ЛЕТЕЙСКАЯ БИБЛИОТЕКА-76

Sep 26, 2014 20:43

     1 августа 1924 года Майя Кудашева - красавица, аристократка, поэтесса, жало в плоть московским (не только и не всем) немолодым символистам, писала неравнодушному к ее чарам Волошину:
      «Во-первых - деловое: приедете к тебе некий Мих. Шидловский и вероятно скажет, что он друг - мой, Чулкова, Вячеслава. - Советую быть с ним осторожным: он будет читать «божественные» стихи, говорить о Штейнере, страшно всем вам, - тебе, Белому - льстить. - Но он очень неприятен и нагл - «ползуче». - Он взял у Георг<ия> Иван<овича> на 2 дня очень ценную и редкую книгу - Над<ежда> Григор<ьевна> <Чулкова> через 2 недели, после всяких звонков по всяким его знакомым - отправилась к нему - его не застала, но бабу - оказавшуюся его нянькой и сестру-калеку, - и обе сказали ей, что он «жулик». - «Вашей книжки и не увидите!» - и всякие гадости. - Прости, что все это пишу. Но ты знаешь, что я никого не осуждаю; просто хочу предупредить тебя, - и главным образом боюсь, что он скажет что «друг», - и т.д. Я его видела 4 раза, - правда вначале он показался мне «хорошим» и я его взяла под покровительство. Теперь же - мне тошно от него, хотя он в конце концов очень жалок…
     Конечно, все это - никому не говори, - во всяком случае - что я написала. Георг<ий> Ив<анович> хотел сам тебе о книге писать, но узнав, что я - напишу - просил только передать, что присоединяется ко всему».
     Даже с поправкой на фирменное злоязычие - характеристика более чем жесткая и, помимо того, бьющая точно в цель: адресат был известен своим трепетным отношением к собственной библиотеке. Хрестоматийны примеры (и первейший среди них - история с Мандельштамом), когда малейшего подозрения в неуважительном отношении к праву частной книжной собственности было достаточно для стремительного разрыва. Неделю спустя из Москвы в Коктебель летит другой сигнал: сестра упомянутого выше Чулкова, вновь сославшись на историю с пропажей древней и ценной книги, еще раз призывает остерегаться… да, нашего сегодняшнего героя.

