В
предыдущей части серьёзность была по существу отождествлена с устойчивостью помышления, и эта устойчивость была взята в динамическом смысле. Последнее означает, что устойчивость доступна для рассмотрения только в моменте. Между тем вполне очевидно, что какая бы то ни было содержательность помышления возможна лишь на длительности. Если душевный процесс не складывается в цельную длительность, то нельзя говорить, что он что-то в себе держит, обладает каким-то смыслом, осуществляется в каком-то направлении. Тем самым образуется та связь, которая создаёт и всю последующую интригу. Мгновение и длительность друг без друга невозможны: лишь мгновение сообщает помышлению правдивость, но лишь длительность ему же придаёт осмысленность. Но вместе с тем их необходимо разделять: в совокупности они не могут играть своих ролей. Всякое познание начинается, так сказать, с "точки входа": мы желаем охарактеризовать какую-то длительность и деятельность, потому что именно она для нас имеет значение. Эту душевную длительность мы всегда можем воспроизвести во всех её значимых чертах, а потому её следует считать в каком-то смысле "вечной"; точнее говоря, неисчерпаемой. На эту деятельность достаточно лишь указать, и едва она указана, продолжаться она может и без всякого знания. Знание же необходимо именно в силу того, что душевное состояние предполагается переменчивым. После заготовленной, а потому вечной "точки входа" в душевное движение вносятся мгновенные возмущения, и знание должно подготавливать человека к таким возмущениям, приводить его к верным истолкованиям и ожиданиям ввиду возможности таких возмущений. А такое подготовление, такое знание и делается вокруг устойчивости в душевных движениях, то есть вокруг обустройства устойчивых душевных моментов. В самом деле, ведь для познания души у человека нет ничего, кроме самой же души. Это означает, что познание возможно лишь через подготовленное сличение: если какие-то движения признаются устойчивыми, то они же могут оказываться и истолковывающими, подготавливающими. И должны, если они в самом деле вводят происходящее в более общий контекст. Но лишь в моменте мы можем признать движение устойчивым, поскольку лишь в моменте такая устойчивость закрепляется силами самой же души…
Если присмотреться, то в основе такой познавательной стратегии оказывается особого рода "перевёртыш". Инструментом понимания для нас в обычном случае служат заготовленные сосредоточенности, которые люди называют "понятиями". Такие сосредоточенности образуются из припоминания всего того, что имеет отношение к делу: человек держит себе отчёт о том, какие соображения помогут ему правильно вести себя в таких-то умственных обстоятельствах. Когда человек понимает, что его ум занят таким-то делом, то он знает, о чём ему надо понимать: это и есть понятие. Таким образом, при использовании понятий к душевному потоку, естественно появляющемуся в каких-то обстоятельствах, присоединяется другой душевный поток, который был заранее заготовлен и который нужен для того, чтобы наполнить моменты существования присутствием понимающей личности. В какой-то момент человек не только существует и действует, но и помнит о всём том, о чём нужно помнить, чтобы держаться в действованиях правды. Это так делается за счёт того, что умение припоминать заготовлено заранее и отдельно; оно представляет собой некую как бы фиктивную душевную деятельность, присоединяемую ко всякой настоящей душевной деятельности для возможности к личному осмыслению происходящего, а не такому, которое через обычай санкционировано обществом. Ритуалы общества - это средство к напоминанию о важном при каких-то действиях; когда человек из идеала извлекает понятия, то он эту же деятельность начинает исполнять внутри себя; без сомнения, это становится несколько неестественным, поскольку и сама такая деятельность фиктивна, она никакими обстоятельствами не санкционирована. Она должна властвовать над обстоятельствами, а не подчиняться им.
