Шпенглер: расширенный вариант. Часть ВТОРАЯ:

May 29, 2007 21:30

А начало - здесь.

После “Заката”

К началу 20-х годов ситуация в Европе - и политическая, и экономическая, и психологическая - была уже совсем не той, что в 1918-м - и становилась все более другой. Стали формироваться иллюзии новых устойчивостей. Оправившиеся от войны европейцы начинали уже верить в то, что можно, если хорошо, а главное, правильно, постараться - всё устроить своими силами наилучшим образом. Это было время оживания в культурном теле Европы утопических проектов - которые потом доросли до создания и схождения в новой мировой битве новых тоталитарных империй. Очарование “проектов”, которые привели к их возникновению, затронуло не только жителей Германии и России: увлечение и коммунизмом и фашизмом на их ранних стадиях пережили многие очень неглупые люди в разных европейских странах. Выразители апокалиптических настроений уже не требовались. Шпенглера стали забывать. На новые настроения “Закат Европы” уже не работал. Они на него плохо проецировались.

Далее со Шпенглером произошло, пожалуй, худшее из того, что может случиться в диалоге человека и эпохи. Почувствовав, что его время уходит, Шпенглер, когда-то равный и даже надменный собеседник времени, стал заискивать перед ним. Он слишком привык к роли властителя дум и пророка (каковым чувствовал себя ещё задолго до популярности!) и теперь уже от этой роли отказываться не собирался.

Основную массу интеллектуальной продукции Шпенглера последних двух десятилетий его жизни составила националистическая, теперь уже действительно консервативная публицистика: “Политические обязанности немецкой молодёжи”, “Восстановление германской империи” (и то и другое - 1924), “Годы решения: Германия в рамках всемирно-исторического развития” (1933). Предпринимал он и попытки адаптировать к новому времени интуиции, бывшие когда-то живыми и сильными в “Закате”: “Человек и техника” (1931). Он сблизился с правыми деятелями Веймарской республики накануне её краха.

Образ Шпенглера-консерватора, который в результате этого сложился, был затем спроецирован - особенно его советскими идеологами-критиками - и на “Закат Европы”, хотя там ещё всё было неизмеримо сложнее. Он не был ни нацистом, ни расистом, ни антисемитом, ни сторонником расовой теории. Он даже издевался надо всем этим. Не помогло: массовое сознание таких тонкостей не помнит. Запоминаются общие интонации. Таковы уж механизмы культурной памяти. Объективно говоря, позиция, которую он тогда занял, была пронацистской. Сами фашисты это прекрасно понимали и брали у Шпенглера всё, что считали нужным, в том числе самый его авторитет - и таким образом фактически превращали его в своего “предшественника”. Их идеолог Розенберг одобрительно - даже с благодарностью! - упоминал его имя в “Мифе ХХ века”. И это запомнилось.

Далее всё было трагично. С приходом фашистов к власти Шпенглер понял, что представляют собой новые “властители дум”, и открыто противопоставил себя им. Этого оказалось достаточным для того, чтобы оказаться в изоляции (вплоть до запрета упоминания его в печати), но для восстановления доброго имени и настоящей независимости слишком поздно. Шпенглер вернулся к научной работе (в статье “К всемирной истории II тысячелетия до н.э.” он, в числе прочего, высказал предположение о содержании не расшифрованных тогда крито-микенских надписей - которое подтвердилось впоследствии), предпринял он также попытку систематизации своих философских воззрений. Этой книге, которую предполагалось назвать “Первовопросы”, не суждено было осуществиться: Шпенглер заболел нервным расстройством и вскоре умер, а черновые наброски “Первовопросов” были изданы через 29 лет после его смерти, в 1965-м.

Авторский миф как жанр: особенности и последствия

“Закат Европы” оказался и остался единственной книгой того жанра, в котором Шпенглер был наиболее силён и с помощью которого лучше всего видел. Сам он считал себя создателем единственной истинно научной модели исторического процесса, но это только потому, что он был сыном своего времени, в сознании которого научный тип познания имел очень высокий статус. На самом деле Шпенглер осуществился в ином жанре. Этот жанр характерен особенно для европейского Нового Времени, но всегда маскировал себя в нём под что-то ещё: под научные или идеологические системы, под философствование, под литературу, под религиозную проповедь. Он жил во всех этих формах, использовал их для своих целей, отнюдь не переставая при этом быть самим собой. Он может быть обозначен как жанр авторского мифа.