Единственный оставшийся от Михаила Станиславовича Шидловского документ, который можно с некоторой натяжкой назвать автобиографическим, представляет собой краткую анкету, заведенную на него в ГПУ при аресте в 1928 году: обстоятельство, может быть и взывающее к правдивости, но не способствующее ей. Из нее следует, что родился он 8 января 1906 года в Ковно в семье врача. Благодаря своеобразию генеалогической документальной базы любезного отечества, единственная безупречно и безусловно учтенная социальная группа в России до 1917 года - это именно врачи: ежегодно издавался полный официальный список всех представителей этой благородной профессии. Так вот, за подходящие годы (собственно, за первое десятилетие века) Станиславов Шидловских в этих реестрах значится ровно два: один - провизор Станислав Станиславович, работает в местечке Пабьяницы Ласковской волости в Польше; другой, специалист по внутренним болезням Станислав Доминикович, имеет практику в Москве. С одной стороны, к названному Ковно (собственно, современный Каунас) Пабьяницы явно ближе; с другой, в одном из стихотворений наш герой обмолвится: «Замоскворецкою купчихой / Моя прабабушка была», - что, в свою очередь, заставляет повнимательнее присмотреться к Доминиковичу. Единственный член семьи Шидловского, о котором сохранились достоверные сведения - его сестра-инвалид Ванда Станиславовна, родившаяся около 1888 года.
     Согласно тому же источнику, будущий поэт успел окончить четыре класса средней школы, после чего поступил в Государственный Институт Слова. Это учреждение, сыгравшее центральную роль в истории нашего героя, заслуживало бы описания скрупулезно подробного: по исключительной своей важности для поэтической, философской - да и любой другой московской гуманитарной деятельности начала 1920-х годов. История его восходит к открывшимся в 1913 году в Москве курсам дикции и декламации, организованным чтецом-философом Сережниковым. Не слишком замысловатая задача воспитания будущих демосфенов (за которой, в соответствии со структурой момента, виделась тень античной орхестры и прочей хоровой соборности) вдруг оказалась созвучной неожиданно наступившей советской власти - и под ласковым взором Луначарского курсы мгновенно расцвели. С осени 1919 года они сделались Государственным институтом декламации (ГИД), а с осени 1920-го - Государственным институтом слова (ГИС - «Государственный институт Сережникова», - шутили завистники). Под непосредственным патронажем ТЕО Наркомпроса в здании на Воздвиженке (зимой 1920 перед ним, в качестве необязательного memento mori, лежала дохлая лошадь, которой питались бродячие собаки) тучнели разнообразные музы: Ю. Верховский читал курс итальянской литературы, С. Волконский - «искусство произнесения», С. Шервинский - стиховеденье, О. Озаровская - что-то связанное с фольклором, Л. Сабанеев - историю музыки - и так далее; за две голодные зимы в том или ином качестве там успели поработать Б. Грифцов, Г. Чулков, Г. Рачинский, Г. Шпет, Н. Бердяев, Ф. Степун - и многие другие. Особенная роль принадлежала там Вячеславу Иванову, идеи которого ментально питали отца-основателя еще с 1910-х годов: он не просто читал там лекции, но и вел с 29 февраля по 1 августа 1920 года поэтический кружок. История ГИС’а закончилась в январе 1922 года: часть его студентов и преподавателей перешли в Брюсовский институт; по всей вероятности, среди них был и наш герой.
     Большей частью своих литературных знакомств, о которых упоминала Кудашева, Шидловский был скорее всего обязан годам обучения в ГИС’е - по крайней мере, и Чулков, и Иванов там преподавали. С другой стороны, в этом видится легкая хронологическая несообразность: если мы признаем сообщенный год рождения Шидловского за истину, то окажется, что в ивановский кружок он ходил четырнадцатилетним - и в качестве вундеркинда обязан был запомниться. С другой стороны, в ГИС он мог поступить на излете его существования, а с Ивановым впервые встретиться летом 1924 года, в его последний приезд в Москву. Для нас же сейчас принципиально важно его знакомство не с преподавателем, а со студентом того же института: Константином Михайловичем Поливановым.
     Для того двухлетнее обучение в ГИС’е было очевидным заблуждением юности, последним зигзагом судьбы перед выходом на торную дорогу. Дворянин, сын московского инженера; в будущем - крупный ученый в области электротехники, в молодости тоже писал стихи. Лучшие из них - те, где сквозь плотную парчу лирических общих мест вдруг просвечивает образ будущего предназначения: «Утро. В лаборатории открыты окна, / Запах светильного газа, весы, провода… / С крыши, о подоконник, о тротуар, о стекла, / Капающая, стучит вода» и т.д. Сошлись с Шидловским они, очевидно, на почве сочинительства; как часто бывает в юношеской дружбе, отношения были неравноправными: в неплохо сохранившихся стихах Поливанова нет ни следа нашего героя; тот же, напротив, первую - рукописную - книгу стихов посвящает: Michael - Constantino, cum solito amicitae atque amoris sensu. Летом 1924 года коллизия усугубляется: во второй половине июня Поливанов с компанией друзей и родственников уезжает к Волошину в Коктебель. (Изустно передавался анекдот о первом его визите: «Московский студент-первокурсник Кот Поливанов, пробираясь летней ночью 1924 года на Карадагскую зоологическую станцию, где он собирался поработать, заблудился, вышел к волошинскому дому и попросился переночевать; и не только застрял там на все лето, но потом в течение четырех десятилетий приезжал туда ежегодно проводить свой отпуск» - кажется, дело было не вполне так - его визит был сговорен и предварен; упомянутое в отрывке его домашнее прозвище «Кот» или «Котик» к началу 1920-х было уже общеупотребительным). Месяц спустя Шидловский пишет ему в Коктебель большое письмо. Это одно из четырех сохранившихся его писем, причем самое подробное и крайне характерное, поэтому, несмотря на значительный объем, привожу его полностью:

