Стихи после Рождества
Иван Жданов, газета «Сегодня» от 26.02.1994
Семь стихотворений Ивана Жданова, написанные после многолетнего молчания, - литературная сенсация? Вряд ли кто-то из пассажиров Ковчега догадался бы применить это свистящее слово к долгожданному, но все же невероятному событию - возвращению голубя, принесшего в клюве комок утраченной живыми земли. Перед нами осколок поэзии, которую Россия долго заслуживала, а затем как-то враз проиграла; теперь можно надеяться, что проиграла не навсегда. Осколок зеркала, чьи края остры, но на поверхности - ни трещины; голос человека, мыслящего не так, как мы, но так, как мы - по всей логике будущего и минувшего - еще научимся мыслить.
Стихи сопровождаются фрагментами интервью, взятого у Ивана Жданова неким журналистом года два назад. Тогда интервью не склеилось; да и сегодня вопросы опущены. По-моему, в данном случае достаточно просто ответов.
Борис Кузьминский
P.S. «Сегодня» выражает глубокую признательность журналу «Золотой век» (главный редактор - Владимир Салимон), великодушно уступившему нам право первой публикации «Стихов после Рождества».
1
- Переименование городов?.. Бывают вещи куда более радикальные по отношению к кускам твоей биографии. Смерть родителей. Смерть братьев, сестер. Близкие, родители прежде всего - это свидетели твоей личной истории. То есть если ты что-то забываешь, а кто-нибудь из них вспоминает, - вспоминаешь и ты. Значит, твоя память помещена в такое место, где есть акустика. А когда в этом месте исчезает стена или комната, получается голое пространство, и отзвука уже нет. И ты силишься что-то вспомнить - и не можешь. Вдобавок человеку, особенно в России, свойственно отсекать от себя неприятные эпизоды прошлого. Ставишь плотину, избавляешься от того или иного фрагмента памяти, а вместе с ним отсекаешь и часть жизни. Пройдет какое-то время, ты поднимешься в восходящем потоке и окажешься выше кромки плотины. Но это со временем. А до того в тени плотины очень многое отмирает - в том числе и факты, которые были не так уж плохи. Кусок твоей жизни превращается в мертвую зону. Но это более-менее компенсируется, если есть близкие люди, что переживали тот случай с тобой вместе, но в самих себе плотиной его не отрезали. А когда и близких нет, прошлое начинает бесповоротно мертветь... Человеку, не знаю почему, важна непрерывность. Часто преступник не способен справиться с последствиями своего преступления, идет с повинной или кончает самоубийством. Это из-за того, что он не может поставить плотину. Она для него чрезмерно велика, высока. Пришлось бы начинать всю жизнь заново.
2
- Как только актуализируется проблема имен и названий, это означает момент слабости человека или общества. Авангард, который всякий раз пытается придумать новый язык, то есть новое имя для реальности, как раз и демонстрирует, при всем своем неистовстве, какую-то очень трогательную слабость. Если взглянуть правде в глаза, дело не в том, что новая поэтика - это новое имя, а в том, что она все равно - имя. И самые последовательные авангардисты вроде Пикассо вынуждены были то и дело ниспровергать собственные достижения. Прострация революции... Мир для Пикассо всякий раз становился более плоским. Он его схватывал, конечно, однако лишь какую-то грань... Ведь на самом деле искусство существует не для того, чтоб исправить недостатки языка, а за счет этих недостатков, благодаря им. Допустим, человек, говоря «У меня болит нога», рассматривает свою ногу как что-то чуждое, как объект. Если бы он мог сказать «Я болю в своей ноге», чтобы погрузить слушателя в эту боль... Но такой эффект не предусмотрен людской природой, он выходит за рамки обычного сочувствия. У Пикассо есть вопль, но речь его зашкалена, информация в ней невнятна, и вопль равносилен молчанию, - так Россия находилась в до того бедственном положении, что Запад не слышал ее вопля. Белый шум, и все... Пикассо - такой же исторический факт, как паровоз. Была такая машина: паровоз. Сейчас она в музее. Сейчас язык Пикассо не актуален, потому что оказался непригодным для разговора с вечностью. Но это не значит, что попытки найти для мира правильное название должны прекратиться.
