Из неопубликованного: Катастрофа и за её пределами

Dec 25, 2007 01:57

Это - старый-старый - десятилетней давности - текст, не прошедший в своё время в «Знание-Силе», поскольку тогдашний главный редактор, замечательный вообще-то человек, счёл, что это не «знание-сильская» тема (а к упоминанию Бога он вообще относился очень скептически). С тех пор я об этом тексте благополучно и забыла, а вспомнила, читаючи книжку об «Эстетическом феномене Антонена Арто» В. Максимова. Мне показалось, что у Арто и Батая есть нечто очень общее, и надумала вытащить старый текст из забвения, что и делаю.

Ольга Балла

КАТАСТРОФА И ЗА ЕЕ ПРЕДЕЛАМИ, или
ПУТЕШЕСТВИЕ ЖОРЖА БАТАЯ НА КРАЙ ВОЗМОЖНОГО

Жорж Батай. Внутренний опыт. Перевод с французского, послесловие и комментарии С.Л.Фокина. - СПб.: AXIOMA/МИФРИЛ, 1997. - 336 с. (Критическая библиотека). - Тираж не указан.

“Я пишу, чтобы стереть свое имя...”
Ж.Батай

Книга, подобная “Внутреннему опыту” Батая, могла возникнуть только в европейской, христианской традиции. Именно потому, что является ее напряженным отрицанием. Она - воплощение - и, кажется, едва ли не предельное - традиционной дерзости европейского человека, крайних следствий европейского культурного проекта (недаром самая идея “проекта” так ненавистна автору). Более того, похоже, только в первой половине нашего столетия могло сложиться мировосприятие, сделавшее возможной и книгу, и самую фигуру ее автора.

Автор ее, Жорж Батай (1897-1962), философ, романист, эссеист, экономист, революционер, социолог, порнограф, мистик, искусствовед, архивист-палеограф, поэт, нумизмат, психолог, никогда не совпадал полностью ни с одной из этих - и многих других своих ролей. Именно это, по сути дела, и было его культурной ролью. Всю жизнь он работал библиотекарем - и вел при том напряженную параллельную литературную и политическую жизнь, в которой был кричаще-скандальной фигурой. Он сближался, полемизировал, ссорился, расходился с сюрреалистами, фрейдистами, марксистами, коммунистами, фашистами, никому из них не принадлежа вполне и окончательно. Вся его жизнь была непрерывным вызовом. Границам дозволенного - в том числе. Думается, однако, что дело глубже.

Батай был намеренно, принципиально неуместен в культуре своего времени, был профессиональным нарушителем границ и табу - всяких, и жанровых и тематических - в ничуть не меньшей мере, чем этических, моральных, политических. Его занимали - причем во все периоды его жизни, от ревностного католицизма до агрессивно-порнографического, эпатирующего безбожия, от революционно-сюрреалистского левачества до симпатий к фашизму - границы возможного для человека и то, что за этими границами. В сущности, его занимала человеческая природа, которой он был жертвенным исследователем: готовым платить - и платившим - за все свои “эксперименты” самим собой, собственной судьбой, собственными душой и телом. За всем этим, в сущности, стояла предельная честность - по крайней мере стремление к ней - доходящая до саморазрушения.

И сами искания Батая, и те способы, которые им для этого избирались - чрезвычайно характерны для времени, в которое он жил. Вряд ли, однако, стоит однозначно объяснять Батая эпохой. Кажется, в данном случае человек и эпоха нашли друг друга. В другую эпоху - с большим чувством защищенности, устойчивости, надежности мира и проводимых в нем границ - личность, подобная Батаю, (а с таким душевным складом, несомненно, рождаются) рисковала бы пройти незамеченной или быть оттесненной на периферию культуры. Но - во многом нарочитая, хотя и очень для него естественная - “маргинальность” Батая получила, по сути дела, самое что ни на есть центральное значение: ему удалось стать одним из властителей дум своего времени. И неспроста: время имело потребность именно в таком отклике на себя. Батай, катастрофическая личность, человек с обостренным чувством ненадежности всех смыслов, всех хоть сколько-нибудь защищающих культурных построений - и бездны под ними - жил в эпоху, когда катастрофическое мироощущение становилось все более обыденным. Он был человек-крик: им кричало время.

“Внутренний опыт” писался в преддверии второй мировой войны - основной корпус составивших его заметок возник в 30-е годы; в 1941-42 годах они были собраны автором воедино и связаны комментариями - если тут вообще можно говорить о единстве и связности. Батай бы это наверняка отрицал - интуиции и того и другого были ему глубоко чужды, если не сказать - враждебны. Думается все-таки, что единство - и даже, страшно сказать, цельность - существуют. Их создает общая направленность стоящих за текстом усилий: выхода за пределы.