Москва.
Ночь с 14 на 15 июля
1924 г. от воплощения Слова

Мой дорогой друг Котик!
     Не знаю вспоминаешь ли Ты когда-нибудь меня в далекой Киммерии, но я постоянно Тебя вспоминаю ибо я за последнее время как-то особенно отчетливо осознал (или, вернее, почувствовал), что мы с Тобой действительно братья по Духу и по Пути.
     Что касается моей жизни, то я томлюсь в Москве; мне безумно хочется за город, поближе к Земле и в особенности к тому, что является наиболее подлинным выражением Земли - к горам. Ведь нельзя же черпать только из своего внутреннего мира, надо чтобы и природа оплодотворяла нашу душу. А где ее возьмешь в Москве (или в Варшаве)? Такая жизнь, которую, как я думаю, Ты теперь, наверное, ведешь в Карадаге очень обогатила бы мой духовный опыт.
     Затем и со своей внешней стороны моя теперешняя жизнь никаких радостей мне не приносит, но все же я вполне бодр. Два чувства - одиночества и смирения являются ныне доминирующими настроениями моей души.
     Вообще, мне кажется, что за последнее время я заметно изменился. Думается однако, что не к худшему.
     За это время, путного я написал - только одно стихотворение, которое и посылаю тебе при сем. По-видимому, я невольно выполняю Твой совет «отдохнуть от творчества». Скажу прямо, что это стихотворение мне лично очень дорого и мне было бы очень ценно узнать что Ты о нем думаешь.
     Я уже давно окончательно помирился с Алешей Магитом и мне это очень радостно. Я его люблю, и мы теперь вполне понимаем друг друга. Беру обратно все свои не вполне благоприятные слова о нем, которые я когда-либо Тебе говорил.
     Вскоре после Твоего отъезда, я два раза был у Тани Голубевой и довольно долго сидел у ней беседуя. Между прочим, я много читал ей своих стихов, которые ей весьма понравились, а она мне играла. Эти встречи были для меня как-то очень радостны.
     Теперь я видаюсь с Левитом. Это очень хороший и чуткий человек. Мне кажется, что Ты его недооцениваешь.
     Также я неоднократно виделся с Сергеем Васильевичем. Он, как обычно это теперь, много хорошего сказал о моей поэзии, и устраивает меня сотрудником в «Русский Современник» (это единственный у нас не большевистский хороший и серьезный журнал). Вообще, как это ни странно, но кажется С. В. больше ценит мое искусство чем Ты. В «Русский Современник» я хочу помимо стихов дать статью «О путях современной русской поэзии», которую сейчас пишу. Эта работа приносит мне большое интеллектуальное удовлетворение.
     Надеюсь, дорогой Котик, что Ты не вполне меня позабыл и не замедлишь своим ответом, получить который будет для меня (говорю вполне искренно) большой радостью.
     Напиши мне как Ты проводишь время, а главное как живешь внутренно <так>, что чувствуешь, о чем мыслишь.
     Сообщи мне также, пожалуйста, что-нибудь из того чем подарила Тебя сестра моей сестры - Твоя Муза.
     Я как-то заходил к Твоим и беседовал с Ольгой Влад.; от Ольги Вл. я узнал и Твой адрес.
     Когда предполагаешь вернуться? Думаю, что осенью после разлуки нам обоим будет особенно приятно встретиться. Привет Бачинским.
     А пока прощай, мой дорогой, мой единственный и незаменимый друг.
                 Христос с Тобой!
     Крепко тебя целую. Очень и очень любящий Тебя Твой Михаил.
     P.S. Напоминаю Тебе мой адрес: Покровка. Введенский пер., д. 4, кв. 5. Жду ответа!
     P.S. Забыл тебе сообщить, что я решил самым основательным и серьезным образом заняться санскритом. Что Ты на это скажешь?
     <Приписка карандашом:> Ты, слышал, был у Волошина. Напиши об этом, и кого там видел? Опиши свои впечатления пообстоятельнее.
                 М. Ш.

Здесь требуются некоторые комментарии. Алексей Савельевич Магит (1905 - 1965) - друг юности Поливанова и сын его учителя Савелия Наумовича, преподаватель русского языка и литературы; автор единственной, кажется, филологической работы («Новое издание «Конька-Скакунка»»), брат ученого-ботаника и художника-самоучки М. С. Магита, который будет навещать в больнице сходящую с ума поэтессу Н. Я. Серпинскую и передавать ей привет от вдовы Брюсова (тесен мир!), которому наш Н. Н. Минаев посвятит стихотворение, где срифмует его с джигитом. Татьяну Голубеву мне разыскать не удалось. Будущий филолог Теодор Маркович Левит (1904 - 1943), заключивший в 1920 году при участии Пастернака пари на сто бутылок коньяку, что десять лет спустя он станет величайшим из поэтов, пишущих на русском языке, заслуживает отдельного очерка. Сергей Васильевич - Шервинский. Ольга Владимировна - Поливанова (1877 - 1933) - мать адресата. Бачинские - физик и писатель-символист Алексей Иосифович (1877 - 1941) и его сын художник Лев Алексеевич (1899 - 1973).
     Могло ли это письмо инспирировать последовавшее через две недели предупреждение Кудашевой? Предположить это вполне возможно: допустим, Поливанов, получивший исполненное явных намеков послание, спросил у Волошина, не возражает ли он против визита молодого поэта; тот не возражал. Поскольку летом 1924 года миграция между Москвой и Коктебелем достигает почти невиданной активности, слух об этом доходит до Москвы - и Майя Павловна берется за перо. Впрочем, эти события могли совпасть и случайно.
     Принципиальным кажется фрагмент письма, касающийся Шервинского. Из проекта с «Русским современником» ничего не получилось - в четырех вышедших номерах журнала нет ни одной строчки, которые можно было бы атрибутировать Шидловскому: собственно говоря, за всю жизнь наш герой не смог опубликовать ни одного слова. Но лишь благодаря Сергею Васильевичу Шервинскому, разглядевшему несомненный талант в молодом поэте с сомнительной репутацией, у нас сейчас есть предмет для разговора: в его тщательно сбереженном архиве хранятся две рукописные книжки Шидловского, заключающие в себе практически полный корпус его стихов, дошедших до наших дней. Первая из них называется «Бдение» и датирована 1923 годом; вторая - «Pro domo mea» - помечена 1926-м. О составивших их стихах сможет судить любой, дочитавший это вступление до конца; помещенные над некоторыми текстами посвящения позволяют расширить наши представления о круге общения Шидловского еще на две персоны: одно стихотворение адресовано поэту и переводчику Александру Сергеевичу Кочеткову (1900-1953), другое - поэту, мистику и инженеру Александру Илларионовичу Ларионову (1889-1954). Подробности их встреч до нас не дошли, но можно аккуратно предположить, что негласным центром этой компании был сам Шервинский; по крайней мере, именно его о грядущем отсутствии (по сугубо уважительной причине) предупреждает наш вежливый герой:

«Москва 4/XI - 24 г.