Именно в такую душевную обстановку, заполненную понятиями, и попадает та интроспекция, о которой я говорю. У человека есть некоторые понятия о том, как ему надлежит думать. Эти понятия так или иначе оправдываются на опыте - именно таким образом появляются объяснения опыта. Получается, что объяснение - это, собственно говоря, соединение душевных потоков. Есть объясняющий душевный поток: такой, благодаря которому существование человека наполнено его личным присутствием. А ещё есть объясняемый душевный поток: такой, в котором человек всегда пребывает, когда как-нибудь действует среди жизненных обстоятельств. В обыкновенном случае дело объяснения ограничивается смешиванием двух душевных потоков: человек может предусмотреть, какие именно объяснения ему понадобятся. Предусмотренные признаки для обращения к объяснениям он и называет "причинами" (а по-гречески это и вовсе именуется, собственно говоря, "виною"…): человек говорит и мыслит так-то и так-то, потому что имеет место то-то и то-то. Теперь речь пошла об интроспекции, которая как раз признаки для устойчивости душевных движений и выявляет. Получится ли такая-то и такая-то сосредоточенность?.. Обстоятельства этой сосредоточенности оказываются важными, и именно они прорабатываются, оставляют на душе след. Таким образом появляется конфликт между "великим" и "малым", между "дельным" и "сущим". С точки зрения "крупных вещей", причины принадлежат готовому объяснению. При таком-то душевном состоянии объяснять происходящее надо так - если есть объяснение, то понятны и причины для случающегося. С точки зрения "маленьких вещей", причины узнаются при их обнаружении. Какой бы ни была заготовленная логика, в действительности человек подумал именно то, что он подумал. Логика подсказывает причины для мыслей, но в действительности мысли пошли так-то и так-то, и у этого хода мыслей были свои причины, которые не были предусмотрены, но могли быть обнаружены, когда присоединение осмысляющего начала к осмысляемому выявило свою устойчивость и оправданность. Этот конфликт обычно разрешают через единичные исправления логики. Рассматривают познавательную процедуру, в которой объясняется, когда именно такие исправления следует производить. Но я-то говорю об интроспекции, взятой в качестве жизненного принципа, в качестве самоценности; не о той ситуации, когда от наблюдений люди отделываются, как только приходят к заключению, что в них пропала надобность. Именно в этом случае и осуществляется тот самый перевёртыш: ищется причина для появляющегося истолкования, а не истолкование для появляющейся причины. Мы узнаём о тех причинах, по которым какое-то объяснение вообще приходит в голову, а не пытаемся заново, как-то иначе себе указать на объяснение, которое и должно придать заведомый смысл появляющимся обстоятельствам.
Душевная действительность состоит в том, что о каких-то обстоятельствах мы получаем напоминание, то есть мы то или дело припоминаем какую-то мысль или же, что то же самое, на всякое мгновение приобретаем какой-то режим мышления, который для нас оказывается важен. Интроспекция позволяет нам не отстать от таких напоминаний, потому что для приобретаемых помышлений она выявляет устойчивый, себя оправдывающий повод. Она это делает наиболее свободным образом, если она не связана какими-либо предположениями о должном режиме припоминаний. Вместо этого её должны связывать её собственные былые установления, былые находки: устойчивость или правдивость какого-то моментального жизнеощущения обладает ценностью в силу того, что оно задаёт человеку объяснения, пригодные в целокупном душевном движении. Момент связывается с длительностью жизни - потому что мгновение мышления нанизано на некий связующий душевный поток. Можно было бы, как уже говорилось, для разных целей использовать интроспекцию; обычно через неё исправляются поводы к припоминанию должного. В присутствии какого-то чувства выявляется уместность каких-то напоминаний - так может сделать красивое стихотворение, например. Но я говорю о другом исправлении - о воздействии на саму же причинность, на объяснительную привязанность одних мыслей с другими. Присутствует или, точнее говоря, появляется - каким-то выученным образом формируется - некое исходное представление о том целом, в котором связываются раздельные мысли, нанизываются на общую ось, на общее движение. Такая интроспекция вносит различения между моментами мышления: при такой-то мысли надо вносить вот такие объяснения, а при другой мысли надо вносить другие. Это инструкции к толковательной деятельности. Но такая толковательная деятельность должна от обыкновенных объяснений отличаться тем, чтобы у неё не было собственных целей, которые могли бы её заранее направить в каком-то указанном направлении. То, что указывается, - это не направление мышления, а взгляд на него: сопроводительная мысль, лишённая собственной логики. Точнее говоря, логика такой мысли совершенно обособлена от всех нормальных интересов и соображений человека, которые могли бы попасть в какую-то его целенаправленную деятельность. Она не выправляется в согласии с интересами такой деятельности, не черпает из неё смысл. Не будучи зависима от каких бы то ни было заготовленных объяснений, наблюдающая мысль должна действовать напрямую через присоединение к наблюдаемому душевному потоку, и логика такой мысли - это логика предсказательная: какое присоединение окажется для человека говорящим, объясняющим. Здесь речь снова заходит о личном присутствии человека в своём мышлении, но с другой стороны. Присутствие снова происходит от какого-то искусственного душевного потока, но в данном случае это уже не целенаправленная, целесообразная деятельность, а бесцельная, безразличная готовность к наблюдениям. В первую очередь человек - это наблюдатель в собственном потоке сознания: он может фиксировать всё то, что происходит, привязывать происходящее к единому регистратору.