3
- Началось с того, что я просто сочинил несколько стихотворений. На журфаке. Мне было уже практически двадцать лет. Я ехал поступать в университет в шестьдесят седьмом почти не подготовленным к тому, что передо мной там распахнулось. Я слушал разговоры сокурсников и мало чего понимал. Ловил фразы, имена, потом шел в библиотеку и изучал все это. Чтобы не выглядеть дураком. Консерватория. До того как я попал в первый раз в консерваторию, я был уверен, что не понимаю классическую музыку. По радио я чего-то там понимал, конечно, - болеро Равеля, полонез Огинского... Но это и передавалось специально, чтоб все понимали и никто не тревожился. А тут оказалось, что и другую музыку, более сложную, я прекрасно воспринимаю... Читал я, по всей видимости, именно то, что тогда было на слуху, - Хлебников, Цветаева... Бахнет кто-нибудь: Фрейд, Кьеркегор, Розанов, - и бежишь читать. Фотокопии откуда-то брались, драные, рваные, без начала и конца. Меня, например, потряс Лев Шестов, перевернул всю душу... Конечно, это плохо кончилось, я попал в психушку. Я не то чтобы сдурел, но стал придерживаться взглядов и принципов, которые... Я стал чужим. А чужих этот факультет очень ловко отсеивал. С первого курса отчислили около восьмидесяти человек - из ста двадцати. В ситуации, когда все горело, трещало, колебалось и брезжило... просто сброс какой-то информантов и информации на коротком временном отрезке. Попади я на тот же факультет через год - уже бы этого не было.
Читая, я вдруг понял, что мне нравятся отдельные странные словосочетания и фразы, которые несут страшный заряд сгущенного чувства. Например, смотрю на есенинское «Только синь сосет глаза» - и вижу все, что в этой строке заложено: деревня, за спиной у тебя убегающая покатая даль, перед тобой обрыв, а за ним безмерные заливные луга. Когда я оказался в Константинове, я точно приехал в знакомое место. Другой такой строчки у Есенина нет, хотя поэт он очень хороший.
А у Мандельштама почему-то прошибает такое: «Или охватит тебя, только уста разомкнешь, при наступлении дня мелкая хвойная дрожь». И у Хлебникова, еще проще, всего два слова: «свирельный мед». Тут все показано: и текучесть, и плавность, и сладость, и прозрачность...
Момент неприятия. Читаю у Вознесенского, у которого вообще полно сравнений: «Электроплитками пляшут города». Или: «По гаснущим рельсам бежит паровозик, как будто сдвигает застежку на молнии». Самое интересное, тут есть нечто, что потом может стать функционально оправданным. Когда поезд мчится, он действительно закручивает вокруг себя пространство, застегивает его, сдвигает - и одновременно раздвигает. Но Вознесенский этого не чувствует, он просто видит шпалы, похожие на перекладинки застежки, и паровоз, похожий на замочек. Читаю Пастернака: «Булки фонарей, и пышки крыш, и кроме...» - и мне, неофиту, это режет ухо. Булка фонаря; конечно, между светом и хлебом где-то там, далеко, есть страшная связь. Но Пастернак же ее не дает, а просто показывает: это булка, это фонарь, - похоже. В итоге они разошлись, и как будто их нет.
И я догадываюсь, что надо эту скрытую, невидимую связь выявлять. Через слова, предметы, явления, побасенки просвечивает язык, праязык, и время от времени его слышит слух - сначала самый чуткий; потом этот язык становится доступен все большему числу людей. Вот почему истина, понятая в древности немногими, делается всеобщей впоследствии. Он, этот язык, слышится сразу и целиком - или можно как бы по кусочкам собрать его нити и увидеть как целое. Точно мы читаем фразу по частям. Сквозь глубину всех вещей, объединяя их, как ветви одного дерева, просвечивают буквицы этого языка. Есть много способов прочесть их, но смысл один и тот же во все времена.