Дорогой Сергей Васильевич!
     К сожалению, в четверг я не смогу у Вас быть т.к. завтра я ложусь в психиатрическую клинику. В виду этого я предлагаю отложить специальный разбор моей книги впредь до выхода моего оттуда, а общее впечатление от моей книги я попросил бы Вас быть любезным передать тому, кому посвящается моя книга и кто будет часто видеться со мною.
     Искренне любящий Вас

Михаил Шидловский».

Дальше в наших и без того отрывочных сведениях образуется четырехлетняя лакуна: два стихотворения, написанные в том же ноябре 1924 года, помечены психиатрической клиникой, из которой он, вероятно, был вскоре выписан. Какое-то время он работал в Государственном техникуме кинематографии, откуда был уволен со скандалом: по сообщению доброжелателя, он украл там пишущую машинку, чтобы ее продать (свидетель добавляет, что за ним этот грех водился и прежде: брал у своих знакомых книги и продавал их, чтобы покупать «папиросы высоких сортов и одно время - наркотики»). Невзирая на сомнительную славу, в 1928 году мы застаем его в должности юриста-практиканта при Краснопресненском народном суде. Но это, конечно, только ширма, только прикрытие.
     В ночь с 17 на 18 февраля 1928 года сотрудники ОГПУ пришли с обыском в квартиру на Малой Лубянке, 16, которую занимал инженер-метеоролог Вадим Карлович Чеховский, сын высокопоставленного железнодорожного служащего. Звонивших в дверь чекистов хозяин дома попросил производить поменьше шума, чтобы не беспокоить престарелого родителя и, провожая незваных гостей наверх, запер на висячий замок дверь подвала, ход в который вел из общего подъезда. Когда они, тщательно обыскав квартиру, решили осмотреть и подвал, выяснилось, что дверь его взломана изнутри («березовым поленом, тут же валявшимся», - печально написано в протоколе) и находившийся там неизвестный сбежал. Картина, открывшаяся взорам, заставила пришлецов немедленно взять под стражу всех, находившихся в квартире. Последующие обыски и допросы, вылившиеся в пять томов уголовного дела, открыли удивительную картину.
     В доме на Малой Лубянке действовала штаб-квартира и лаборатория ордена розенкрейцеров «Эмеш редививус» («÷÷» - в оккультном написании). Эксперименты велись по следующим направлениям: передача мысли на расстоянии; то, что мы бы назвали сейчас «расширение сознания» (влияние наркотиков, ароматов, цветного света, гипноза на состояние человека); непосредственно оккультные опыты (выход в астрал и привлечение внеземных сущностей). С дотошностью, заслуживавшей лучшего применения, работники ОГПУ допрашивали одного за другим членов тайного общества; количество арестованных ширилось: среди первых участников был назван и наш герой. 29 февраля 1928 года, вместе с еще тремя розенкрейцерами, его арестовали в собственной квартире в Подсосенском переулке. Не принадлежа к руководителям организации и не представляя особенного интереса для следователей, он остался на периферии уголовного дела: один из подследственных упоминает о нем, как о «молодом, талантливом, с мистическим уклоном поэте» (он же рассказывает историю про украденную у кинематографистов машинку). Другой - счетовод Сысоев - вскользь упоминает Шидловского среди посетителей лаборатории. 5 марта ГПУ письмом извергло его из юристов, 15 июня освободило под подписку о невыезде (тогда это называлось «подписка о неотлучке»), а 27 августа дело в его отношении было прекращено вовсе.
     Следующие полгода покрыты для нас мраком неизвестности (или, как сказали бы подельники Шидловского, «покрывалом Изиды»). 18 апреля 1929 года он пишет Волошину:

«Глубокоуважаемый Максимилиан Александрович!
     Простите меня великодушно за то, что не будучи с Вами достаточно близко знаком, я осмеливаюсь обращаться к Вам с просьбой; но мысль о Вашей доброте и любезности вселяет в меня надежду, что Вы не будете на меня в претензии за это письмо.
     Суть дела в том, что моя кузина Серафима Владимировна Киракосова, с которой я тесно связан и в жизни которой я принимаю ближайшее участие, крайне нуждается в летнем отдыхе на Юге. Обстоятельства ныне сложились таким образом, что единственная моя надежда на то, чтобы дать возможность моей кузине получить совершенно ей необходимый отдых на юге заключается в том, что Вы любезно разрешите ей и сопровождающей ее матери (моей тетке) остановиться на Вашей даче.
     Если Вы, Максимилиан Александрович, найдете возможным удовлетворить мою просьбу, то я буду считать себя безмерно Вам обязанным и буду самым глубоким и сердечным образом благодарен и признателен Вам за проявленные Вами внимание и доброту. Разумеется, что я прошу Вас удовлетворить мою просьбу только в том случае, если это не сопряжено для Вас ни с какими затруднениями или неприятностями.
     Моя кузина и ее мать - люди интеллигентные, тихие и спокойные. Пробыть в Крыму они хотели бы с середины мая до конца июня.