Я отложу вопрос об активности или пассивности такого внутреннего наблюдателя, такого "шестого чувства". Однако такое увязывание приводит к ряду существенных результатов. Каким образом можно предсказать, что такое-то и такое-то наблюдение приведёт к присутствию в деятельности, к должному указанию важностей для получаемых направлений душевного хода, к личной объяснённости всего происходящего, к возможности направить душевное движение?.. У нас же есть предположения о том, от чего зависит появление мыслей. Такие предположения выражены, конечно, в понятиях, они суть объяснения. В их обдумывании есть целенаправленность. Но их целенаправленность можно в интроспекции проигнорировать, и тогда от них можно взять лишь само то обстоятельство, что их продумывание настраивает мысли таким-то образом. Эта настройка и приводит к созерцанию того целого, в котором должны появляться различающие предсказания. Сама по себе такая настройка предоставляет только материал для возможности предсказаний. Но наблюдения осуществляются, и в осуществлении они запоминаются: в будущем они снова могут проводиться так же. Точно ли?.. Душевные обстоятельства всегда меняются, и то, что было важным при одних обстоятельствах, может не оказаться таковым при других. В этом случае наблюдающая мысль не прицепится к происходящему и не создаст присутствия. Ведь наблюдающая мысль не принимает никаких исправлений по существу, из себя она представляет просто привычку. Эту привычку надо правильно создавать - так что применяется тот самый перевёртыш. Подводимые обстоятельства объяснения - это своего рода посторонний инструментарий к наблюдению. Человек ставит себе задачу что-то объяснить, и объяснение ему приходит в голову - но этим ещё не даётся причина того, что такое-то объяснение оказалось указующим. Такая причина обретается, когда безусловная привычка к наблюдению усложняется и, так сказать, включает эти обстоятельства в себя, придавая им законченный, объяснённый вид. Это уже не деятельность по объяснению, а готовая схема - но такая, которая отделена от содержания объясняемых размышлений. Это значит, что нужна связь с таковым содержанием. Именно её и предоставляет интроспекция, накапливающая душевный опыт. Эта связь не должна ограничивать свободу и подвижность душевного содержания, она не должна вмешиваться в творческую способность души. А потому она состоит лишь в обещании, что такой-то способ наблюдения по какому бы то ни было содержанию сможет навести на важные, существенные выводы. Но существенность, серьёзность привязана к устойчивости. Именно такую устойчивость, самопроизвольно возникающую сосредоточенность и обнаруживает интроспекция. Однако всё ли было учтено из того, что для верной интроспекции нужно было учесть?.. Именно на этот вопрос и должны отвечать внимательные, полные наблюдения.
