Наши родители тоже подружились - потому, что мы с Игорьком все время отирались друг у друга по дворам, особенно сдружились мой папа с дядей Борей.
Дядя Боря, как оказалось, страстно любил голубей и с детства мечтал о голубятне, и папа мой тоже был на них помешан.
Помню, как они лазили на крышу (папина голубятня была на чердаке амбара), а Зося кричала им с крыльца - Куда ж вы полезли оба-два, кабаны, крышу провалите!
Дядя Боря тоже был амбалом под метр девяносто, большущий такой квадратный мужичина с разбойничьей улыбкой.По поводу его цыганства ничего сказать не могу - жил он как все, и одевался как все, был похож, скорее, на гуцула - смуглый, темноволосый, усатый, в общем, ничего особенного, половина колхоза таких было. Разве что вот - рост.
Иногда мне кажется, что еще и поэтому - из-за роста - они так сдружились с папой, все-таки тяжело же на всех людей смотреть сверху вниз, да? Как с детьми разговариваешь все время.
Так что, дядя Боря с тетей Галей стали частыми гостями в нашем доме, хотя дядя Боря и не любил поначалу к нам ходить, говорил папе, - Гена (так он его называл), у тебя тут как в театре, ковры везде….Ногу поставить страшно.
А папа тогда делал трагическое лицо и говорил с надрывом, - Боря! Зачем ты меня обижаешь? Разве я тебя обижал в твоем доме? Разве говорил тебе, что ты бедно живешь? Что ж ты меня достатком попрекаешь? Ну, люблю это дело, да. Но я же не украл, я заработал!
И дядя Боря тогда стыдился, они с папой долго хлопали друг друга по плечам, и начинались взаимные уверения, что вот они уже почти родственники, на нас с Игорьком при этом смотрели насмешливо. Хотя это папино «заработал», если честно, было весьма сомнительного свойства, поскольку в нашей советской стране никто ничего не мог вот так взять и заработать, а всех обеспечивало государство, и все эти папины аферы с больничным хозяйством были уголовно наказуемы.
Папа с дядей Борей побратались настолько, что всю семью Игорька приглашали на наше фамильное зимнее развлечение - лепить пельмени.
Папинька мой был сибирский мальчег, поэтому имел привычку запросто налепить пару мешков пельменей между делом, и нас всех приучил - это стало традицией.
Зося поначалу беспокоилась, так как зимы наши были не в пример сибирским, с частыми оттепелями, и она с тревогой спрашивала у папы - Как же, Генрих, а вдруг потеплеет, пропадут твои пельмешки, - на что папа всегда невозмутимо отвечал, - Не боись, Зофия, а морг у нас на что? Отнесу туда, долежат в лучшем виде!.
Зося тогда пугалась и ругала отца, а он хохотал. Но пельмени, без шуток, держал в больших больничных холодильниках. Не в морге, конечно - на кухне.
И вот зимним вечером все рассаживались за большим дубовым столом, накрытым полотенцами, папа месил тесто, Зося раскатывала и делала стаканом такие маленькие кругляшки, а остальные лепили.
За папой никто не мог угнаться, он лепил пельмени со страшной скоростью, выходили они у него маленькие, аккуратненькие, он называл их «ушки».
Второй была мама - у нее тоже получались крошечные симпатичные пельмешки, но не так быстро, как у папы.
Потом шли Зося с тетей Галей - у них пельмени были побольше, похожие на вареники, скорее.
Дядя Боря же первое время был похож на дрессированного медведя , которого никак не могут выучить новому фокусу - за ним и папой было очень смешно наблюдать. Руки у папы были тоже очень большие, но, в отличие от квадратных заскорузлых грабель дяди Бори, белые, ловкие, с длинными сильными пальцами. Папа лихо лепил пельмень за пельменем, а дядя Боря долго не мог ухватить кружочек теста, всегда клал слишком много фарша, а потом удивленно разглядывал кострубатого уродца, которого соорудил. Тетя Галя делала брови домиком и бросалась дяде Боре помогать, но он отводил ее руку и сурово говорил, - я сам, Галю, не мешай!
Мы с Игорем тоже участвовали в общем веселье - сначала лепили пельмени, а потом папа замешивал нам тесто с солью, и мы сочиняли всякие фигурки - зверушек, человечков, Зося запекала нам их в духовке, а мы расписывали акварелью.