---

Мне посчастливилось получить возможность издать (конечно, частным образом) небольшой сборник моей лирики. Не знаю только, как отнесется цензура к этой затее. В крайнем случае, буду просить, чтобы разрешили печатать без поступления издания в продажу, подобно тому, как Софья Як. Парнок выпустила недавно свой прекрасный сборник «Вполголоса»…
     Наша московская литературная жизнь - довольно безотрадна. Наиболее приятным явлением за последнее время было то, что Серг. Мих. Соловьев стал писать много стихов. Я их недавно слышал и был крайне эстетически взволнован этими стихами. До сих пор живу под впечатлением от услышанного.
     Слышал от Котика П. о постигших Вас серьезных неприятностях и тяжбах. Искренно Вам сочувствую и надеюсь, что Центр вмешается в это явное неправосудие.

Котик, Маргарита и Серг. Вас. Шервинский, которых я вчера видел, шлют Вам свой привет.

Не откажите в любезности дать мне тот или иной ответ, направив его по следующему адресу: «Москва. Покровка. Подсосенский пер. Д. 4. Кв. 5 Михаилу Станиславовичу Шидловскому». Дабы Вы избежали излишних хлопот, - прилагаю при сем марку на ответ.
     Еще раз прошу меня простить.

Преданный Вам
                 Мих. Шидловский

P.S. Шлю свой привет Вашей супруге».

В этом письме неясен прежде всего его зачин: то, что Шидловский с Волошином знаком «недостаточно близко», значит ли это, что они вообще знакомы? Если так, мы должны предположить недокументированную встречу в Москве или Коктебеле. Все остальное более-менее поддается комментарию: проект сборника стихов реализован не был. (Не значит ли упоминание книги Парнок, что он предполагался к печатанию в том же издательстве «Узел»?). Неприятности и тяжбы Волошина - это, с одной стороны, очередная попытка отобрать у него флигель коктебельского дома; с другой - «собачье дело», клеветническое обвинение добродушнейших волошинских собак - Хны, Кандибобера и Юлахлы в охоте на овец; двух первых убили, третью удалось спасти. Маргарита - Маргарита Густавовна Шпет ((1908-1989), жена К. М. Поливанова.
     21 числа Волошин отправил Шидловскому письмо с согласием на визит родственниц; три недели спустя тот отвечал:

«14 мая 1929
Москва

Глубокоуважаемый Максимилиан Александрович!
     Разрешите горячо Вас поблагодарить за Ваш любезный ответ и то большое одолжение, которое Вы мне делаете.
     Спешу уведомить Вас, что мои дамы выезжают в Феодосию из Москвы в пятницу 17 или в субботу 18 мая, с поездом (ускоренным) отходящим из Москвы в 8 ч. 20 м. веч.
     Все подробности, касающиеся Коктебельского жития мною обстоятельно разъяснены.
     Еще раз, шлю большое спасибо Вам и Вашей супруге за доброе внимание ко мне.
                 Преданный Вам Михаил Шидловский».

Известно, что С. В. Киракосова с матерью благополучно прибыли в Коктебель, прожили там месяц и вернулись назад. А больше неизвестно ничего: наш герой растворился в воздухе - ни в одном телефонном справочнике, ни в одном архиве, ни в какой случайной переписке следов его отыскать более не удалось. Остались четыре приведенных выше письма, две книжки стихов и короткая история, которую вы только что прочитали.

ИСТОЧНИКИ. А) Архивные: Письмо Шидловского Шервинскому: РГАЛИ. Ф. 1364. Оп. 4. Ед. хр. 578; письма Шидловского Волошину: ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1297; письмо Кудашевой Волошину: ИРЛИ. Ф. 562. Оп. 3. Ед. хр. 1035; стихи К. Поливанова: РГАЛИ. Ф. 1364. Оп. 4. Ед. хр. 729.
Б. Печатные: Купченко В. Труды и дни Максимилиана Волошина: Летопись жизни и творчества 1917-1932. Спб.; Симферополь, 2007; Розенкрейцеры в Советской России. Документы 1922 - 1937 гг. Публикация, вступительные статьи, комментарии, указатель А. Л. Никитина. М. 2004; Поливанов К. М. Электродинамика вещественных сред. М., 1988; Обатнин Г. В. О «ритмическом жесте» // От слов к телу: Сб. статей к шестидесятилетию Юрия Цивьяна. М., 2010. С. 243 - 259.

Огромное спасибо К. М. Поливанову (мл.) за разрешение воспользоваться документом из его семейного архива.

* * *

<1>

Вокруг печальные поляны
И однозвучная река.
А где-то есть иные страны,
Где жизнь роскошна и легка.

