человеческую силу в определенные боевые места, где не существует разницы племен и языков. Наблюдая этих позабытых историей людей, эту живую иллюстрацию железного закона вымирания слабейших цивилизаций под напором и давлением сильнейших, я испытывал самое тяжелое, гнетущее чувство, которое охватывало душу мертвящей тоской. Ведь вся история человечества создана на подобных жертвах, ведь под каждым благодеянием цивилизации таятся тысячи и миллионы безвременно погибших в непосильной борьбе существовании, ведь каждый вершок земли, на котором мы живем, напоен кровью аборигенов, и каждый глоток воздуха, каждая наша радость отравлены мириадами безвестных страданий, о которых позабыла история, которым мы не приберем названия и которые каждый новый день хоронит мать-земля в своих недрах.
«Охонины брови».
Т.7,сс.415-416
Из пленных едва уцелела «любая половина». А там пошла новая потеха: «орда» кинулась на русские деревни с особенным ожесточением, все жгла, зорила, а людей нещадно избивала, забирая в полон одних подростков-девушек. Кровь лилась рекой, а «орда» не разбирала,- только бы грабить. В виде развлечения захваченных пленных истязали, расстреливали из луков и предавали самой мучительной смерти. Испуганные жители не знали, в какую сторону им бежать. А впереди везде по ночам кровавыми пятнами стояло зарево пожаров...
Пленных было так много, что «орде» наскучило вешать и резать их отдельно, а поэтому устраивали для потехи казнь гуртом: топили, расстреливали, жгли. Раз Арефа попался в такую же свалку и едва ушел жив. «Орда» разграбила одну русскую деревню, сбила в одну кучу всех пленных и решила давить их оптом. Для этого разобрали заплот у одной избы, оставив последнее звено. На него в ряд уложили десятка полтора пленных, так что у всех головы очутились по другую сторону заплота, а шеи на деревянной плахе. Сверху спустили на них тяжелое бревно и придавили. Это была ужасная картина, когда из-под бревна раздались раздиравшие душу крики, отчаянные вопли, стоны и предсмертное хрипение. «Орда» выла от радости... Не все удавленники кончились разом. К общему удивлению, в числе удавленников оказался и дьячок Арефа. Он оказался живым благодаря своей тонкой шее.
- Ах ты, шайтан! - удивлялись башкиры, освобождая его из общей массы мертвых тел.- Да как ты-то попал?
Арефа со страху ничего не мог ответить, а только моргал. Его сильно помяли, и он дня три не мог произнести ни одного слова, а потом отошел. Этот случай всех насмешил, даже пленных, ожидавших своей очереди.
- Вызволил преподобный Прокопий от неминучей смерти,- слезливо объяснял Арефа.- Рядом попались мужики с толстыми шеями,- ну, меня и не задавило. А то бы у смерти конец...
Все эти ужасы были только далеким откликом кровавого замирения Башкирии, когда русские проделывали над пленными башкирами еще большие жестокости: десятками сажая ли на кол, как делал генерал Соймонов под Оренбургом, вешали сотнями, отрубали руки, обрезывали уши, морили по тюрьмам и вообще изводили всяческими способами тысячи людей. Память об этом зверстве еще не успела остыть, и о нем пели заунывные башкирские песни, когда по вечерам "орда" сбивалась около огней. Всех помнила эта народная песня, как помнит своих любимых детей только родная мать: и старика Сеита, бунтовавшего в 1662 году, и Кучумовичей с Алдар-баем, бунтовавших в 1707 году, и Пепеню с Майдаром и Тулкучурой, бунтовавших в 1736 году. Много их было, и все они полегли за родную Башкирию, как ложится под косой зеленая степная права.
Курились башкирские огоньки, а около них башкирские батыри пели кровавую славу погибшим бойцам, воодушевляя всех к новым жестокостям. Кровь смывалась кровью... У Арефы сердце сжималось, когда башкиры затягивали эти свои проклятые песни.