Мишель де Серто "Изобретение повседневности-1: Искусство делать". Перевод Д. Калугина, Н. Мовниной

Mar 19, 2020 22:18

Кажется, книга Серто состоит из сплошных недостатков, не позволяющих ей дотянуть до проектной мощности, и, тем не менее, это выдающееся творение (воздержусь от слова «великое»), способное переформатировать (или отформатировать) сознание - несмотря на то, что поставленная автором цель (дать метод) так и оказывается недостигнутой.

«Изобретение повседневности» должно занимать место рядом с «Словами и вещами» Фуко [его трудами Серто явно вдохновлялся, постоянно ссылаясь на все основные его книги, тем не менее, считая главной, всё-таки "Надзирать и наказывать"] своей претензией максимального расширения возможностей письма (замечаешь, что с какого-то момента тебя интересуют и волнуют книги, показывающие что можно ещё и вот так, а ещё и эдак, и, тем более, в духе «а что так тоже можно было?», когда ведётся крайне тонкая, тоньше тонкого работа по уточнению и формированию совсем уже невидимых материй), но от себя отказаться невозможно, поэтому основной (?) труд Серто отсылает не столько к Фуко (автору крайне структурированному), сколько к Башляру, постоянно сдвигающегося в сторону поэтической онтологии.

Да-да, поэтической онтологии, а не антологии, когда бытийственные или дискурсивные основания описываются практическими стихотворными средствами.

Режим максимального благоприятствования суггестии, внедренный в квазинаучный текст способен творить удивительные результаты: практически каждый абзац здесь способен изменять направление мыслительного движения.

Менять радикально - настолько быстро Серто переключается от буквализма к метафорам и обратно.

Это, конечно, утомляет.

Дико выматывает, несмотря на удивительную точность и ёмкость труда, постоянно принимающего конфигурации твоих собственных, до поры несформулированных наблюдений.

А, может быть, и благодаря ей, из-за чего почти каждый абзац (страницу и даже главу) мне приходится перечитывать не по одному разу.

Не от того, что головокружительно сложно написано, но потому что сцепления периодов внутри абзаца или даже длинного предложения состоят из таких резких переходов, что, как говорится, «за мыслью не успеваешь…»

Да и нет здесь множества мыслей, кишащих как в рыбном питомнике: Серто по большей части мыслит интуициями, причем не столько своими, сколько читательскими.

Задавая этими авторскими домыслами раму для моих собственных догадок.






Так «Изобретение повседневности» начинает напоминать конспект лекций (вот как у Барта в «Жить вместе», который каждый наполняет своим собственным содержанием), каждое из положений которого содержится в книге в свернутом виде.

Это же и есть незаконченный методологический аппендикс, сочинявшийся для «аспирантов» (окей, соратников), вместе с ними, но так и не доведенный до конца (кажется, «второй том» делался совсем уже в соавторстве, а третий так никогда и не был закончен - Серто слишком рано умер) в процессе создания технологии социологического исследования, способного описать жизнь в заранее выбранных жилых кварталах.

Так как методика исследования вырабатывалась написанием именно этого текста («по ходу пьесы»), наблюдения и заметки Серто не создают целостности, но набрасываются по принципу «клади рядом», чем, собственно, его метод и отличается от условного «Фуко»: потому что когда читаешь, например, «Слова и вещи» то авторские заходы и подходы с разных сторон, в конечном счёте, складываются в законченную фигуру, объясняющую зачем все затеивалось.

И тогда неслышный щелчок поясняет вхождение деталей в пазы понимания, после которого и возникает концептуальная ясность: «так вот оно что!»

Так вот в «Изобретении повседневности» подобный щелчок, возникающий у Фуко почти в самом конце, практически не слышен.

На этот раз, его должен произвести не текст, но сам читатель.

В необходимом ему направлении.

«Моя задача заключается в том, чтобы предложить несколько способов помыслить повседневные практики потребителей, с самого начала исходя из того, что они имеют тактический характер. Обитать, двигаться, говорить, читать, делать покупки или готовить еду - все эти виды деятельности, как представляется, соответствуют параметрам тактических уловок и неожиданностей: удачные повороты «слабого» внутри порядка, установленного «сильным», искусство делать ходы внутри поля другого, хитрость охотника, маневренная и полиморфная мобильность, окрыляющая поэтические и военные находки…» (115)

И поначалу кажется, что Серто имеет ввиду социальную топографию - определение бытовых и пространственных границ (определению «пространства» и отличию его от «места» посвящены самые вдохновенные страницы книги, а еще и тому, что же такое, на самом деле, «память» и зачем она), составлению атласов и карт движения, «жестов разметки видимого пространства для обеспечения доступа к наблюдению над теми, кто его занимает, и получению о них “информации”…» (125) и «другой теории стиля (стиль как способ передвигаться, как нетекстовый жест, организующий текст мышления)…» (126) и много ещё чего иного.