Иные травы, птицы, грады,
Там европейских нет оков.
Туда влеклись, ища отрады,
И Шарль Бодлэр, и Гумилев.

Но для меня и в сей убогой
И скудной родине моей
Таится даже слишком много
Восторгов чистых и скорбей.

И здесь могу, в порыве муки,
Подвластен обычайным дням
Я простирать слепые руки
К звездоубранным небесам.

И здесь могу, томим печалью,
Я лобызать земной потир,
Предчуя за незримой далью
Грядущий, просветленный мир.

Душе и здесь, как в день забвенный,
Открыться может некий свет,
Равно святой и драгоценный
Для всех веков, для всех планет.

<2>

О архаическая радость
Не думать и не понимать!
Доверчиво приемли сладость,
Младенческую благодать.

И, успокоен в древнем лоне,
Освобожден от дольних мук,
Ты в каждом долетевшем стоне
Услышишь первозданный звук.

Преобразит забвенье это
Тебе знакомые поля,
И ризой светлою одета
Вздохнет улыбчиво земля.

Когда ж, в минуту перемены,
Вновь обычайность будешь зреть -
Не проклинай земные стены,
Тебе ниспосланную клеть;

Предчуй за видимым покровом
Дыхание нездешних сил,
Чтоб и в томлении суровом
Ты мир земной благословил.

<3>

Будто нежные свирели
Прозвенели из дали.
Песни легкие пропели
Нашей древней колыбели -
Лону темному земли.
И Незримому покорны
Каждый стебель и листок,
Маргариток рой узорный,
Муравей на куче черной
И летучий ветерок.
И в гармонии прекрасной
Слышит даже человек,
Как музыкой сладкогласной
Некто правит, правит властно
Всеми, кто проводит век
Близок к нашей колыбели -
Лону темному земли,
Где небесные свирели
Песни легкие пропели,
Прозвенели… отошли.

<1924>

<4>

Природу воспеваю скупо
И к девам тоже я не щедр.
Признаюсь, кажется мне глупо
Не прикасаться темных недр,

Где неизбывно сиротея,
Чутка к нездешним голосам,
Трепещет робкая Психея
Не воспаряя к небесам.

Ручьи, леса и дол туманный
Другим быть может хороши,
Но мне, признаться, как-то странно
Уйти от собственной души.

Один поет, любя весталку,
Иной - развратниц полюбя,
А мне, я каюсь, что-то жалко
Забыть про самого себя.

Я мыслю: налагает узы
Мир нас обставший, мир дневной.
Люблю моей суровой Музы
Наряд изысканно-простой!

Март 1925

<5>

СТАНСЫ

А. С. Кочеткову

Как будто нынче день пригожий
И жизнь как будто хороша,
Но трудно покидает ложе
Уединенная душа.

Встаю и надеваю брюки
(А новый френч поберегу),
Приглажу волосы от скуки,
Шумливый примус разожгу.

Томительно и бестолково
Я в теплой духоте брожу.
По комнате шагая, снова
На жизнь минувшую гляжу.

Ужели ты иного строя
Взыскуешь? Что же, поживи
Ища блаженного покоя
И созерцаний и любви.

Летят стремительно мгновенья,
Звенят чужие голоса,
Но серафическое пенье
К нам не доносят небеса.

Ты нынче будто разволнован,
В тревоге потираешь лоб.
Еще бы! Жизнью уготован
Вседневный, не трехдневный гроб.

<6>

ЭЛЕГИЯ

К. М. Поливанову

Так верно суждено нам, чтобы
От пыла голубой весны
Уйти в холодные сугробы,
Зазимовать и видеть сны…

Так тихо в сердце опустевшем,
Как будто ничего не жаль,
Но в незаметно подоспевшем
Разуверении - печаль…

Живу я в мире с ним не слитый,
(Немного скучно и темно)
Как в бочке наглухо забитой
Недобродившее вино.

<7>

Ты поругана, ты оплевана -
Все равно - люблю тебя,
Мое убежище, мое логово,
Моя родина - земля.

Мы с тобой породнились навеки,
И без слез не могу глядеть
На милое, темное лоно,
Куда отошли предки,
Куда отойду и я.

<8>

ГОРШОК С ЛИЛИЯМИ

Они в осенней мгле туманной,
От солнечных лучей вдали,
Застенчиво и так нежданно
В горшке забытом расцвели.

И я поведать еле смею,
Как осветили угол мой
Вы навестившие своею
Благочестивою красой.

И в нашем ветре, дыме, хрусте,
Где крепко замкнут жизни круг,
Вы, белые, нежнее грусти
Баюкаете мой досуг.

И я пришедший в мир безбрежный,
Быть может, в шуме праздных лет
Таю в себе такой же нежный,
Непредугаданный расцвет.

<9>

КОСТЕР

Москва занесена снегами.
Мерцают звездные миры…
На зимних улицах, ночами
Люблю зажженные костры.

Безлюден город онемевший.
Воздетый в ночь, костер горит.
То как бы серафим слетевший
Нам о нездешнем говорит.