Эти наши штуки скоро сделались популярной валютой для обмена среди детей, наряду с фантиками, фольгой и подшипниковыми шариками. Кончилось тем, что зимой у нас дома была настоящая изба-лепильня - ставили еще один стол для детей, приходила почти вся деревенская малышня, и мы, по уши в муке, сосредоточенно лепили косоухих чебураторов, дистрофичных жирафов и страшненьких девочек с выдающимися косичками.
Такая вот была веселая жизнь.
Зося с тетей Галей стали называть друг дружку «кума» - чисто символически, как вы понимаете, а вот маму мою тетя Галя невзлюбила. Нет, они не ссорились, и мама ничем не обижала тетю Галю, просто тетя Галя очень любила детей, и в частности - меня, а мама моя детей не любила. А в частности - меня, ога.
Так бывает - иногда и без всякой причины, материнский инстинкт не просыпается, и все тут. Об этом не принято говорить, но, друзья, не всякая женщина годится в матери, как не всякий мужчина - в отцы, а пока не попробуешь - не узнаешь.
У моей мамы это было следствием очень тяжелых родов. И так тоже случается - невыносимо долгая боль, удушье (а у нее было больное сердце, напоминаю), страх смерти, вот она и не смогла полюбить ту, что стала причиной этого. Скажу больше, у мамы была настоящая фобия - она боялась брать меня на руки, не могла видеть.
Все это было ужасно для нее, добросердечной и совестливой женщины. Она пыталась с собой справиться, кормила меня грудью, сколько надо было, сидела со мной ночи напролет, когда я пыталась подохнуть от пневмонии или ангины, да и просто - неизвестно от чего. То есть, получается материнский и врачебный долг в одном флаконе - а у моей мамы чувство долга всегда побеждало чувство быстро. Такой уж человек.
Так бы она и свихнулась от чувства вины, от того, что не может полюбить собственного ребенка, но, к счастью, мой папинька любил нас обеих и не дал нам пропасть.
Ну, да, папинька мой был ебанутым, как вы уже знаете, поэтому он не стал клеймить маминьку позором, выволакивать из дому за косы, и кричать - люди, посмотрите на мать-ехидну!
Нет, вместо этого, когда она в очередной раз билась в истерике у него на руках, плакала и жаловалась - Генрих, я сука, сука, я не могу ее видеть, я ее не люблю, родную дочь, Генрих, - папа вытер ей слезы, и сказал, - не плачь, не казни себя. Главное - вы обе живы. Мы присмотрим за малышкой - я и Зося, ты только докорми, если можешь, страшно ее оставлять без материнского молока, она и так на ладан дышит. И не беспокойся ни о чем, тебе надо о себе подумать, успокоиться, набраться сил.
-Но, как же ребенок без матери, - попыталась было снова самоуничтожиться мама, но папа прижал ей палец к губам и сказал, - т-ш-ш-ш, все будет хорошо. А твое притворство ничем хорошим не закончиться, ты возненавидишь девочку, и, рано или поздно, вся эта ненависть выльется на нее в стократном размере. Дай себе время, Аня, все наладиться само собой, вот увидишь. Не мучай себя, не пугай ребенка, вы будете счастливы обе, я присмотрю.
Так что у меня была такая посаженная мать - я видела ее за завтраком, мы иногда вежливо разговаривали - как дамы на бегах, и она желала мне спокойной ночи.
Мама никогда не обижала меня, не кричала, разве что каменела лицом, если вдруг, по недосмотру, я забиралась к ней на колени, но тут же папа или Зося забирали меня, уносили, отвлекали.
Я, разумеется, чувствовала подвох и приставала иногда к маме с вопросом, - мама, ты меня любишь? Конечно, люблю, - отвечала мама и аккуратно целовала меня в макушку.
Или, когда папа, поздним вечером возвратившись из какой-то своей поездки, прокрадывался ко мне в комнату и совал под подушку пластмассового барашка, я просыпалась и спрашивала - папа, это мне мама подарила игрушку, правда?
Конечно, мама, - отвечал папа.
Других своих страданий по этому поводу не помню, в конце концов, у меня были папа и Зося, со мной много возились, любили, учили, играли.
И, если вообще приемлемо в этом случае говорить о везении (а я, знаете ли, в любой ситуации нахожу обычно элемент удачи. Ну, просто он мне дорог), то мне, надо думать, повезло гораздо больше, чем маме. У нее-то никого не было, никакого запасного ребенка, и она все пропустила, всю эту радость про крошечные ручки-ножки, про первый зубик и первое слово, про пахнущий воробьями затылок, про детские улыбки и все такое. Всю эту радость материнства.