В тех сравнениях, о которых я говорил, слова «как» или «как будто» - словно точка, из которой выходят два луча. Первый протянут к тому, что сравнивается, другой - к тому, с чем сравнивается. Но если можно эти лучи из точки выводить, то почему бы не научиться сводить их к ней? Принцип обратного сравнения. Есть и прямые сравнения, построенные достаточно гармонично, - сравнения, разрушающие метафору. Вот скажи «Солнце встало». Это типичная метафора - переносное значение глагола не ощущается. Если разрушить эту метафору, пользуясь принципом описательности, первоначальный смысл оживет, и ты увидишь, как все встающее связывается с солнцем.
Но при обратном сравнении ты можешь вести к точке сколько угодно лучей - больше двух. Ведь эта точка не существует заранее, и ты тянешься к ноуменам, к праназваниям, к абсолютному языку.
Произнести слова этого языка вслух невозможно. Бывают явления, для которых нет общих понятий, вернее есть, но человек о них только догадывается. Допустим, «все, что летит». Птица, бабочка, но еще ведь и самолет, воздушный змей... Конкретного слова для этого понятия нет. Слова здесь, как железные опилки вокруг магнита, обозначают силовые линии, хотя сами этими линиями не являются; часы показывают время, но часы и время - не одно и то же.
От любых двух, трех, пятнадцати предметов можно провести лучи, которые сомкнулись бы в одной точке. Если понять принцип обратного сравнения, мои стихи перестанут выглядеть такими уж сложными. Я специально спрашивал у многих, как они понимают строку «Внутри деревьев падает листва». Те, у кого душа чуть-чуть расшорена, говорили: «Это осень». А другие говорили: «Это зима». А в контексте, где эта строчка находится, речь идет о зиме. Это ведь бесконечно - падение листвы, я это еще в молодости понял... И тогда же, в молодости, открыл такой закон: если предмет неясен, гляди чуть в сторону, вскользь, и ты его увидишь полнее. Это физический факт. Так и в стихах: косвенным зрением нащупываешь, - вж-ж-жик! - как бы обход такой делаешь, изгибаешь взгляд. А называние - это не то что даже умерщвление вещи, а...
4
- Помню, у меня был очень подробный сон о детстве. Я иду по дорожке, мне лет пять, и прекрасно вижу все, что вокруг. На что наступаю, чего касаюсь - кусты там, трава... А особенность тропинок в горном Алтае такая, что они углублены, как колея: коровы вытаптывают, а там еще вода помогает... Идешь как в траншее; а я-то маленький... и все эти корни кустов... Но главным было ощущение, а не обстановка. Я его рассказал кому-то раза два, а на третий не смог.
* * *
Тихий ангел - палец к губам - оборвет разговор, -
и внезапной свободой
мы повиты, как руки немых, завершающих спор
точкой схода.
И кому не хотелось хотя бы на время такой
стать неслышимой речью,
пролетающей паузой между словами с тоской
по молве человечьей.
Но страна, как и речь, то по черному ходу идет,
то уходит из дома.
Одеяние с ангела, пялясь изнанкой, спадет,
словно молния с грома.
Так грохочет музыка на стыках раздолбанных нот
нулевым пересчетом.
Так для суммы важнее не то, что считают, а тот,
кто поставлен над счетом.
Прозревай в слепоту и с нечетной ноги воскресай,
догоняя безногих
по дороге хромой в заповеданный рай,
ставший адом для многих.
Молча яблоко рта разломи молодым
языком пустоцвета.
Ветер ширму повалит с пейзажем ночным,
но не будет рассвета.
Вечность - миг, не способный воскреснуть давно,
и от ангельских крылий,
как в минуту молчанья, на сердце темно.
Так мы жили.
* * *
На цветочных часах паучка притаился отвес.
Время - день или недень - Купале как будто бы впору.
Отмотай от рулона кладбищенской глины отрез -
так копающий яму надеется выкопать гору.
Весь рассвет на кону - только пасмурным солнцем заспать
обещает молва не отпетые временем тыщи.
Глина глину пожрет, домовью или нави под стать.
Зарастет, но не нами, а сорной травой пепелище.