Шпенглер состоялся не как идеология, а именно как миф - влияние которого более всеобъемлюще, более тонко и, вследствие этого, менее явно.

Одна из основных особенностей мифа - в отличие от, допустим, той же идеологии, в том, что он дает возможности занимать внутри него очень разные - вплоть до противоположности! - позиции и, таким образом, способен объединять носителей даже противостоящих друг другу идеологий. К влиянию Шпенглера на европейскую культуру это применимо в полной мере.

Так, его концепции “эквивалентных культур”, несомненно, могли симпатизировать демократически настроенные историки и идеологи, исходящие из представления о равенстве и равноценности всех человеческих культур и типов.

С другой стороны, его превратили во второй половине века в одного из своих предшественников и сторонников и “правые” (в частности, французские “новые правые”) - “консерваторы”, “почвенники” - вычитав у него явную симпатию к уходящей культуре. Она в его, Шпенглера, изображении получалась куда более привлекательной, чем та - хоть и неизбежная - “цивилизация”, что приходит ей на смену.

Главная интуиция Шпенглера, составившая самый нерв его “Заката Европы” - мы ещё скажем о ней - определила-таки его судьбу в последующем европейском развитии, но не образовала магистральной линии его понимания. И дело не в том, что она потерялась за великолепием образов или обилием материала (хотя и то и другое действительно было!). Не потерялась. Она была увидена. И даже понята была. И именно потому оказалась тщательно вытесненной на периферию культурного сознания. Об этом, впрочем, чуть позже.

Шпенглер остался в европейской культуре, главным образом, обилием побочных влияний.

К числу главных из них - настолько, что оно, пожалуй, достойно названия самого среди них прямого - было образование в массовом сознании и укоренение в сознании исследовательском идеи (вообще говоря, более старой) множественности и равноценности культур: широтой своего влияния Шпенглер придал ей, можно сказать, общекультурную актуальность. Связано с этим было и изживание схемы “прогресса” мировой истории и невосприимчивости к тому, что в эту схему не вписывается.

Это повлекло за собой постепенный отход исследователей от знаменитого “европоцентристского” взгляда на историю и складывание внимания к культурному многообразию - что получило воплощение во множестве конкретных, совершенно уже научных, исследований локальных культур.

Таким образом, утверждая непреодолимость границ между культурами - Шпенглер способствовал именно их преодолению.

По сути дела, Шпенглер скорее изо всех сил старался не быть европоцентристом, чем действительно им не был. Европоцентризм, который он тщательно изгонял в распахнутую дверь, находил, разумеется, множество неплотно прикрытых окон, чтобы вернуться. Одно из таких окон - то, что в своей книге он более всего внимания уделяет именно европейским по своему пространственному положению культурам - антично-аполлоновской, арабско-византийской, фаустовской. Другое - то, что он в безусловное, объективное основание всех культур кладёт чувство судьбы, логики её - именно в том виде, в каком относит его к числу характерно-фаустовских пониманий. Наконец - само открытое признание Шпенглера в том, что только “фаустовской” культуре дано выработать внутри себя способ проникновения во внутреннюю жизнь других культур: интуитивный, вживающийся, физиогномический, видящий в основе всех культурных форм создающий и осмысляющий их прасимвол. Этим способом мы обязаны некоему Гёте, обитателю, насколько известно, именно фаустовской культуры. А развил этот способ и теперь применяет его другой житель той же культуры, некто Шпенглер.

Но ведь это же и неважно! Важна занятая позиция. Она и оказалась плодотворной. Проблематизация европоцентризма и многообразные усилия по его преодолению - во многом следствие того мифа о Шпенглере, что он не европоцентрист. И что, значит, возможен такой взгляд на историю, который не сфокусирован вокруг Европы и не направляется, по крайней мере явно, европейскими ценностями. Конечно, речь идет лишь о возможности, которая получала и получает в ХХ веке воплощение самыми различными средствами. Но важно было дать такую возможность почувствовать - и Шпенглер ее почувствовать дал.