“Внутренний опыт” - образчик принципиального для автора смешения и разрушения жанров. Это отвечает самому характеру воплощенного в нем внутреннего движения. Именно внутреннего движения, а не “мысли” или не только ее: преодоление мысли как отношения к миру принадлежит к существенным устремлениям Батая. То, что он проживает в своем письме, претендует быть по ту сторону всех границ. Прорваться к последней правде.

Батай во “Внутреннем опыте”, по сути дела, верный - вернее некуда - продолжатель европейской критической традиции. Он доводит до предела - с выходом за этот предел, - до абсурда ее характерное стремление ставить под сомнение все новые и новые условия мысли и опыта. Вплоть до самой мысли. Он спускается к корням мироотношения, более глубоким, чем мысль как таковая, куда средствами самой мысли проникнуть нельзя. К ним возможен только один путь: внутренний опыт. Свободный от всех дальнейших определений. От всех целей, ценностей и ориентиров, кроме самого себя. Да разве еще той страсти, того напряжения всего человеческого существа, без которых он немыслим. Поскольку является опытом в самом деле предельным. Превосходящим все и предшествующим всему.

Такое подчеркнутое, настойчивое противостояние рационально-анализирующему, дискурсивному философствованию, - как-де своего рода удобной иллюзии, не имеющей к истине настоящего отношения - имеет смысл, разумеется, только в культуре, где подобное философствование, с соответствующим ему видением и устроением мира - оказалось магистральным путем мысли. Более того - только при сильном подспудном переживании всего этого как неустранимой ценности. В противном случае был бы невозможен сам пафос отвержения всего связанного с этим ценностного мира; отказ от него не был бы трагичным. А Батай, несомненно, трагическая фигура, сам это осознает и не скрывает этого осознания.

Совершенно в русле традиционных европейских установок Батай последовательно отвергает - как помехи и ограничения предельной честности опыта - едва ли не все его предпосылки: традиционные же европейские ценности, которыми “выход за пределы” обычно направлялся, подкреплялся, оправдывался.

Он отказывается от известного ради неизвестного, от переживания ради непереживаемого, от возможного - ради невозможного, от формы ради бесформенного. От мышления и всех его категорий и правил - ради немыслимого. От языка - ради несказуемого и безмолвия.

Он отказывается отождествлять опыт с сознанием: последнему отводится разве что внешняя, вторичная, комментирующая роль. Он отказывается от самого себя: от личного самоутверждения, спасения и оправдания - ради самоуничтожения и гибели. Вообще от какой бы то ни было цели, в свете которой был бы организован опыт (от того, что он называет “проектом”) - ради самого, превосходящего любые цели, процесса.

Он отказывается даже от одной из центральных категорий европейского мироотношения: от знания, - которое на протяжении веков в европейской культуре сохраняло неизменно высокий статус. У Батая же и оно становится помехой выходу за пределы, по сути - одним из пределов, которые необходимо преодолеть. “Тот, кто знает, - пишет он, - не может выйти за горизонт знаемого”. Он готов преодолеть знание во имя еще большего знания - которое, по сути дела, знанием уже не является. Он отказывается от всякого антропоморфизма восприятия, от всего в нем, что хоть сколько-нибудь утилитарно. Он бросается в бездну.

Его опыт - это опыт именно и абсолютно чистый, синонимичный экстазу, трансу.

Сам Батай считал, что столь радикальным отказом от предпосылок и традиционных ориентиров опыта он совершает переворот, подобный галилеевскому, заменяя притом и философию, и церковную традицию. То есть он, в своем роде, претендует на то, чтобы быть основателем традиции и создателем некоторой принципиально новой системы отсчета. Другое дело, что по этому пути весьма немногие окажутся способными за ним последовать.

Ценности на то и ценности, что они - условия существования, сохранения человека, произрастающие из него самого. За их пределами - невозможность человека. И отваживающийся отрицать ценности не может этого не чувствовать. Преодоление их - всегда, неизбежно оказывается, в той или иной мере - самопреодолением, самоотрицанием. Именно поэтому проблематизация ценностей - никогда не чисто мыслительный акт: она требует мужества - перед лицом трагедии, которую сама же и создает.

Книга Батая - опыт катастрофы, причем организованной сознательно и с большим знанием дела.