Сама по себе готовность к наблюдению схематична, но при своём создании и оформлении она предназначена к выявлению небезразличия в душевном потоке. Человеку не всё равно, к чему приводят его мысли. Причинную связь между помышлениями он должен учитывать, чтобы осознанно мыслить в какой бы то ни было момент. Как уже говорилось, это улавливается по связи между результатами интроспекции и её душевными обстоятельствами, но отсюда следует, что и сами такие результаты должны всегда быть и оставаться устойчивыми. То есть надобно отслеживать всё то, что на выявляемую устойчивость душевных соединений может повлиять. Всякое изменение, расширение подводимых к наблюдению способов интроспекции должно, во-первых, сохранять устойчивость, свойственную прежде учреждённым способам; во-вторых, оно должно давать человеку способность к различению контекстов для обращения к прежним способам. Область интроспекции расширяется, как уже говорилось, "перевёртышем", который меняет сам способ определения понятий: выясняется то, как они фактически обдумываются, а не то, к чему они призваны. Вместо указания на опознаваемые по каким-то признакам и самопроизвольно возникающие душевные обстоятельства, призывающие человека к такой-то и такой-то мыслительной, объясняющей деятельности, нарочно проставляются уже такие душевные обстоятельства, которые создают возможность для такого-то и такого-то самонаблюдения, впоследствии и оправдывающегося тем, что факт объяснения по указанному понятию совершился. Указываются не обстоятельства к употреблению понятий, а понятия для обнаружения при обстоятельствах: с такой-то и такой-то динамикой обдумывается, например, понятие о Боге, вообще некое указанное понятие или объяснение. Понятие, объяснение подводит, впрочем, обстоятельства к началу интроспекции, ко вступлению в неё; и такое объяснение делается уже в традиционной парадигме. Однако после перевёртыша и это объяснение уже тоже не производится, а наблюдается таким-то и таким-то образом, то есть само же это объяснение становится частью этих самых подводимых обстоятельств: человек видит, что это оно и случилось, а не призывает его самолично к действию, выполнению. Тем самым при расширении области интроспекции происходит следующее: во-первых, изменяются по характеру различаемые между собой моменты или мгновения сознания; во-вторых, изменяются те заранее подводимые цельности, в контексте которых производится такое различение. По-новому заготавливается мгновение сознания, и интроспекция проникает в него гуще, то есть обнаруживаемые различимости приобретают большее значение и отчётливее сказываются на происходящем. В конечном итоге основанием для правильного, верного перевёртыша всегда оказывается именно это последнее соображение: при подводимых этих душевных обстоятельствах обнаружимое обнаруживается в силу того, насколько оно сказывается на дальнейшей возможности обнаружения. Наблюдаемое нами - это само же наблюдение…
Такой подход, как мне представляется, сильно контрастирует и с индийской, и с европейской традицией. Я сначала оговорюсь, что о второй я всё-таки весьма мало знаю, она мне плохо знакома; самый способ миросозерцания, принятый в Западной или Восточной Европе, мне всегда был и казался чужд, непонятен, странен, экзотичен. Поскольку в европейской традиции я живу, то с её понятиями я всё время сталкиваюсь, и я, разумеется, их начинаю использовать в том числе для себя; но само же их движущее ядро то и дело от меня ускользает, и нередко оказывалось так, что я их беру совершенно по-своему, а потому европейское употребление этих понятий - наподобие представления, что мир состоит из предметов, которые можно классифицировать по каким-то группам, - мне представляется немедленно приводящим к абсурду, ни с чем не сообразным. И всё же европейская традиция в большей степени мне известна, потому что я ей сколько-то интересовался; и даже не без успеха, потому что в конце концов я начинал понимать, почему сами европейцы (замечу: не искушенные в философии лица, а многие и многие) в этих представлениях абсурда не находят. Индийской или китайской традицией мышления