Я сейчас гораздо старше, чем она тогда, и мне невыносимо жаль ее, эту бедную молодую женщину, которой в первые годы моей жизни не было от меня никакой радости - только горе оттого, что она считала себя плохой матерью. Мое счастливое детство было только моим - не ее.
От меня всю эту мелодраму тщательно скрывали, ну, и среди публики не афишировали.
Но нет, как известно, дяди Ник-Нэка, который не покинул бы своего шкафа.
Как-то раз мы с Игорьком играли у него во дворе в прятки, и черти понесли меня в дом. Я спряталась в таком, знаете, деревенском шкафу - в углу за занавеской, где хранили, извините, польта. Ну, и уснула, как водится, а проснулась, как водится опять же ж, услышав голоса.
- …волчица, чистая ж волчица…так глядеть на свое дитя…и как земля таких носит?
- Галю, перестань! Слушать уже тошно! Я тебе двадцать раз говорил… - сердито сказал дядя Боря.
Я застыла. Дядя Боря с тетей Галей никогда не ссорились, и я не знала - удрать мне или остаться на месте и не шуметь.
- Хоть сорок, - тетя Галя ответила не менее сердито, - …сто сорок раз скажи, а толку? Волчицей надо быть, чтобы не любить собственного ребенка. Нет, не волчицей, даже дикие звери, и те своих детей любят. Гадюкой надо быть, гадюка и есть… А девочка какая ж хорошенькая…и умненькая, и вежливая - все «спасибо, тетя Галя», «будьте добры, тетя Галя», да «не беспокойтесь, пожалуйста, тетя Галя». И читает сама, и стишки рассказывает, и как посмотрит своими серыми глазенками, так у меня сердце разрывается - каково же быть сиротой при живой-то матери?
- Галю, ну шо ты мелешь? Ну, какой сиротой? И папка у нее, и Зося, игрушек-книжек целый мешок, да и мать разве ее обижает? Большая беда - на руки не берет….Так не бьет же, не ругает, от себя не гонит…Больная она, это все от болезни, я ж тебе объяснял - роды были тяжелые, чуть не померла она, с тех пор и того… А ты подумай - легко ей свое дитя бояться? Гена говорил - больше детей у них не может быть. Единственный ребенок - и такое... Она хорошая женщина, Галя, ты же знаешь. Тут несчастье, тут пожалеть надо, а ты…
- Какое такое несчастье? Все рожают - и ничего, выдумки все это. Так и сколько лет прошло, девочке уже скоро пять, а ты все - тяжелые роды, тяжелые роды, - передразнила она дядю Борю, - одни курорты на уме, а на ребенка - тьфу, - тетя Галя встала, и тут увидела меня.
Я выбралась из польт, пошла на голос как сомнамбула и остановилась в дверном проеме, не в силах двинуться с места. Тетя Галя кинулась ко мне, подхватила на руки.
- Деточка, ты давно тут? Что ты слышала? Скажи? Что ты слышала? - спрашивала она испуганно.
Надо было посмотреть на нее, и я стала поворачивать голову - медленно, очень медленно. Голова была неправдоподобно тяжелой и плохо слушалась тонкой шеи, в глазницы словно насыпали песка, и я чувствовала как глаза - маленькие шарики - со скрипом ворочаются там.
- Это неправда. Моя мама меня любит, - мне показалось, что я сказала это слишком тихо, и я повторила громче - Неправда. Моя мама любит меня, - и разревелась.
Я ревела скорее возмущенно, чем жалобно, скорее безнадежно, чем возмущенно. Я знала - всегда знала - что тетя Галя права, но мне так не хотелось, чтобы это было правдой, поэтому я плакала и все повторяла:
- Неправда, мама меня любит, моя мама меня любит…
Тетя Галя прижимала меня к мягкой груди, обнимала сдобными руками, целовала и говорила:
- Любит, конечно, любит… И мама, и папа, и Зося, и мы с Игорьком - все тебя любят, успокойся, доча…
Кое-как они меня успокоили, дядя Боря сам отнес меня домой, отдал Зосе и побежал ябедничать отцу.