Напряженность от переживания трагичности человеческого существования как предприятия, которая обнажается, когда бросают вызов ценностям - по своей сути не может быть длительной: слишком невыносима. Человек не приспособлен к существованию в таких условиях. Обыкновенно это заканчивается избранием новой системы защищающих, оправдывающих ценностей, - от имени которых можно смело рассчитываться с прежними. Случай же Батая особенный: он берет на себя мужество отказываться от этого. Переживалось это, вне сомнения, именно так; другой вопрос, происходит ли это на самом деле.

Оставшись без ограничений и без опор, Батай провозглашает опыт “ценностью и авторитетом для самого себя”; вполне обойтись без оправдания все-таки не удается.

И это показательно. Очень возможно, что потребность в оправдании принадлежит к самому существу человеческого и является одной из мощных культурообразующих сил. Оправдание же, в свою очередь, возможно лишь на некоторой достаточно бесспорной основе. Батаевское предприятие вообще наводит на мысль, что культуру - которую он, во всех ее ограничивающих установках, отвергает как препятствие на пути к чему-то подлинному - как бы оно ни называлось - никогда нельзя рассматривать как нечто внешнее человеку. Ее проблематизация неизбежно оборачивается проблематизацией самого человека. И даже не потому, что она так глубоко проникает вовнутрь человека, что ее нельзя изъять из него, не повредив чего-то существенного в нем самом - после чего-де, однако, он еще сможет как-то существовать. Дело обстоит, думается, сложнее: она и есть сам человек. Как только прекращается она - человек также прекращается. Начинается что-то совершенно другое. Тот беспощадный, беспредельный ужас, с которым встречается Батай после того, как выходит за, кажется, все мыслимые им границы - свидетельство этого. Жить в этом нельзя: все защитные механизмы этому сопротивляются. Как сопротивлялись бы отсутствию воздуха. И совсем не потому, что воздух - иллюзия, что вдыхание кислорода - заблуждение и самоуспокоительная привычка.

Культура держится ограничениями (хотя, естественно, и не сводится к ним), которые беспредельно и беспрепятственно преодолевать, видимо, также нельзя. Можно предположить, что ограничения тоже некоторым образом принадлежат к сути человеческого.

Батай, безусловно - “культурный герой”: только благодаря таким, как он, отваживающимся на невозможное, дерзающим выходить за пределы - в полной мере понимается смысл этих пределов. Только благодаря радикальному отказу от всех оправданий постигается их существенная необходимость.

Сам батаевский опыт - сколько бы ни провозглашал своей основой исключительно себя же самого - тем только и держится, потому только и оказывается, несмотря на все свои колоссальные отвергающие усилия, возможным - что он несет в себе, в качестве собственных опорных конструкций, некоторые важные, коренные элементы европейского культурного мироотношения.

Прежде всего, к таким элементам относится сам пафос стремления к истине, к подлинному - сам высокий ценностный статус подлинного, - и установка на преодоление всего, что препятствует его достижению. Сюда же относится - воспитанный, кстати, очень во многом христианством - высокий статус страдания (которое в книге неоднократно подчеркивается автором) как цены, которую платят за достижение истины. Оно оказывается, по сути дела, одним из важных критериев ее подлинности. Несомненно, это связано также с идеей и чувством личной ответственности - даже когда неважно, “что такое я” - за достигаемую истину, за самый путь ее достижения: ведь расплачиваешься, по Батаю, самим собой - и без остатка. Сюда же относится и осознание вторичности, в конечном счете, понятийного мышления - и признание, тем самым, у человеческого существования слоев более глубоких и более властных. К этому стоит добавить традиционную - даже дохристианскую - оппозицию “внешнего” и “внутреннего” с безусловным приоритетом второго над первым: “внутреннее” оказывается более истинным, поэтому опора в усилии проживания “опыта“ происходит именно на него.

То есть мы видим, что у “разрушителя” Батая совершенно жесткая ценностная иерархия. У него сохраняются многие очень существенные элементы “ценностной сетки”, которая традиционно организует мировосприятие европейского человека - делает возможным само это мировосприятие. Благодаря этому, кстати, его попытка выхода за пределы всех культурных установлений остается, все-таки, именно культурным фактом и культурно значимым предприятием, посланием, высказанным на языке именно преодолеваемой культуры, ей адресованным и рассчитанным на прочтение внутри нее.