я интересовался намного меньше, хотя при поверхностном знакомстве впечатление было совершенно обратное: по крайней мере, эти люди не начинают с первого же слова говорить абсурдно. Сложность восточных философских традиций, как кажется неискушённому наблюдателю, зависит не от абсурдности исходных посылок, как это получилось в Европе, а от глубины проработки. Я закончу эти чисто личные оговорки замечанием, что западная философская традиция мне в конечном итоге более симпатична и интересна - не только "по крови", но и в силу того весьма значимого для меня обстоятельства, что её крайняя абсурдность всё-таки очень плодотворна. Вряд ли какие-либо из излагаемых концепций имеют индийское происхождение; в самом начале я взял только представление о непрерывном потоке сознания, и хотя оно имеет вроде бы индийское происхождение, в то время по малости лет я и вовсе не мог интересоваться подробностями…
Так в чём же состоит контраст?.. Индийская наблюдательность с излагаемой наблюдательностью совпадает, по-видимому, в источнике осмысленности. Откуда берётся это чувство, что происходящее небезразлично, что оно как-то сказывается на дальнейшем?.. Индийцы это чувство называют вроде бы кармой, а здесь оно берётся как некая естественная инерционность душевной содержательности: если что-то наблюдалось ранее, то будет наблюдаться и впредь, пока не появятся существенные причины к изменению. Душевные движения в достаточной мере устойчивы и воспроизводимы, а потому-то душа и обладает целостностью. Причины, по которым такие-то и такие-то мысли приходят в голову впоследствии, имеют корни в том, какие мысли обдумывались до того. Стало быть, это чувство появляется тогда, когда оказываются учтены все существенные причины к наблюдению таких-то и таких-то мыслей. И если выверять волю к постановке мышления, как я уже говорил, не по целевым соображениям деятельности, а по навыкам к такому учёту, то однажды достигнутая выверенность осмысленности навсегда остаётся во всей своей не всегда уже осознаваемой сложности, если она должным образом привязана к действительным, от человека не зависящим причинам в изменении хода мыслей. Верование в наличие таковых причин, в существование особого душевного мира - это и есть ключевая предпосылка к интроспективности. Опора смысла - это интроспекция, а не деятельность; но это так и всегда бывает, если человек за появлением смысла наблюдает через установленные волей опоры сравнения, через некую "координатную сетку" для сверки, не имеющую отношения к целям деятельности. В обособленности осмысления от деятельности - умственной или какой-то другой - ключевая, как мне кажется, общая черта с индийским мироощущением. Источник смысла - извне практики. Но есть и разница: причины к созерцанию и самонаблюдению у индусов всё-таки относятся к практике, к деятельности, а не к самому же наблюдению. Наблюдение нуждается в постановке обстоятельств, сверяющих соображений, некой "координатной сетки"; индийское жизнеощущение предусматривает, что этой установкой контекста для наблюдений руководит именно практика - стремление к желательным душевным состояниям или удаление от нежелательных. Сравниваются образы жизни, способы мышления и жизнеощущения, люди. Возвышение практического начала над созерцательным - это мистицизм; таким образом, индийская интроспективность глубоко мистична. В ней, как мне кажется, нет ничего похожего на наблюдательность, стремящуюся единственно к своей собственной полноте и непогрешимости. Такой идеал познания свойствен вроде бы для Европы, но и в ней интроспективность от практичности и "предметности" не освобождается. Бесцельность наблюдения достигается схематизмом, однако европейский схематизм как раз старается входить в целенаправленную деятельность: сами его схемы всегда для чего-то служат. Его бессодержательность нарочита, а потому убийственна: европейский схематизм не оставляет места для какой-либо содержательной, разумной нарочитости вовне себя. Он самодостаточен, он ничего не ждёт и ни к чему не готовится, он сам в себе имеет все свои причины, а не обнаруживает их всякий раз заново вовне себя.