Далее, он самым своим примером воспитал у европейского мышления - после веков расчленяющего, логически-доказующего аналитизма - вкус к целостности.

Современная культурология (само возникновение которой, как дисциплины, имеющей дело с целостным объектом, он тоже сделал возможным) именно его должна благодарить за формирование установки на описание и изучение общего языка культуры, характерной для неё, всю ее пронизывающей символики: потому что дал почувствовать, что такой язык и такая символика существуют и очень важны для понимания культуры.

Он привлек, кроме того, внимание к культурной обусловленности не просто всех форм деятельности (разумеется, тем, что эту обусловленность абсолютизировал!) - но и самой науки, что в Европе, с ее традиционной верой в объективность научно добываемой истины, то есть независимость ни от каких, в том числе и от культурных, условий - должно было произвести особое впечатление.

Шпенглер обратил подчеркнутое внимание на то, что сущность науки - как и всех без исключения культурных форм - символизация действительности, смысловая её организация, которая происходит так. как это свойственно только данной культуре. Потом это стало излюбленной темой целой традиции, которая тоже породила множество конкретных исследований; вокруг неё сформировалась, в частности, так называемая историческая школа в философии науки. Крайней точкой в развитии этой тенденции стал “методологический анархизм” П. Фейерабенда, который демонстративно отказывался признавать принципиальное различие между наукой и, скажем, магией и суевериями на том только основании, что они-де в равной мере культурно обусловлены. Разумеется, это была поза со своим провокативным смыслом (генетически восходящая к Ницше); но продуктивность такой позы, её смысловой потенциал впервые по-настоящему продемонстрировал Шпенглер, осуществивший то же самое в ещё более глобальном масштабе.

Таким образом он укрепил в европейском сознании интуицию равноправия всех культурных форм и возможности поиска структурных сходств между ними. Эта интуиция только ко второй половине века вошла в полную силу и теперь даёт культурологам основания к тому, чтобы осмысленно сравнивать мистику и физику, магию и политику, миф и литературу, музыку и архитектуру, математику и поэзию, религию и театр... - Конечно, это, кроме всего прочего, расшатывает внутрикультурные иерархии; Шпенглер, сделавший такое возможным - начало того процесса, которого завершение и пик - нынешний постмодернизм с его претензией на упразднение всех (в пределе) прежних оппозиций и иерархий.

Он способствовал переосмыслению и расширению самого понятия культуры - которая в европейской традиции со времён поствозрожденческого гуманизма означала, по сути дела, совокупность словесно выраженных идей. Шпенглер же перенёс акцент на структуру, на пластический жест, на ритм, на такт - которые объединяют решительно всё, от живописи до финансовых операций, от математики до эротики, от поэзии до юриспруденции, от сельского хозяйства до способов ведения войны. Таким образом, традиционное деление на культуру “материальную” и “духовную” у него потеряло смысл, а в масштабах культуры в целом смогло оказаться пересмотренным.

Итак, Шпенглер, своей “морфологией культуры”, создал неизмеримо больше, чем “науку”: он создал тип взгляда, воплощение которого в науке - только частный его случай. Он послужил одним из сильных катализаторов тех процессов, которые в Европе и без того шли - но Шпенглер их усилил, привлек к ним внимание, придал им направление.

Культурные смыслы дилетантизма

Сразу же по выходе 1-го тома “Заката Европы” на книгу набросились профессиональные представители едва ли не всех затронутых в книге областей, обвиняя автора в дилетантизме. Дело приняло нешуточный размах: семь крупных немецких профессоров (Г.Бекинг, Л.Курциус, Э.Франк, К.Йоэль, Э.Метцгер, Э.Шварц, В.Шпигельберг) выступили с этим аж в специальном выпуске - “Spenglerheft” - очень серьёзного международного издания “Логос” за 1920-1921 гг. Видный австрийский философ-позитивист Отто Нейрат, один из создателей и ведущих фигур “Венского кружка”, не поленился написать и издать целую книгу под названием “Анти-Шпенглер”; другой философ, Леонард Нельсон, посвятил “Закату Европы” издевательский трактат. “Ренегат духа, подрубающий сук, на котором сидит” (Ф.Мейнеке) - было ещё одним из самых мягких звучавших тогда обозначений Шпенглера. Критика с лёгкостью переходила в брань и доносилась из уст представителей самых разных наук и самых противоположных интеллектуальных и политических позиций. Причём популярности Шпенглера в массовом сознании всё это, разумеется, никак не вредило - скорее даже способствовало.