«Движение прохожих представляет собой серию петляний, подобных "речевым оборотам" или "стилистическим фигурам". Таким образом, можно говорить о своеобразной риторике ходьбы. Искусство "закручивать" фразу чем-то подобно искусству "прокладывать маршрут". Подобно обыденному языку, это искусство предполагает и соединяет разные стили и способы языкового использования...» (196)

Анонсы и типовые объяснения этой книги обязательно говорят о жизни «простых людей», вычерчивающих внутри городских пространств свои собственные «кротовьи норы» и неповторимые пути.

Почти все такие аннотации почему-то говорят о практически войне между официальным дискурсом и неофициальным образом жизни, заставляющем «наших людей» включать смекалку для того, чтобы обдурить не только государство и общество, но даже и судьбу.

Комментаторы книги Серто почти обязательно настаивают на конфронтации между видимым и невидимым, которая и нуждается в полевых наблюдениях - «Изобретение повседневности», де, вырабатывала процедуру исследования «культуры молчащего большинства», то есть, тех, кто потребляет информацию, но не вырабатывает её.

Да, это деятельность не имеющая подписи и не осознающая саму себя, использующая в качестве материала всяческий медийный мусор - «язык телевидения газеты, супермаркета или городской топографии»…

Эти медийные практики, конечно, производят что-то (впечатление, знание, опыт), но анонимы не накапливают его и не фиксируют в каких бы то ни было (законченных или даже текучих, изменчивых) формах.

«Читатель, будучи неспособным к накоплению (если только он не пишет или не «регистрирует»), не может защитить себя от эрозии времени (читая, он забывает себя и забывает то, что прочёл), кроме как через покупку объекта (книги, изображения), который является лишь субститутом (следом или обещанием) мгновений, «потерянных» во время чтения…» (53)

Ну, или смотрения, покупки, скошенных углов (прогулки, проходы по городским улицам - важнейший вид такой анонимно-неосознаваемой практики, складывающейся по принципу сочинения текста), соседского общения, расчёта быта и досуговых фрагментов.

Так как «потребители превращаются в иммигрантов»…(115)

Ибо «тактика - это искусство слабого» (111), а подобные "бытовые хитрости" и есть проявление народной смекалки тактики…

И далее идёт ссылка уже на военные штудии Клаузевица с детальным объяснением чем «тактика» отличается от «стратегии», причем, как в военном плане, так и в бытовом.

И тут Серто вспоминает слова Бурдье, теория полей которого не менее важна для «Изобретения повседневности», чем «археология гуманитарного знания» Фуко: «Именно потому, что субъекты, строго говоря, не знают, что они делают, то, что они делают, имеет больше смысла, чем они это осознают…» (138)

Однако, это осознаёт исследователь, оснащённый теорией, специально подготовленный человек, натасканный на различение неочевидных различий.

«Для Дюркгейма, если говорить более широко, общество является письмом, которое может быть прочитано только им самим. Знание здесь уже записано в практике, но ещё не просвещено. Наука будет зеркалом, которое сделает его читаемым, дискурсом «рефлектирующим» непосредственную и точную операциональность, лишённую языка и сознания, уже знающую, но всё ещё неокультуренную…» (155)

Штука в том, что любые определения «Изобретения повседневности», постоянно поворачивающегося к читателю разными гранями, оказываются неполными: сложно придумать и, главное, осуществить книгу, более изменчивую и противоречивую во всех своих составляющих - которая, как я уже говорил ниже (о, для Серто ведь говорение принципиально отличается от письма, не просто как два разных агрегатных состояния знания, но как две противостоящих друг другу способа осуществления культуры), способна кардинально меняться едва ли не на каждом своём развороте.

Ну, то есть, с одной стороны, автора постоянно мотает из стороны в сторону, когда он, словно бы ненароком, теряет нить рассуждений, а, с другой, ты же понимаешь, что он не просто так раскладывает карты своих многолетних наработок, но ведёт тебя куда-то где всё, наконец, сложится.

Обязательно должно сложиться.

При том, что любая конфигурация, возникшая на основе «искусства делать» (как называется первый том «Изобретения повседневности»), обязательно чревата неполнотой.