Увидев мою зареванную мордочку, Зося спросила - что случилось. Я ответила - ниц не шкодзи - и показала разбитую коленку. Вырвавшись из Зосиных рук, я пошла бродить по дому.
В детской было светло, просторно и тихо - как будто для другой девочки, которая ушла куда-то насовсем, не для меня. Я взяла того самого барашка и пошла в родительскую спальню. Там, сидя на бескрайней арабской кровати, глядя в раскосые глаза пластмассового уродца, я успокоилась и мне пришлось признать две очевидные вещи:
- мама меня все-таки не любит
- барашка подарил все-таки папа.
- Баранчик-баранчик, где твои рожки? - спросила я почти беззвучно.
Ясен пень, никто мне не ответил.
«Ладно, придется обходиться папой»,- подумала я, сползла с кровати, уложила игрушку в постель, прикрыв одеялом, и потопала во двор, где меня, виляя хвостом, встретил Мишенька.
Я погладила собаку и отправилась за дом - там росла яблоня, старая и довольно высокая - мое специальное место.
Я забиралась на дерево, чтобы скрыться от Зоси, просто спокойно почитать или поиграть в настоящего матроса - ну, вы понимаете. Бом-брамсели и все такое.
То есть, когда все было хорошо.
Когда же все было плохо, я приходила побродить вокруг яблони и «подумать над своим поведением», по выражению той же Зоси. Ну, или над чужим - по обстоятельствам.
Думать приходилось частенько - вокруг яблони была протоптана убедительная дорожка.
И этот раз не стал исключением - мы с Мишенькой бродили вокруг дерева как постовые, и я думала о маме.
Мысли выходили невеселые, но и необидные, и первой из них была банальная сердитая детская мысль - я же не просила, чтобы меня рожали, да? А теперь придется им потерпеть, не могу же я родиться обратно…Других-то претензий ко мне вроде как и не было…
Но, раз так, то ситуация выглядела безнадежной - я ничего не могла исправить. Мысль перестать быть мне в голову не приходила - я всегда была неприлично живучей - и тогда, и теперь.
Папа пришел за мной уже в сумерках, сказал - а, вот ты где, взял на руки, спросил, стараясь, чтобы голос не звучал встревоженно, - ты как, дружище? А я ответила, что все хорошо.
Тогда он прижал меня к себе, и тоже стал бродить вокруг яблони, и рассказывать мне про маму, про то, как все было и почему, что она ни в чем не виновата, и я ни в чем не виновата, просто нам обеим здорово не повезло. А потом добавил, что ведь и повезло - мы обе живы как-никак, а с остальным уж разберемся, нужно время.
А я сказала, что на маму не обижаюсь, и надо к ней поменьше липнуть, наверное, да?
Тут папа перестал прижимать меня к себе, а, наоборот, слегка отстранился, вышел к свету, лившемуся из окон, посмотрел на меня внимательно, и сказал, что я - его ученый скворчонок, и даже удивительно, как это я все так хорошо понимаю, а еще, что любит меня, как сорок тысяч папьев любить не могут.
Я расхихикалась, и сказала, что нет такого слова - папья. Слово показалось мне необыкновенно смешным, и я все повторяла - папья, папья, и трогала его за нос.
У детей довольно странное чувство юмора, да. Как и у собак.
Потом он отнес меня в дом, и еще долго читал мне про короля Артура, изображал Ланселота на телеге, а я снова хихикала в ладошку, чтобы не разбудить Зосю, но Зося все же проснулась и прогнала папу спать.
И я тоже уснула - вполне счастливой и спокойной. Та змея, что все-таки грызла мое сердце, подохла, похоже.
С мамой с тех пор у нас установились скорее приятельские отношения. За последние тридцать лет мы много раз ссорились, мирились,и, в конце концов, подружились почти по-настоящему. Конечно, у нас все «не как у людей», она мне больше подруга, чем мама, но мы неплохо выкрутились из всего этого дерьма, так я думаю.
Само собой, все это не так уж просто сошло мне с рук - я долго еще ходила, как скупой рыцарь, пересчитывая эти свои пятаки-любови, сжимая их в кулаке.
«Папа меня любит, и Зося меня любит, и Игорек, и тетя Галя. А не любит всего лишь одна мама, - и добавляла как папа, когда осматривал больных - что ж, это совсем неплохо»
Да, это было совсем неплохо, тем более, что в скором времени ситуация разрешилась в мою пользу весьма странным образом.