"Избранное" Давида Самойлова в двух томах (1989), "Поэт и его поколение" Вадима Баевского (1986)

Jan 15, 2018 21:35

Первые две недели нового года читал Давида Самойлова - случайно зацепился за один его текст по работе и решил пройтись по всей “биографической канве” собрания избранных сочинений в двух томах; увлекся за наблюдением эволюции, делавшей стих Самойлова всё более «скупым», графичным» и прочитал отдельные сборники (в том числе первый посмертный «Снегопад» и две книги меморий с архивными рукописями и фотографиями), а так же «Памятные записи» поэта.

Добрался даже до монографии «Давид Самойлов. Поэт и его поколение» Вадима Баевского, в которую была вложена рецензия на неё Андрея Немзера, впрочем, как всегда бестолковая с ужимками, одному Немзеру понятными (с одной стороны, с другой стороны), заглянул в фундаментальную монографию Самойлова о русской рифме.

Параллельно снег шёл или не шёл, на посёлок наваливалась стужа, после чего наступали кратковременные оттепели. Именно так, за стихами «тихого лирика» советских времён, как я провёл новогодние каникулы.
Дополняя поэзию прозой «Доктора Живаго», которого Самойлов считал чуть ли не главным романом второй половины ХХ века.

……………………………………

Всю свою жизнь Самойлов шёл к минимализации «выразительных средств» и самое ценное с чем он ассоциируется - двух-трёх строфные размышления без названий о природе-погоде и быте, обращающемся в бытие, напоминавшие сначала линогравюры с минимумом красочных пятен, а затем и вовсе чёрно-белые гравюры, где «белого» намного больше контурного «чёрного».

Речь не об уютных бинарностях содержания без оттенков (их море, как раз), но именно о формальных решениях будто бы без внешней эффектации. Почти дневник.

В этом смысле «позднего Самойлова» интересно сравнить с Кушнером, который пишет, как дышит и словно бы думает ямбом, лишь изредка переходя на хорей и трёхдольники.

Самойлов не думает своими мыслительными сгустками (Баевский интересно разбирает их ритмическую изощрённость с постоянными смысловыми перебоями, да и странно было бы ждать от автора исследований о рифме и о метафоре простых решений), он их конструирует.
Его работа осознанна и многоступенчата - с удовлетворением узнал от Баевского, что Самойлов работал стихи, подобно, например, Цветаевой, в толстых черновых тетрадях.






С одной стороны, Самойлов постоянно стремился к уменьшению громкости звука, но, с другой, была в нём и постоянная тяга к театральности, проявляющаяся в песенках к спектаклям, песенках для чтения, а также демонстративно сюжетным балладам и рассказам в стихах - то есть, текстам внешне ярким, выпуклым, намеренно демонстрирующим приём, эксплуатирующим дополнительную симметрию, параллелизмы и единоначалия, а также «смысловых каламбуры» в духе Юлия Кима - обязательная пожива шестидестничества, следы сотрудничества с Таганкой, личных дружб, но и гиперкомпенсация минимализма, ассоциирующегося со всем правильным.

С мужественностью, с мудростью и возрастными изменениями, наблюдать которые вот в таком сдержанном (это вам не Жоржики какие-нибудь)виде - одно удовольствие.
Ну, а всё вот это внешнее и овнешнённое, позволяющее играться ритмами и приёмами как калейдоскопами, скрывающими внутреннюю статику и монотонность можно воспринять как причуду мастера. Тем более, что есть ведь ещё значительный массив «неофициальных» и шуточных текстов «в своём кругу», ещё более специфических и однобоких.

……………………………………………

От этой внешней театральщины в самых известных стихах Самойлова остаются афоризмы, которые до сих пор у всех на слуху. То, что Самойлов называл «хрестоматией», имеющейся у каждого поэта - корпусом текстов, кочующих из одной антологии в другую.

Чаще всего такими афоризмами стихи начинаются («Сороковые, роковые», «дай выстрадать стихотворение», «я сделал свой выбор, я выбрал залив», «вот и всё, смежили очи гении»), реже заканчиваются после стихотворной подводки.