Эти обвинения, безусловно, стоит отнести к числу его непониманий. То есть, да, конечно же, Шпенглер был дилетантом. Но это скорее его достоинство: он в полной мере использовал преимущества этой позиции.

Случай Шпенглера даёт возможность видеть, что изобилие знаний и дилетантизм вовсе не отменяют друг друга. Шпенглер ведь был чрезвычайно образованным человеком (по объёмам знаний он далеко превосходил многих профессионалов), закончил университет, защитил диссертацию о Гераклите (очень неакадемичную по стилю и выводам, что уже тогда вызвало сопротивление профессуры). Дилетантизм - это позиция, и она имеет свои культурные смыслы.

В “недостаточности” дилетантизма коренится одновременно и его плодотворная избыточность. У великих дилетантов гораздо больше шансов стать великими “мифотворцами”. И не только потому, что у них более широкая аудитория: приличествующая профессионалу точность знаний и дисциплина мышления не оказывает на них сдерживающего и сковывающего действия - они свободнее. Они переходят границы потому, что “не знают” (или не хотят знать) о них; они делают невозможное, не будучи научены тому, что этого сделать нельзя - или не желая считаться с этим. В них, если угодно, живее общечеловеческая цельность. Они - вечные проблематизаторы запретов, устанавливаемых профессиональной спесью - как, впрочем, и самой этой спеси.

Профессионал более защищён - бронёй своей профессии, которая стоит между ним и миром. Дилетант более чувствителен к тем щелям в любом профессиональном построении, через которые проникает неподвластный, неподконтрольный профессии мир, намного её превосходящий. Свою уязвимость он может превратить в орган для восприятия мира. Шпенглер так и сделал.

Роли профессионалов и дилетантов в культуре взаимодополнительны и взаимно необходимы - что блестяще и продемонстрировал Шпенглер, открыв своей “дилетантской выходкой” огромные поля деятельности для многочисленных профессионалов. Открытые им направления многие годы потом разрабатывали такие серьёзные профессионалы, как А.Тойнби, П.Сорокин, Л.Мэмфорд, Р.Арон, Й.Хёйзинга, Х.Ортега-и-Гассет; на его вызовы так или иначе, явно или неявно, ответили М.Хайдеггер, Г.Маркузе, М.Хоркхаймер и Т.Адорно, Т.Кун, М.Фуко, Г.Башляр, Ф.Бродель, П.Фейерабенд... - и этот список может быть продолжен. Если учесть все, включая далёкие и опосредованные, отголоски влияния Шпенглера (включая и плодотворные опровержения) - придётся признать, что он в очень большой, во многом - в решающей степени определил евроамериканский интеллектуальный и общекультурный климат столетия. Причём степень его персональной устарелости ничего в этом отношении не меняет. Сейчас уже смешно и неуместно ссылаться на Шпенглера как на авторитет по какому бы то ни было из конкретных вопросов, но он растворён в воздухе, и деться от этого некуда. Такая живучесть дана только великим дилетантам. Профессионализм преодолевается, поскольку он - конкретное достижение. Дилетантизм - по сути, нет, потому что он - вечно открытая возможность. Которая может наполняться каким угодно содержанием.

Шпенглер был растащен по кусочкам и таким образом нейтрализован. Положения, идеи, интуиции, раскритикованные у него современниками-профессионалами, впоследствии, в руках других авторов, воспринимались вполне спокойно - потому что были встроены в другие цельности и работали на другие цели.