Интроспекция осмысляет, а результат последовательной, беспристрастной интроспекции - это полнота смысла. И потому сразу же возникает проблема. Как увязать эту осмысленность с той деятельностью, в рамках которой интроспекция во всякий раз начинается? При полном отсутствии интроспекции деятельность была бы бессмысленной: мы бы только исполняли то, что по какому-то неведомому для нас почину считали бы верным в данный момент. С этим полюсом всё понятно; но я говорю о другом полюсе - когда светом интроспекции охвачена мыслительная деятельность в её самом полном объёме, при отсутствии каких бы то ни было пропусков или "слепых пятен". Допустим, выученный способ наблюдения в какой-то ситуации создал возможность к тому, чтобы отследить возникновение смысла, высмотреть подходы к нему. Это была некая сложная группа наблюдательных движений, заменившая собой какие-то понятия через "перевёртыш". Но стремление к наблюдению и само откуда-то возникло. Та душевная деятельность, которая привела к наблюдению, тоже должна обладать каким-то смыслом - так я должен рассудить, если я предполагаю, что интроспекция может быть полной. Конечно, в конкретной ситуации этот смысл неподвластен интроспекции - ведь она сама объявилась лишь как его следствие. Но если говорить вообще, то и этот смысл каким-то образом во внутренних правилах интроспекции изъяснён, он может быть наблюдён. Тем самым между деятельностью и интроспекцией хоть и нет пересечения в понятиях или целенаправленностях - как уже говорилось, - но всё же есть некое структурное соответствие. Каким бы оно могло быть?.. Этого вопроса не возникает при подходах индусов, потому что индусы довольствуются мистицизмом - такой ситуацией, когда практика (в данном случае практика наблюдения) никак не изъясняется в словах, а только постулируется на деле и выучивается под чьим-то руководством с учётом какой-то цели или некого стремления. Эту проблему можно выразить через метафору круга: наблюдение даёт человеку возможность истолковать то, что в его мыслях происходит, и таким образом оно даёт как бы набор аксиом; но тем самым рано или поздно оно должно изъяснить и себя, иначе оно так и останется неполным.
Таким образом, на каждом этапе развития содержание мыслей следующее. Во-первых, есть непросвещаемое интроспекцией окружение. На начальных этапах оно крайне обширно, на поздних этапах оно должно сужаться по существу. Это та область, в которой человек не замечает возможной смены в ходе мыслей. Во-вторых, наличествуют приближаемые к интроспекции области. Это те инструменты понимания, посредством которых человек осознаёт обстоятельства к проведению имеющейся интроспекции. В-третьих, это различаемые мгновения сознания. Важно именно то, что они могут быть разные, могут сменяться. Какими средствами можно сосредоточиться на одном, но не на другом?.. Эти средства принадлежат к имеющейся интроспекции. В-четвёртых, это то представление о целом, в присутствии которого такое различение вообще оказывается возможным. Интроспекция подразумевает наличие какого-то довольно сложного представления о том, что же такое душа. По мере усложнения способов интроспекции это представление всё усложняется. В самом начале очень редко устойчивое какое-то различение мгновений оказывается вообще возможным. Причины такой устойчивости - это и есть цельное представление о душе. Контекст интроспекции по большей части прячется от взора. Возможны сначала только весьма примитивные наблюдения: одно душевное мгновение и впрямь сказалось на другом. Никакой устойчивой структуры эти мгновения в себе ещё не предусматривают. Единственное достижение начального этапа - это способность обнаружить, что нечто важное и впрямь ухвачено. Да, в самом деле сказалось; причина именно эта, а не какая-то другая. Можно обнаруживать причины помышлений. Впоследствии всё более обширными оказываются слои этого замечаемого важного, так что интроспекция может проводиться во всё более сложной, меняющейся обстановке. Конечно, ни одна интроспекция не сообщит абсолютно точных сведений, но её структура становится более совершенной, потому что она приспосабливается к витиеватому движению сознания. Уменьшается число чисто структурных ошибок, и итоговое достижение должно состоять в том, что само стремление наблюдать за собой наилучшим образом оказывается объяснено и оправдано в структуре мыслительных мгновений. Для этого приходится пройти через ряд нелёгких противоречий.