Таково её родовое и методологическое свойство.

Ведь жизнь неуловима и разомкнута в бесконечность большинством своих проявлений.

Тем более, если осуществляется она (они: жизни всех нас) на поле бесконечно пересекающихся полей, в которых ещё можно зафиксировать форму, но ведь точно же не содержание.

Так как «статистика схватывает лишь материал, используемый практиками потребления, - материал, который очевидным образом навязывается производством каждому, - а не формальные характеристики, присущие этим практикам, их скрытое и ловкое «движение», то есть саму активность, состоящую в том, чтобы “действовать подручными средствами”… Подсчитывается то, что используется, а не способы использования…» (108)

И этот микс в духе «новой критики», состоящий из постоянных отсылок к десятку доктрин (Фрейд для Серто не менее важен, чем Фуко, а еще Витгенштейн с логикой его произвольных парадоксов, уже упоминавшийся Башляр и много еще кто - от Хайдеггера до Леви-Стросса, не говоря уже о историках в диапазоне от Мишле до Вернана и его коллег, от Лакана до «Робинзона Крузо», от антропологии до семиотики) нужен для складывания очертаний чего-то принципиально неопределённого.

Хотя бы и в первом приближении.

И эта амбиция кажется мне особенно крутой и дерзкой.

Вместе со своими аспирантами Серто задался буквальной задачей пойти туда, не знаю куда, чтобы принести то, не знаешь что.

Поэтому, пока что важно просто накинуть лассо на строй методологических метафор, протянув тонкую и хрупкую интенцию от одного явления к другому.

Например, от прогулки к тексту, который складывается как путешествие (ну, или наоборот).

(…это принципиально свободное, раскованное повествование, между тем, является огромным искушением для любого исследующего себя и мир вокруг письмом и с помощью письма, так как даже самые точные интенции автора, за которыми стоят годы упоротого мышления и упорного труда, выглядят необязательными импровизами, соблазняя идти тем же «лёгким» путём, той же походкой, «вихляющей» стилистическими бёдрами и людей менее глубоких и одарённых…)

Бодлер и его последователи (да тот же Беньямин) объясняли почему фланер это так важно.

Серто делает следующий шаг: он показывает (должен объяснить) из чего, собственно, состоит прогулка, как она устроена и чем вызывается.

«Идти - это значит испытывать нехватку места. Это бесконечный процесс пребывания в отсутствии и поиске собственного места. Блуждание, которое умножается и концентрируется городом, превращает его в огромный социальный опыт лишения места - опыт, который, конечно, распылён на бесчисленные и мельчайшие депортации, перемещения и ходьбы), который компенсирован связями и пересечениями этих исходов, сплетающих и создающих городскую ткань, и который размещён под знаком того, что должно было быть, наконец, местом, но является лишь именем…» (201)

Иногда, когда смысл вязнет и теряется, я начинаю смотреть на текст Серто другими глазами - человека, лишённого контекста или привычки доверять чужому высказыванию (навык этот, кстати, схож с умением проникаться театральной условностью, которая, как считается некоторыми социологами и антропологами, присуща лишь 20% людей), смотрю на это как на непостижимый бурелом непонятного происхождения и не менее понятной цели, так как Серто постоянно испытывает читателя на гибкость.

На умение встать на чужую лыжню.

Хотя бы попытаться встать.

Чтобы, таким образом, расширить диапазон собственных возможностей - это как если от чтения "Изобретения повседневности" разрез глаза становится шире, а взгляд начинает обретать дополнительную панорамность обзора.

«Местом является порядок (каким бы он ни был), в соответствии с которым элементы распределяются в плане отношений сосуществования… Место представляет собой имеющуюся на данный момент конфигурацию позиций…» (218)

Определительных находок у Серто здесь так много, что идеальный отклик на его книгу, может быть, лучше всего состоял бы из цепочки цитат, передающих эстафету размышлений от главы к главе, от части к части.

Причём, скорее всего, цепочки эти у каждого читателя будут разные - нет и не может быть ни одного схожего прочтения этой очень странной книги, опубликованной в 1980-м, то есть, еще до распространения интернета (впрочем, компьютер у Серто упоминается).