Ярость профессионалов-современников - яркое свидетельство того, что Шпенглер задел тогдашнюю европейскую культуру за что-то очень чувствительное. Причина обостренного внимания к его книге - лишь отчасти в том, что она вышла на исходе мировой войны в разгромленной Германии. Есть причина более глубокая - хотя тоже не лишённая связи с войной и с теми изменениями в европейском восприятии мира, которые ею были вызваны. Она - в том, что в эти десятилетия как раз шло становление неклассических форм в самых разных областях культуры. Это обнаруживало себя и как “кризис” форм, считавшихся “классическими” - или вообще единственно возможными. Нарушение сложившихся границ между областями знания и действия, пересмотр их правил - совершенно в такой ситуации неизбежные - не могут проходить безболезненно, особенно когда они достаточно глубоки.

В таких ситуациях повышается роль дилетантов - разведывателей неосвоенных смысловых пространств и возможностей, авантюристов, которые, в силу своей “нерегулярности”, с меньшим сопротивлением, а то и с согласием, переживают потерю правилами и границами былой надёжности.

Профессионализм с жёсткостью его предписаний и запретов имеет, помимо непосредственно-прикладных значений, ещё и более глубокое: это один из важных источников общекультурной устойчивости. Профессиональное знание, оформленное правилами своей добычи и подачи - надёжный инструмент с возможностями, которые считаются хорошо известными. Когда оно оспаривается или делается проблематичным - это повышает уровень общекультурной тревожности (...впрочем, и само будучи следствием повышения этого уровня).

Шпенглер убедительно и ярко продемонстрировал принципиальную размываемость границ между разными областями профессионального знания, между профессиональным и непрофессиональным вообще, между наукой и ненаукой... - и это в то время, когда укреплённость границ - то есть устойчивость и защищённость - стали проблемой в общекультурном масштабе. Удивительно ли, что это вызвало такое сопротивление. Случись подобное полувеком раньше (как это и произошло с тем же, например, Данилевским), может, и внимания не обратили бы - мало ли что чудаки сочиняют, тем более, что Шпенглер был и не первый, и не единственный. Произойди позже - выглядело бы трюизмом. Он бы занял другую культурную нишу. А тут ниша разрослась едва ли не до масштабов всей культуры.

В этом смысле показательно, что Шпенглер, помимо всего прочего, обогатил расхожий европейский культурный словарь: набор ходячих идиом, исподволь формирующих видение себя и мира носителями данной культуры. Первейшее место среди них принадлежит, разумеется, обороту “Закат Европы” - которое стало, во всяком случае, одним из самых “маркирующих” заглавий века и, в свою очередь, основой для формирования новых, вторичных идиом: так, например, Т.Адорно обозначил состояние после второй мировой войны как “после заката Европы”. Пошло по рукам - особенно в последние десятилетия века, с превращением культурологии в модное интеллектуальное занятие - выражение “морфология культуры”, наполняясь уже едва ли не какими угодно содержаниями. Обозначение европейской культуры как “фаустовской” стало - в основном после той же второй мировой войны, когда Шпенглера стали потихоньку извлекать из забвения - неотъемлемой принадлежностью публицистической, журналистской речи. Ввёл Шпенглер в речевое употребление гуманитариев и диковинное им дотоле, взятое из геологии словечко “псевдоморфоз” (это когда содержания одной культуры заполняют чуждые ей формы, взятые из другой, придавая им совершенно иной смысл). Значит: Шпенглер уже на речевом уровне - то есть и для тех, кто его труда не осилил и не осилит никогда! - создал в европейской культуре новые смысловые ячейки и возможности. В том, что подобные слова обречены на злоупотребление ими и на неизбежное стирание их первоначальной остроты и свежести, нет, между прочим, ничего дурного, и к ним отнюдь не стоит поэтому относиться пренебрежительно. Так они входят в состав очевидностей культуры, образуют её естественную форму. В каждой культуре есть слой очевидностей и слой усилий - которые от этих очевидностей отталкиваются. Очевидности - необходимое условие усилий. Шпенглер, таким образом, был одним из тех, кто сделал слой очевидностей европейской культуры более плодородным. Кстати, самому понятию культурной формы научил нас опять-таки он.

ПРОДОЛЖЕНИЕ опять СЛЕДУЕТ

Мифотворцы ХХ века, Мыслители ХХ века, ИСТОРИЯ ИДЕЙ, oswald spengler, 1999

Previous post Next post
Up