Понятийное мышление обращается с предметами, и поначалу этот способ обращения проникает, конечно, и в наблюдаемое мышление, которое, таким образом, лишь минимально ещё пока отличается от мышления наблюдающего. В наблюдающем, обусловливающем мышлении - то есть в таком мышлении, которое и задаёт контекст для наблюдений, управляет и заправляет ими, придаёт им значимость, - имеет значение всё "великое"; а всем "малым" человек пренебрегает, считая такие вещи случайными и незначительными отклонениями, в большинстве случаев подлежающими исправлению ошибками. В наблюдаемом мышлении, напротив, "великое" пока что ещё совсем не создаётся, поскольку нет и даже не предполагается средств для наблюдения за возникновением предметности или целенаправленности, зато "малое" обладает первостепенным значением: отклонение от целенаправленности ещё даже и подчёркивает случившееся как нечто такое, что стало результатом не логического стремления, а самого же устройства души. Кроме того, в этом наблюдающем мышлении - да и вообще в каком-то деятельном, целенаправленном мышлении, которое ведь не обязано быть интроспективным, - имеет место разница между собственно мышлением и чувствованиями, переживаниями, эмоциями. Первое предметно и привязано к выправлению "великого", а второе играет лишь побочную или модифицирующую роль. В наблюдаемом мышлении, напротив, эта разница не может присутствовать, потому что между мыслями и чувствами причинные взаимосвязи слишком подробны и отчётливы. В общем случае одно нельзя отделить от другого. В частных случаях влияние эмоций может быть предсказуемым, и тогда от него можно отвлечься, но вообще-то такое отвлечение может быть только условным, оно не на всю жизнь. Тот холодный, чистый разум, которым грезят создатели фантастических романов, - это фикция. Мысли сказываются на чувствах, а чувства сказываются на мыслях; и то, и другое в равной мере и на равных основаниях принадлежит к наблюдаемым мгновениям сознания. Наконец, отсюда появляется и различие в характере задействуемой предметности. Для наблюдающего мышления предмет - это нечто определённое, заданное, известное. В идеале известна цель устремления, а это и есть предмет. Но наблюдаемое мышление не может и не должно никуда стремиться, потому что всякая предзаданность его стесняет. Она не даёт совершаться свободному процессу мышления, свободному потоку сознания; тем самым она вмешивается в него. Уходит от внимания наиболее ценное: появление нового, творчество. Потому предмет наблюдаемого мышления - это скорее заготовка, чем какое-либо известное стремление. Это выделенная подготовленность к обнаружению воздействий. Одно мгновение сознания воздействует на другое; как же это можно обнаружить?..
У Достоевского в "Братьях Карамазовых" есть
замечательный пример на эту тему: «В беседке никого не было. Алеша сел на свое вчерашнее место и начал ждать. Он оглядел беседку, она показалась ему почему-то гораздо более ветхою, чем вчера, дрянною такою показалась ему в этот раз. День был, впрочем, такой же ясный, как и вчера. На зеленом столе отпечатался кружок от вчерашней, должно быть, расплескавшейся рюмки с коньяком. Пустые и непригодные к делу мысли, как и всегда во время скучного ожидания, лезли ему в голову: например, почему он, войдя теперь сюда, сел именно точь-в-точь на то самое место, на котором вчера сидел, и почему не на другое?» Здесь как раз и проявляется та самая душевная инерционность… Именно о таких мгновениях и идёт речь.
Предметность этих мгновений сознания состоит в том, что выявляются они только уже в установившемся виде. Если человек что-то думал или переживал, то это становится заметным уже тогда когда вот уже ясно, что он вот это думал или переживал; и если это думание или переживание сопровождалось какими-то движениями - в данном случае: сесть на скамейку, - то точный характер этих движений тоже уже становится весь ясен; таким образом, душевные события выявляются на этих этапах только как дискретные, отделённые, разделённые. Когда мгновения сознания друг от друга хорошо отделились, то они становятся заметны. Их собственная устойчивость придаёт устойчивость наблюдению за ними. Они сами ещё, так сказать, не имеют структуры, но наблюдение всё-таки структуру уже приобретает, и потому мгновения сознания как предметы имеют совсем иной характер, чем настоящие предметы. Это отличие носит достаточно тонкий характер, целиком зависящий от преимуществ интроспекции как носителя смысла над деятельностью. Прежде всего, такие предметы - их я когда-то привык называть "вещами" для противопоставления с "предметами": кошка предметна и себе тождественна, но та же кошка в конкретном описании мгновения, как-то кошка, выпрашивающая молока, или кошка, преследующая мышь, в интроспекции такого уровня ещё описывается как «вещь» - оказываются размещены по отношению друг к другу. Именно их размещение и оказывается движущей причиной для наблюдения, то есть именно оно и заготавливает в интроспекции различаемые мгновения; тогда как "целое" - это в таком случае полная сеть вещей, в которой размещения и соотношения приобретают смысл.