Раньше я думал, что самым мощным у Самойлова оказывается «первичный импульс» ухваченной мысли, за которой следует инерционный след необязательных дополнений с постоянным снижением энергетического качества.

Но у Баевского вычитал, что такая «лестница вниз» была осознанным приёмом, который сам Самойлов объяснял так:

«В стихах должно быть рационалистическое начало. Тема, мысль, которую хочешь высказать. Но потом посмотришь, даёшь другую, противоположную мысль. Или пейзажную строфу. Вообще главное, что приобретаешь с годами - чувство композиции. Или даёшь пустую строфу. Или полупустую. Нельзя ставить две насыщенные строфы рядом: одна убивает другую».

Я бы назвал этот приём «кадрированием».

……………………………………………………

Стихи Самойлова самодостаточны и прекрасны, но, тем не менее, не дают представления о свойствах ума и глубине автора, так как всячески замаскированы под простые.

Осознание исключительности приходит из косвенных свидетельств - раскрываешь, например, дневники и «Памятные записи» поэта и перехватывает дыхание от точности и необычности его мыслей (лучше всего проступающих в кристально чистых и честных характеристиках других поэтов), показывающих на каком уровне сложности Самойлов решал свои поэтические задачи.
……………………………………………………

Спокойствие тона Самойлова возникает из хронического ощущения семиотического превосходства.
Дело даже не в приверженности к традиции, превращающейся в религию (Самойлов постоянно декларирует приверженность к «поздней пушкинской плеяде») и не в плотности и структурированности (то есть, максимальной проявленности) советской литературы, но в наличии густой среды понимания, с готовностью откликающейся на любой текстуальный или поведенческий жест - так, что хочется говорить уже о третичных моделирующих системах, возникающих наростами внутри поэтического языка, дополнительными семиотическими конструкциями над конструкциями.

Тот случай, когда количество перешло в качество, всё, вдруг, совпало и стало видно во все стороны света.
Самойлову повезло оказаться внутри этого поэтического парадиза, взросшего на советской бессобытийности (которую он сделал ещё более тихой и бессобытийной, переехав в Пярну) со стихами как главным медиумом изящной (и оттого привлекательной) умудрённости.

………………………………………………

Эта отрешённость помогает выскочить Самойлову из застоя и не устареть даже теперь (напротив, показать как на фоне его предельной ясности измельчал нынешний невнятный мейнстрим), хотя, конечно, явление это - сугубо советское хотя бы оттого, что медиум безнадёжно сменился.
Баевский неожиданно своего подопечного взял, да и «на пустом месте» сдал по месту прописки:

«Тот, кто в будущем захочет узнать, чем мы жили на рубеже 60 - 70-х годов, кто из нас захочет воскресить это время, тот возьмёт в руки и медленно перечтёт страницу за страницей «Волну и камень». Конечно, там не вся жизнь - жизнь безгранична, и только вся литература в целом вмещает её в себя без остатка, - но большая и значительная часть жизни запечатлена в этой тонкой книге, сложившейся на подмосковной земле…»

Так и хочется съязвить: а если узнать как вы жили не захочется - тогда что да как, ценности никакой?
………………………………………………

Самойлов невольно (так как неизбывная черта эпохи, которую невозможно преодолеть, да и зачем мочиться против ветра?) прислонился к этой разветвлённой среде, с одной стороны, подтопляющей его всем этим коллективным (бес)сознательным, а, с другой, позволяющей ему двигаться дальше.

В этом смысле показательны метатексты Самойлова о коллективном характере и общей судьбе русской поэзии, из ясного леса постепенно превращающейся в непролазные джунгли.

Это и самоаттестация «поэтов поздней пушкинской плеяды», но, главное, верлибр «В этот час гений садится писать стихи» и даже собственный манифестационный «Памятник», который Самойлов обыгрывает как архитектурный проект великому множеству рифмующих.