«Пространство - это пересечение подвижных элементов. Оно в каком-то смысле оживляется всей совокупностью движений, разворачивающихся внутри него. Пространство - это то, что производится в результате операций, которые направляют его, очерчивают, придают ему темпоральность и заставляют функционировать в поливалентном единстве конфликтующих друг с другом программ или установленных контрактом близостей…» (219)

«Короче говоря, пространство - это место, которое используется в практике…» (219)

Но все эти практики обыденного, связанные с памятью и пространством нужны Серто для создания ещё одной теории, то есть, нарративно связанной истории, еще одного очевидного нарратива: повседневность рождается из ничего для стороннего взгляда наблюдателя когда становится текстом - то есть, письмом, вписывающим тело в язык.

И с таким определением письма я тоже пока не встречался!

Подобно опере, именно теоретические дискурсы, по Серто есть высшее проявление цивилизации и мышления как такового: а все эти многочисленные, многолетние полевые исследования (впрочем, как и многие другие формы человеческой деятельности) нужны исследователю для накопления материала, которое претворяется в текст и становится текстом.

Они важны не сами по себе, но как сырьё, претворяемое, претворённое в письмо.

«Иначе говоря, на чистой странице подвижная, последовательная и регулируемая практика - подобно ходьбе - образует артефакт “другого мира”, не существующий изначально, но созданный. Модель производящего разума вписана в не-место бумаги. Принимая множество различных форм, этот текст, возведенный на собственном пространстве, представляет собой фундаментальную и обобщённую утопию современного Запада… “смысл” игры письма, производства системы, пространства формализации состоит в том, чтобы отсылать к реальности, от которой оно отделилось именно для того, чтобы её изменить. Его цель - социальная действенность. Оно манипулирует внешним пространством…» (243)

«Изобретение повседневности» написано (как мне теперь кажется) во славу именно этого явления, доставшегося нам (нашим временам) по наследству от директивных библейских дискурсов, которым «наука» и приходит на смену.

«Таким образом, повествование осуществляет работу, которая непрерывно превращает места в пространства или пространства в места» (220), достаточно уподобить хождение тексту, а текст - варианту хождения.

Долгое время именно Библия являлась воплощением письма как такового (письмо это проявление тела в языке, а книги - метафоры тел), которое говорило вплоть до XVII века основополагающим голосом, открывающим доступ к истине.

Новое время и связано, как раз, с утратой этого голоса («работа траура» связана с «исчезновением мест»): «нововременность формируется за счет постепенного открытия того, что это Слово уже не слышно, что оно искажается в текстах и различных воплощениях истории»(246): «место, некогда закреплявшееся за субъектом космологическим языком, который понимался как «призвание» и определённое положение в миропорядке, становится “ничем”, своего рода пустотой, вынуждающей субъекта устанавливать своё господство над пространством и выступать в качестве создателя письма… Основной программой которой становится деланье языка, а не его чтение. Сам язык должен быть изготовлен, “написан”…» (247)

Чем, собственно, Серто и занимается, изобретая повседневность не только для других, но и для самого себя как собственный метод, претворенный в историю, в текст, в письмо. В миф.

«Под мифом я понимаю фрагментированный дискурс, который конституируется в отношении гетерогенных практик общества и который, в свою очередь, артикулирует их символически. На современном Западе эту роль играет не общепринятая речь, а движение, которое является практикой, то есть письмо. Исток - это уже не то, что рассказывается, но многообразная и нестихающая деятельность по производству текста и производству общества как текста. «Прогресс», таким образом, принадлежит к определенному типу письма…» (242)

«“Устным” является то, что не содействует прогрессу; письменным - то, что отделяется от магического мира голосов и традиций» (242)

«Я обозначаю словом “письмо” конкретную деятельность, которая состоит в создании внутри своего собственного пространства (на листе бумаги) текста, обладающего властью над тем внешним, от которого он сначала был отделён…» (242)

Текучие размышления шире того, что записано в каждом конкретном случае книги и, тем более, то, как оно переведено здесь Д. Калугиным и Н. Мовниной, прежде чем преломиться, превратиться во что-то законченное в читательском восприятии.

Слишком уж это тонкие дефиниции, чтобы быть переведёнными максимально точно (Борис Дубин, начинавший переводить Серто на русский, кажется, первым, делал это совсем иначе, налегая, прежде всего, на ритм сказанного), слишком уж утончённые расширения здесь работают - в духе «нам бы ваши проблемы» или же «постмодернизм, видите ли, жить им мешает…»

Однако, кажется, в этом и заключается (в том числе) зрелость и глубина культуры, способной обслуживать самые разные, даже вычурные или извращённые потребности.

Самые тонкие и неочевидные, ибо движется она по пути уточнения постоянно разрастающегося количества дефиниций.