Несомненно, путь, избранный Батаем - это развертывание следствий экзистенциальной ситуации, в которой европейский человек - с многовековым опытом христианства, воспитанный и сформированный им - оказался после “смерти Бога” (впервые ее - с примерным для своих последователей мужеством - провозгласил Ницше). Такая ситуация, конечно, сама по себе - очень естественный результат того, что европейский человек последовательно проблематизировал собственные основания. У Батая хорошо видно, как преодоление христианства оказалось подготовленным в недрах самой христианской культуры. Он прямо ссылается на христианских мистиков как на своих преодолеваемых предшественников. “Мне хотелось, - говорит он, - чтобы незнание стало принципом - в этом я с большой строгостью следовал методу, доведенному до совершенства христианами”. “Избрав этот путь, - продолжает он, однако, - они заходили по нему настолько далеко, насколько позволяла им догма.”

Христианам, по Батаю, мешал, в конечном счете, - Бог. То ли дело теперь, когда никаких помех уже не остается.

С “атеизмом” Батая следует, однако, обращаться с большой осторожностью. То, что он сам неоднократно и в своем роде надрывно его провозглашал и подчеркивал - только еще более наводит на эту мысль.

Его неоднократные, настойчивые возвращения к теме Бога, божественного, сакрального заставляют почувствовать, насколько эта тема была для него больной и значимой. “Сакральное” составляло один из весьма важных предметов забот и разысканий богоборца Батая. У него болел Бог. Батаю, разрушителю, ниспровергателю, тотальному отрицателю, страстно хотелось абсолютного. Та самосожженческая беспощадность, с которой он отказывался от всего, что не выдерживает экзамена на абсолютность - представляется доказательством этому. (Кстати, в начале своей жизни он был истово верующим: такой опыт, во-первых, не проходит даром, а во-вторых, к нему предрасполагает известный душевный склад и темперамент.) Отношения его с собственным восприятием Бога были тем более сложны, что он этого восприятия не хотел. “Я... считаю, - пишет он, - восприятие Бога, пусть он и будет без формы и модуса... лишь остановкой в том движении, что влечет к более темному восприятию неизвестного”. Нет сомнений в том, что за такой формулировкой стоит уже нагруженное определенными представлениями понятие о Боге - такими, с которыми Батаю самому не хотелось бы соглашаться. Но кто сказал, что Бог - непременно то, что мы себе представляем?

Опыт Батая показателен не только для возможностей и пределов европейской интеллектуальной традиции. Он демонстрирует ситуацию человека, имевшего мужество пройти, прожить все эти возможности до их естественного конца, принять их как собственную судьбу. Может быть, это - трагизм именно европейского человека: ибо к нему в данном случае приводит специфически, характерно европейский путь. Но о существе человека как такового он, несомненно, также кое-что говорит.

Путь, пройденный Батаем - свидетельство того, что всякое мышление, - а особенно, когда оно воплощено до конца, во всех своих возможностях - оказывается, по сути дела, экзистенциальным актом, предприятием, имеющим прямое отношение к человеческой судьбе. Оно - одна из форм ее осуществления. Мышление - как, собственно, и все человеческое - трагично именно потому, что способно выходить за собственные пределы, отрицать и убивать себя. Особенно - европейское, одержимое вечным, принципиальным стремлением выхода за пределы. Даже если одним из этих пределов представляется Бог.

Опыт Батая как будто доказывает, что, в известном смысле, мышление способно существовать и за собственными пределами - там, где оно, казалось бы, невозможно. За тем, что оно осознает как собственные пределы. Может быть, они располагаются вовсе не там, где мы предполагаем??... Во всяком случае, у нас есть основания думать, что человек - это возможность невозможного; мышление же - только одно из доказательств этого.

Именно потому, что в батаевском опыте доведены до красноречивого предела некоторые характерные черты отношения европейского человека к себе и к миру - он заставляет задуматься над тем, что они, возможно, катастрофичны по самой своей природе, что у них - огромный разрушительный потенциал. Ведь “прогресс” обязан своим существованием в значительной мере этому: разрушению предшествующих состояний. Которое к тому же могло восприниматься как ценность. И даже не без оснований.

Но нам открывается также и то, что за пределами этой катастрофы. Ибо человек не исчерпывает мира. И когда он последовательно проходит все те стадии уничтожения “условностей” и “ограничений”, которые предлагает ему его культура, и оказывается, казалось бы, совершенно свободен - беспросветный ужас, который его охватывает. делает очевидным, насколько он не самодостаточен.

Когда устранено все и не остается, кажется, более ничего - тогда-то и видно Бога. Правда, и тогда можно суметь Его не увидеть.

1997, неопубликованное, Бог и человек, georges bataille, бунтари, книги

Previous post Next post
Up