Посвятить свой личный Exegi Кириллу, Мефодию, Петру и Павлу, Борису и Глебу, а так же ещё 94-м поэтам - жест не только остроумный, но идеологически (этически и эстетически) однозначный: де, есть поток, вне которого ничего и никого нет и быть не может.

………………………………………………

Вообще, разговор о книге Вадима Баевского (между прочим, монографии о «тихом лирике» в 7800 экземпляров), которую поэт увидел при жизни (1986) требует отдельных песен. Их нет у меня.

Сначала «Поэт и его поколение» кажется вялой и по-советски водянистой, максимально расслабленной и состоящей из мёртвой воды, но, углубляясь в содержание, я постоянно отмечал адекватность правильно расставленных акцентов и актуальность некоторых разборов, помещённых в центр самых важных глав.
Практически всё, что потенциально хочешь узнать о Самойлове или думаешь о нём в этой книге ("40 коп.") имеется.

Литературоведческое исследование - тоже косвенное свидетельство, но уже не о поэте и уровне его рефлексии, а о том, как методологически далеко мы ушли от научных скоростей и способов научного писания-описания советских времён.

Оно об безвозвратном изменении интеллектуальной оптики, которое вернуть к предыдущим эпохам уже невозможно.
А тон и скорость, какие Вадим Соломонович выбрал для описания подопечного, всё просто, конгениальны самойловским и зависят исключительно от его индивидуальных свойств.

……………………………………………

Баевский безгранично любит Самойлова как поэта и как человека, но сам же, впрочем, вполне невольно, показывает его возможности и границы, ограниченность.

Одним из самых детальных и тщательных разборов в его книге посвящён стихотворению «Ночной гость», в котором Дельвигу посмертно является Пушкин.

Начинается оно с медленного и плавного разворачивания космогонии спящих существ, совсем как в знаменитых стихах Бродского, но там, где Нобелевский лауреат продолжает наращивать силу и простор охвата, расходящегося всё дальше и дальше, Самойлов сворачивает обратно - в сторону локальной сюжетной мизансцены.

Из-за этого (уже после «Большой элегии Джона Донна», 1963, радикально изменивший контекст поэтических дронов) начинает казаться, что Самойлов мельчит, так как Бродский даёт более логический и совершенный рисунок такого вот надмирного полёта.

Я отметил про себя этот текст ещё при чтении хронологического избранного (1989, тираж 50000 экз. каждый из двух томов), затем - в первом посмертном сборнике 1990-го года (9000 экз.), а Баевский в своей монографии, постфактум, придал моему вниманию дополнительный импульс.

Он вспоминает «Поэму без героя» Ахматовой и «Грифельную оду», а также «Мы напряжённого молчанья не выносим» Мандельштама, в гротесковом поэте Улялюмове отмечает следы По (именно это стихотворение упоминается у Мандельштама), не говоря уже о Пушкине и Чаадаеве.

Но вот Бродский для него совершенно неактуальный материал, вне традиционного охвата (намеренное умолчание для такого дотошного и скрупулёзного исследователя как Баевский, в 1986-м году [Перестройка ещё только-только] постоянно дающий ссылки на полузапретные западные издания, я исключаю), слепое пятно, просто-напросто выламывающееся из возможностей его маштабирования.

Хотя сам Самойлов, судя по его запискам, Бродского неплохо знал (через Ахматову) ещё до суда над ним.

«Бродский по всем канонам читает плохо - прерывисто, картаво, гнусаво, зацепляя строчку за строчку, мотая головой, - но так убедительно, что получается лучше всего и запоминается навсегда».

Там, где у Бродского - метафизика, у Самойлова - физика и лирика.

…………………………………………

Зато Самойлову удалась другая, постоянно расширяющаяся, воронка - его собственного творческого пути: большую часть хронологического тома занимают именно поздние его тексты.

Первые книги скупы и невелики, из-за чего вынужденно жонглируют жанрами и темами, перескакивая с одного на другое, как это и выходит из максимально тщательного отбора (по своим фотографиям уже знаю).