И не воду бы надо спускать с поводка, а вино,
претворяя обратно в ту воду, что смерть отмывает.
Но былье на сносях с поколеньем твоим заодно -
дно выходит из вод, но и берегом стать не желает.
Зарастет пепелище, и жертвой очнется земля,
сокрушенно позволив забыть о себе для другого,
наделяя собой, никого на себя не деля,
отпуская и длясь, чтобы видеться снова и снова.
* * *
Этот город - просто неудачный
фоторобот града на верхах.
Он предъявлен цифрой семизначной
как права на неразъемный страх.
Фоторобот золотой эпохи
застеклен и помещен туда,
где ему соседствуют пройдохи
и иные, впрочем, господа.
Как лунатик, множимый ногами,
пропуская в бездну этажи,
город-призрак заблудился в раме.
Ложный страх сильнее страха лжи.
Бродит он по улицам старинным,
сам себя нигде не находя,
где домам, прохожим и машинам
легче быть пустотами дождя.
Но составлен фоторобот страха,
и морозом дорисован лес -
рыбья нота или ночь-рубаха
в нем живут, не ведая чудес.
* * *
На этой воле, где два простора
так тяготеют враждой друг к другу,
что незаметно их двоемирье, -
там сварой мертвых объята свора,
пьют безучастных богов по кругу,
и нет незваных на этом пире.
Спроси у Господа, где твой Каин,
где брат по спорищу и по смуте,
брат во вражде или враг по крови.
Пока он брошен и неприкаян,
он - твой двойник по несчастной сути,
он - тот же ты, но в запретном слове.
Верблюда помнят, а разве Царство
в ушке игольном застрять не может,
когда б решилось пойти навстречу?
Запретный плод облечен в лекарство
от тех сомнений, что жизнь итожит,
но где он спрятан, я не отвечу.
А там, где ревности нет в помине,
где все друг друга давно простили,
где нет ни правых, ни виноватых,
благословенье твоей пустыни
к тебе придет без твоих усилий,
не осуждая тебя в утратах.
* * *
Весною сад повиснет на ветвях,
нарядным прахом приходя в сознанье.
Уже вверху плывут воспоминанья
пустых небес о белых облаках.
Тебя он близко поднесет к лицу,
как зеркальце, но полуотрешенно,
слабеющей пружиной патефона
докручивая музыку к концу.
Потом рукой, слепящей, как просвет,
как уголок горящего задверья,
он снимет с лет запретных суеверье.
Быть иль не быть - уже вопроса нет.
И то, что можно страхом победить,
заклятый мир в снотворной круговерти
тебе вернет из повседневной смерти,
которую ты должен доносить.
* * *
Я не лунатик, я ногами сплю.
Вокруг меня помпезные колонны -
я их корней не чувствую, они -
застывшие глотки незримых горл.
Что недопито или что еще
им выпить предстоит, какой отравы?
Учитывая почвы этих мест,
они должны быть красными, как кровь.
Но нет, в подтеках, серые, на них
надеван камень, но не лунной пробы,
а той, что близок звук какой-то - «у».
Вот доигрался, вот уже собаки
хватают сумрак заполошным лаем,
как одеяло, под которым чуют
клубящийся волчатник или след.
След? Но кому он нужен, этот след?
Пусть кто-нибудь другой его доносит.
А я стою. Вокруг меня колонны -
Бирнамский лес, застывший на ходу.
* * *
Как душу внешнюю мы носим куб в себе -
не дом и не тюрьма, но на него похожи,
как хилый вертоград в нехитрой похвальбе
Ахилловой пятой или щитом его же.
Как ни развертывай, не вызволишь креста,
выходит лишь квадрат, незримый или черный.
Как оборотня шум, его молва чиста
и хлещет из ушей божбой неречетворной.
И Белой Индии заиндевелый сон
глядится в гололед серебряной ладошкой,
где сходится звезда со взглядом в унисон
то лазерным лучом, то марсовой дорожкой.
Допустим, это ад, где каждому свое:
ни темени, ни тьмы, но остается с теми,
кто черный куб влачит как совесть и жилье,
горами черепов изложенная тема.