Но на огонь костра взирая,
Поймешь ли ты своим умом
Какая радость неземная
Дана в скитании земном?

Он, привлеченный в зимний сон,
Он здесь в плену, он не свободен…
Ты и божественен как он
И рабством с ним ты тоже сходен.

<10>

Что говорит! Умели лихо
Прожечь и души и тела…
Замоскворецкою купчихой
Моя прабабушка была.

В шелка и шали разодета,
Любила и почет и власть,
Но в глубине подспудной где-то
Таила жалящую страсть.

И в теплой горнице вздыхала
К подушкам нежащим припав,
Но домом строго управляла,
Блюдя неписанный устав.

И верно, что к земле любови
Избыть во веки не могла.
Ты для моей нерусской крови
Закваской верною была.

И полюбил я не оттуда ль
И наш румянящий мороз
И бег саней и сердца удаль
Овлажненную даром слез.

<11>

ОБИДА

Вот дом стоит передо мной
И дом как будто не плохой -
Такой уютный и пригожий,
А в доме есть наверно ложе,
А там на ложе, может быть,
Та, кто хотела бы любить,
Такого вот, как я, поэта
И нежила бы до рассвета.

Одна беда. Обидно мне:
Не в доме я, а дом во мне.

<12>

Хотел бы крыльев, да не растут.
Вотще усилья, напрасен труд.
А как бы славно я полетел
В родной, неравный земле, предел.
Ну что же, ладно. Приду в мой дом
Без крыл нарядных, приду пешком.
Нездешним негам, душа, внимай!
Залеплен снегом, летит трамвай.
Метель тревожит, слепит глаза…
Пешком не хочешь, - садись на «А».

<13>

БЕСКОНЕЧНОСТЬ

Родная скука, ты все чаще
Ко мне приходишь в гости. Пусть!
Весь этот мир, мне предстоящий,
Заучиваю наизусть.

Как не глядеть на мир мне хмуро?
Маячит образ все один:
Изведанная квадратура
Моих шестнадцати аршин.

<14>

Все вещи очень простые:
Рельсовый путь, ножи,
Веревки, реки большие,
Высокие этажи.

А пленное сердце трепещет,
Готово совсем замереть,
Затем, что сквозь эти вещи
Просвечивает смерть.

<15>

Ты воздухом земным поныне дышишь
В кольце тугом страданий и обид,
Но в мареве летучих дней услышишь
Взволнованное пенье Аонид.

И проведешь рукой по волосам,
Встревоженный по комнате забродишь.
Все отдавай доверчиво словам,
Но слов покорствующих не находишь.

А сердце все полней, все тяжелей.
О этот час невысказанных пыток.
Так может быть пчела летит с полей
Неся медвяной сладости избыток.

Она спешит окончить свой полет
Но где в лучах деревья потонули
Там вместо уготованных ей сот
Встречает разоренный улей.

<16>

Блажен, кто обладает шубой
И подходящею женой,
Жена целуется им в губы,
А шуба носится зимой.

И станут полновесней зимы
И слаще весны у того,
Кто в мире Божием хранимый
Не разлюбил в нем ничего.

<17>

Был вечер бледно-золотистый. Небо -
Безоблачное. Стаял снег. Из дома
Я в переулок вышел погулять.
Я был взволнован чем-то, но не знал,
Что надобно мне делать, и без цели
Я медленно бродил, весной томимый.
Прохладно было, тихо и безлюдно.
Когда я до угла дошел, - заметил:
Почти беззвучно двигалась навстречу
Печальная процессия. Священник
С кадилом шел, за ним несли икону,
Несли свечу, горевшую так нежно!
Покойник (незнакомый господин)
Лежал в гробу открытом, а за гробом
Шли близкие понуро. Кто-то плакал.
И долго я стоял на троттуаре,
Глазами похороны провожал:
Покуда к церкви подойдя, во двор
Живые и покойник не свернули.
А я пошел к любимой и впервые
Сказал о том, что я ее люблю.

<18>

Когда наступит час и на листке больничном
Где сказано о том, чем я болел, как рос,
Напишут, говоря о случае обычном,
Неотвратимое и роковое «Mors»;

Тогда в последний раз, на черном катафалке
По улицам Москвы я буду провезен
И мне, усопшему, наверно будут жалки
Приличный вид друзей, их вежливый поклон.

Но та, кого люблю всех больше в целом мире,
Прольется ли у ней прощальная слеза,
Когда под сводами раздастся “Dies irae”
И погребальные моления ксендза?

Поверь, поверь моей печальной тени:
Не вовсе умер я, душа моя жива,
Еще нужны любовь и строгий чин служений
И велелепные латинские слова.

<19>

Какой-то уличный повеса
Сегодня нам разбил окно,
Потом прислали счет Могэса,
А вечером - идти в кино.

И завершив земное дело,
Когда отходит маета -
Обнять приникнувшее тело,
Обжечь любимые уста.