Поздние, просветлённые (вот от чего они кажутся такими чистыми и насыщенно белыми, точно слегка подзасвеченными) стихотворения как бы идут сплошным потоком (из-за чего и вспоминается Кушнер), но, несмотря на единство дискурса они не оставляют ощущения монотонности.

Там, конечно, масса всяческих технических и технологических секретиков зашита, но дело ещё и в накопленном потенциале - однажды количество приёма переходит в качество выражения.

………………………………………………

Самойлов говорит в книге Баевского: «Раньше я больше думал о форме. А сейчас только о том, что пишу. Форма приходит сама. Опыт даёт себя знать».

Опыт делает форму прозрачной. Незримой. Позволяет на неё не тратиться. Не задерживает на ней внимания, что и передаётся читателю, который воспринимает теперь только чистый мессидж, хотя диалектику формы и содержания (…форма выражения и есть содержательная особенность…) никто не отменял и отменить не в силах. Вопрос, видимо, в том, что автору больше всего нужно и над чем он, всю свою сознательную, трудится.

………………………………………………

Поэзия должна быть странной,
Шальной, бессмысленной туманной
И вместе ясной, как стекло,
И всем понятной, как тепло.

Как ключевая влага, чистой
И, словно дерево, ветвистой,
На всё похожей, всем сродни.
И краткой, словно наши дни.

……………………………………………………

Этот поздний расцвет, оптимистический по настроению, несмотря на постоянное и едва ли не ритуальное прощание с жизнью и страх перед вечностью, небытием, немощью и схлопывающимися возможностями, делает последние сборники Самойлова экзистенциальным документом исключительной важности.
Что-то вроде «Нравственных писем» Сенеки - крайне редкий для русской (и, тем более, советской) культуры документ.

Я давно уже заметил (ещё в текстах Надаша и Улицкой о пережитой онкологии), что именно оптимизм, а не пессимистический упадок, считывается как конструктивная рекомендация, к которой хочется примкнуть и из которой можно извлечь важный для себя сухой остаток.

…………………………………………

В предисловии к заключительному разделу «Горсти», сборника, которым заканчивается последнее прижизненное избранное Самойлова, поэт пишет:

«Долго я писал о вечных темах любви и смерти. Теперь мне кажется, что нравственное назначение поэзии - писать о жизни. То есть о том, как жить. Именно поэтому я ввожу читателя в поиски темы. Время настоятельно требует решения вопроса о том, как будет жить каждый из нас, как будет жить Россия и всё человечество. В этой необходимости мы можем помочь друг другу - читатель и я.
Вечные темы не отменяются, а должны предстать в других ипостасях - в их соотношениях с жизнью. При достойной жизни любовь содержательней и возвышенней смерти…»

Ключевые слова отрывка - «достойная жизнь», чувство собственного достоинства.

…………………………………………………

Для меня Самойлов, вместе со своими стихами, безотрывно связан с московским районом Аэропорт и Сокол, где я обычно обитаю - неброские, но обжитые кварталы без архитектурных изысков и доминирующей природы, загнанной в скобки палисадов, с ещё не до конца выскобленной соразмерностью человеку.

Вещество уюта и городских горизонтальных связей, что не пеленают, но, напротив, расковывают ландшафт, сознание и горизонты обитания, московские власти методично вычищают, постоянно растрачивая и на Усиевича тоже, однако, запасы угля ещё есть и почти напрямую зависят и от нашего умонастроения тоже.

…………………………………………

Красиво падала листва,
Красиво плыли пароходы.
Стояли ясные погоды,
И праздничные торжества
Справлял сентябрь первоначальный,
Задумчивый, но не печальный.

И понял я, что в мире нет
Затёртых слов или явлений.
Их существо до самых недр
Взрывает потрясённый гений.
И ветер необыкновенней,
Как он ветер, а не ветр.

Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают как стекло,
И в этом наше ремесло.