В отличие от непроявленных потребителей, читающих журналы, «письмо накапливает то, что подлежит его сортировке, и добывает себе средства для экспансии» (244) и самопознания, так как тела несут на себе и в себе (и собой) записи закона (=истины), возникающей из главенствующих нарративов.

И нет тел вне дискурсов и законов, формирующих нашу физику, а утопические теории научных историй, таким образом, претендуют над свой участок власти.

«Нет права, которое не было бы записано на телах. Право имеет власть над телом. Сама идея индивида, которого можно отделить от группы, утверждается вместе с потребностью уголовного правосудия оставить следы наказания, а в случае матримониального права - представить его наградой в сделках между различными социальными группами. От рождения до траурной церемонии право «завладевает» телами, чтобы превратить их в текст. Во всех видах инициации (в ритуалах, в школах и т.д.) оно превращает их в скрижали закона, в живые картины правил и обычаев, в актёров театра, организованного социальным порядком» (249)

И единственная возможность выйти из этого социального, всепроникающего порядка - крик.

Как же далеко мы ушли в книге Серто от того, с чего начали - от стратегии и тактики бытового партизанства.

Хотя кажется, что Серто, тем не менее, постоянно говорит об одном и том же (о гласных и безгласных), но просто заходит с разных сторон - с тем, чтобы читатель рос и менялся вместе с книгой (книга тоже тело, тело текста), «удерживая тела в границах нормы».

И «эта огромная задача “машинизировать” тела, чтобы заставить их “артикулировать” социальный порядок» (259) с помощью тех самых дискурсивных практик, что претендуют на власть, вместо библейского голоса.

«Заставить верить и значит заставить действовать» (259)

«Ибо закон играет на этом: “Отдай мне свое тело, и я придам тебе смысл, я сделаю тебя именем и словом моего дискурса”»… (261)

Научный (знаточеский) дискурс, таким образом, оказывается главным сокровенным знанием, пронизывающем все слои и страты общества, а книга Серто - претензией на открытие новой универсальности [при этом без усилий каталогизации того, что важно изучать: ведь автор даёт не список практик, но лишь то, что пришло ему в голову для непосредственного иллюстрирования мысли, рождающейся на наших глазах], что, разумеется, тут же вступает в противоречие с «поэтическим» способом «доказательной базы».

Это такая крайне успокоительная позиция (можно даже сказать «культ») письма, текста и чтения (ведь именно оно снимает оппозицию между «ученым» и «учеником», «дающим» и «принимающим», «творящим» и «безгласным»: находясь на пересечении классовых отношений и «поэтических операций» [то есть, «конструирование текста теми, кто его практикует»], чтение оказывается индикатором социальной власти, «власти элиты»…), которое никуда не девается даже в нынешнем цифровом мире, лишь перегруппировываясь в иные, новые форматы.

«Как если бы, сдавая свои позиции, Церковь позволила увидеть неопределенную множественность “видов письма”, которые производятся разными видами чтения. Творческая активность читателя возрастает по мере того, как происходит упадок институции, прежде её контролировавшей…» (289)

Социологи ведь не зря констатируют, что люди никогда не читали так много, как теперь, заседая в соцсетях, мессенджерах и блогах.

Так что дело не в том, что литературу разучились закручивать.

Просто появились «новые формы бытования» текста, текстуальности, тогда как природа человеческая, искажённая метками социальных оттисков и отпечатков осталась и остаётся прежней.

Таким образом, тактики анонимных пользователей можно выводить из того, чем они были раньше (туризм наследует паломничеству, музеи - реликвариям), а можно сводить к тому, где они преодоляются.

Вот как в чтении, которое оказывается равным человеку (текст способен пережить автора, а вот чтение нет) и потому раскрывается универсальной метафорой, внутри себя способной собрать все остальные промежуточные метафоры этого труда.

Её, кстати, можно ведь развернуть в обратную сторону - и тогда окажется, что тот, кто пишет и читает, на самом-то деле, занимается всеми прочими формами деятельности, от молитвы до ходьбы.

Метафора не предполагает доказательности, но мы, почему-то, доверяем Серто делать такие выводы - и тут надо вернуться к Бурдье, объясняющему как люди добиваются всей своей предыдущей деятельностью авторитета, позволяющего говорить то, что они считают нужным в данный момент.

Когда Серто начинает напоминать пророка, а его книга - сборник пророчеств, поэтических и максимально суггестивных.

Хотя, может быть, все дело здесь в трудностях конкретного перевода?



нонфикшн, дневник читателя, монографии

Previous post Next post
Up