А после, засыпая, таю,
Смолкаю, погасаю я.
Так. Я смиренно почитаю
Обряд земного бытия.

Но в свой предсмертный час смогу ли,
Смогу ли призванный Тобой
Быть возвращающейся в улей
Отяжелевшею пчелой.

<20>

Я каждой мелочи земной
Благожелательно внимаю.
Люблю, придя к себе домой,
Прочесть газету, выпить чаю.

Потом подумать, что теперь
Ты можешь делать, дорогая:
Как заперта входная дверь
Проверить, о тебе вздыхая.

А после отойти ко сну
С веселым сердцем, мирным духом,
И долго слушать тишину
Все расширяющимся слухом.

<21>

Б. А. Грифцову

Морозны дни. Пока бесснежна
К нам подошедшая зима,
Но так же наступает тьма
И так же мир стоит безбрежный,
Глухонемой и чуждый нам.
С какой-то вечной тайной слитым,
Величья дымкою повитым
Себя являет. По утрам
Все так же безмятежны зори,
Поля пригретые лучом,
И с бытием в бесцельном споре
Проходит праздно день за днем.

О ты, раздвоенность познавший,
Себя прозревший человек,
Печалям и трудам предавший
Свой слишком преходящий век;
Люби, люби сей космос косный,
Люби глубоко и без слов,
Люби и дней черед несносный
И фимиам твоих стихов,
Затем, что из него изъятый
Ты не увидишь никогда
Ни облак нежно-розоватый,
Ни сталь прохладную пруда.
И верно вспомнишь чьи-то губы
И ласку солнечных лучей.

Так птицам и за морем любы
Пространства северных полей.

<22>

Земли печальный навеститель,
Затихший утром на лугу,
Мне присужденную обитель
Презреньем озарить могу.

И на траве, еще не смятой,
В сияньи благостном лучей,
Любовным трепетом объятый,
Я дружествую с тварью всей.

И вижу я, что малый колос
Полей, ласкающих мой взор -
Особый, но созвучный голос
Входящий во вселенский хор.

И слабый стебелек аира
Колеблемый ветрами - есть
Не праздный поселенец мира,
Но нерасслышанная весть.

<23>

Охотный ряд? Да. Но не только:
Охотный ряд, но здесь и мир.
Повинен сам, когда нисколько
Не внемлешь пенье звездных лир.

Звучащих где-то там, над снегом,
Где выше яви, выше сна
Душа непостижимым негам
Так безмятежно предана…

Свет фонарей туманно-синий
Скользит по белой мостовой.
Не ты ли сопричастник ныне
Высокой жизни мировой?

И кто раскроет, кто расскажет,
Что этот вечер мне принес;
Но сердце воедино свяжет
И вдохновенье и мороз…

Во мне почиет сладко тайна.
И тайна чудится везде,
И бродишь ты, как бы случайно
По городу ночному, где

Над этим серебристым снегом
И выше яви, выше сна
Душа непостижимым негам
Невозвратимо отдана.

<24>

Не потому ли свет заветной веры
Нам бытие земное освятил,
Что некогда зеленый луч Венеры
Над нашей колыбелью ворожил?
И в этот день, той верой осветленный,
Когда все также светит нам звезда
Желаю милостей Пеннорожденной,
Для Вас Ленора, навсегда.

31 декабря 1927 / 13 января 1928

<25>

А. И. Ларионову

Психея чуткая, внемли
Сырому запаху земли,
Витай над влажною травою,
В прохладном сумраке ночей
Беседуй с матерью своей
Немотствующей, но живою.

Вы связаны одна с другой;
И я ли, муж немудрый твой,
Поведать праведно сумею
О том, как, дочь возвеселя,
Встречала древняя Земля
Свою крылатую Психею.

И под мерцаньем звезд ночных
Течет и благостен и тих
Ваш нежный, мне невнятный шопот,
И мать, ничто не утаив,
Расскажет все, обогатив
Твой молодой, неясный опыт.

И будет так, доколь в ночи
Востока не пронзят лучи -
Одетый в злато и багрянец
Осветит долы и леса,
Разбудит птичьи голоса
Небес божественный посланец.

А ты, при шумных кликах дня,
Вернешься вновь, войдешь в меня
И, опочив в истоме сладкой,
Упорно будешь ты молчать
И стану новый день встречать
Волнуем странною загадкой;

Затем что я, когда проснусь,
В постели теплой встрепенусь,
Еще дремотный и сонливый
Зевая сяду на кровать,
Ботинки буду шнуровать
И протирать глаза лениво -

То я припомню сон ночной,
Не я ли, муж немудрый твой,
Поведать праведно сумею
О том, как, дочь возвеселя,
Встречала древняя Земля
Мою крылатую Психею.

(№ 3 и 24 - по автографам из собрания К. М. Поливанова, остальные по рукописным книжкам из архива Шервинского: РГАЛИ. Ф. 1364. Оп. 4. Ед. хр. 755)

Собеседник любителей российского слова

Previous post Next post
Up