………………………………………………

Самойлов ходил этими асфальтовыми тропами, в том числе у кинотеатра «Баку» и Ленинградского рынка, лично знал людей, именами которых названы местные улицы (Асеева, Симонова, Вургуна), разумеется, видел дома, лишённые архитектурных излишеств, которые теперь вижу я, когда хожу в магазины или на прогулках. И эта бытовая, видимая близость делает его обманчиво простым и понятным.

Между тем, мало кому удалось создать о себе такую полноценную (объёмную, убедительную, почти целиком систематизированную) легенду, впрочем, схлопнувшуюся вместе с культурой, её породившей.

Несмотря на то, что Самойлов не был советским или российским поэтом (или же русским, пишущим по-русски в Эстонии - как Северянин, о котором Самойлов тоже, разумеется, написал), он жил внутри русского языка и русской экзистенциальной мысли.

Точно, воевавший и раненный на войне, отдал стране, как бы она не называлась, все возможные долги и теперь может заниматься сугубо своими вопросами.

Ведь даже его военная лирика, прежде всего, фиксирует не «мысль народную» и «судьбу семьи в судьбе страны», но драму и травму частного человека, попавшего в пограничное состояние, опасное для жизни.

……………………………………………

Внешне мир остался в прежних очертаниях, хотя полностью изменился в своём химсоставе на каком-то уже атомарном уровне. Это весьма ощутимо не только по тому, как меняются обыденные человеческие отношения, но и, косвенно, по посмертной судьбе таких культурных явлений, как Давид Самуилович Самойлов - поэт эмансипации советского индивидуализма, гуманизма и экзистенциальных ценностей.

Вадим Баевский (как и сам Давид Самойлов) постоянно проводит параллели между эстрадниками, ставших главными выразителями лживой хрущёвской оттепели и «тихушниками», типа Тарковского, Петровых и Соколова, не в пользу первых, так и застрявших навсегда в верхоглядстве фальшивого общественного договора.

……………………………………………

«Евтушенко - наиболее характерная фигура того времени. Он среднее арифметическое искусства. Он, если угодно, целый тип человека. Если сами по себе Плюшкин или Собакевич не представляют интереса, то в системе общества они представляют первостепенный интерес. То же и Евтушенко. Его можно употреблять как имя условное, как название явления и типа.
Говорить о нём как о типе легче, ибо он довольно плотно представляет явление жизни. А индивидуальные черты его как бы расплываются и не складываются в личность. Видимо, возможен яркий тип, который не является яркой личностью…»

………………………………………………

Сам Самойлов - пример противоположного порядка. Без дополнительной артистичности, он, певец «частного случая" и кулак, выбравший для гнездовья отдалённый (дальше некуда), хутор - явление трудно типологизирующееся из-за особенно тщательно разработанной и размятой экзистенциальной тематики.

Не исповедь, не проповедь,
Не музыка успеха -
Желание попробовать,
Как отвечает эхо.

Это сближает феноменологические усилия поэта с потребностями нынешнего читателя, почти ничего о Самойлове не знающего, так как культурная парадигма, в которой он существовал, оказалась разрушена и полностью смыта.
Особенно жалеть или сетовать тут не о чем: всех ожидает одна культурная ночь.

…………………………………

Выше я не зря вспомнил Сенеку и Горация.
Бытийный оптимизм Самойлова уже сейчас (а прошло-то всего ничего) звучит как что-то сугубо античное - и потому что издалека, и в лаконичных отрывках, и потому что ощущение перспективы («…вам, из другого поколения…») ещё не истаяло.

Просто, в отличие от человеческой жизни, след в искусстве растворяется чуть более долго (у прозы, при этом, жизнь ещё более скоротечна). Но и окончательного стирания - при этом нашем-не-нашем, постоянно усиливающемся давлении коллективной текстуальной массы - точно никто не избегнет.

………………………………………

Я сделал свой выбор. И стал я тяжёл.
И здесь я залёг, словно каменный мол.
И слушаю голос залива
В предчувствии дивного дива.

Дива не будет: чудо - это то, что происходит с другими.
Хотя мёртвым, конечно, везёт больше, чем живым, так что всё возможно.



поэзия

Previous post Next post
Up