Что же это за смысл?.. Он состоит в ожиданиях к "перемещению" вещей, к изменению сетевых "связей" между ними. При этом - вот ключевое, как мне представляется, отличие предмета от вещи - смыслом обладает именно не положение вещи в сети, а само же ожидание перемещения, некая тенденция в осуществлении душевных мгновений. Вещь такова, какова она есть, постольку, поскольку её динамика так-то и так-то сказывается на динамике соседних вещей; то есть нынешнее мгновение сознания так-то и так-то сказывается на осуществимости последующих мгновений (что бывает особенно заметно при каких-то преходящих ошибках или тому подобных "мелких" осуществлениях, подобно тому как это подмечено в процитированном отрывке). Что же это за соседство?.. Оно отмечено как раз этой тенденцией душевных мгновений сказываться друг на друге. Такая тенденция заготавливается; она приобретается при конкретных событиях. Скамья не была избрана с самого начала, но на первом визите в беседку что-то произошло, и на происшедшее далее уже не повлияли никакие иные события - следовательно, этот выбор места снова осуществился "как бы автоматически" в том же самом виде, что и прежде. И можно заметить, что изменения в проведении или соседстве какого-то одного мгновения оказывают воздействие на исполнение какого-то другого мгновения. Если меняется моя мысль в отношении фрукта, то и мысль моя в отношении яблока тоже необходимо меняется, она теперь проходит иначе. И зачастую подобные изменения происходят, так сказать, с условием одновременности: человек съедает бутерброд, то есть съедающий съедает съедаемое, но изменения "в съедающем" - в соответствующем мгновении осознания - подразумевают и изменения "в съедаемом": изменяется смысл всего отношения целиком. Всё внимание поглощено, стало быть, динамикой в прохождении мысли: она проходила так, теперь она проходит иначе; надо ожидать иного, и надо не отстать. Такое "неотставание" - это и есть заготавливаемая структура в наблюдении. Предмет - это то, в отношении чего человек действует, имея в виду какой-то результат; а к наблюдению вещи человек лишь подготавливается, не имея в виду никаких логических, целеобусловленных определений и никаких результатов. Но таким-то образом и расширяется само пространство интроспекции, сама способность что-то наблюсти и отметить. Если созерцание душевных событий обусловлено какой-либо целеустремлённой деятельностью, то оно имеет для своего осуществления какие-то ограниченные поводы в рамках самой же этой деятельности, то есть в рамках всего того, что эту-то деятельность и делает и осмысленной, и целенаправленной; если же оно не зависит ни от каких появляющихся поводов, которые ведь имеют некую непредсказуемость в появлении, то в своём осуществлении оно ограничивается единственно самой же человеческой природой и может поэтому быть "объективным".
Созерцание полное - это значит, что не остаётся места для непредсказуемости; но зато остаётся место для непредусмотренности, ведь что-либо предусмотреть - это часть деятельности, а не стремящегося к ней созерцания. Созерцание облегает деятельность, как строительные леса облегают дом… А потому остаётся вопрос: как это совместить… Предметность, конечно, чужда созерцанию, и при его развитии она из него уходит, потому что и само формирование душевных состояний в конце концов тоже становится предметом наблюдения. Что именно соединяет между собой интроспекцию и ту деятельность, в которую она по необходимости оказывается погружена?.. Сначала для внятной интроспекции основанием оказываются только красота или язык - то есть она нуждается во внешней обусловленности, которую она сама никак не может отследить. Интроспекция оказывается всего лишь способом к пониманию
природы красоты или
природы языка (как, "по слухам", однажды высказался Бродский: "Лишь в поэзии язык обретает своё истинное существование"). Но уж затем-то становится понятно, что соединяющее начало - это
устойчивость…