Борис Колымагин про СДЛ

Jan 20, 2023 13:35

НЛО № 32 (4/1998), с.242-246.
здесь с моими примечаниями - И.А.

Правда и только правда

Все так: серые дома, бесконечные, как очередь за колбасой, стертые лица и веселый, с красным бантом на груди, плакатный Ильич, решительно указывающий ладонью в сторону винного магазина: «Вам туда, товарищи!» Жизнь, сдерживаемая тысячью запятых и закорючек /1 полицейского государства: обязательно нужно числиться на работе, состоять в профсоюзе, комсомоле, ходить на выборы (или прятаться от навязчивых визитеров), на субботники, в добровольную народную дружину и т. п. и т. д. Вспоминать не хочется. Но приходится /2. И не только потому, что под этим прессингом прошла юность: он был, может быть, самым существенным контекстом стихов. В вялой, пронизанной духом советского фарисейства среде трудно было найти поля подлинного чувства и мысли. Но когда они возникали, это было как чудо. Собственно, чудом было само творчество, способность соединять слова посредством ритма, состояние открытости и, я бы сейчас сказал, благодати. Выход за пределы жестких схем и идеологий. Ситуация полета там, где, казалось, летать категорически запрещено.
«Список действующих лиц» стал для меня, прибегну к метафоре, байдаркой, в которой можно двигаться против течения, нырять в соуть, пересекать стремнину. Искать новые острова и земли. Легкое, мифологическое пространство, исчезнувшее на заре перестройки.
Своим появлением «Список» обязан М. Файнерману и М. Новикову. Все произошло быстро, как любовь с первого взгляда с последующей регистрацией - альманахом. Встречались вместе, может быть, раз или два. Перезванивались. Но разговоров вдвоем, втроем было много. И на Преображенской площади, где жил Михаил первый, и в Тушино, у Михаила второго. Собрали тексты. Кто-то написал собственный манифест, кто-то ограничился просто стихами. Разумеется, самыми авангардными, необычными, решительно выпадающими из стилистики советской поэзии (что бы под этой «поэзией» ни понималось). Напечатали пять экземпляров /3 на машинке, переплели. И запустили: один тут же отправили в Ленинград /4, другой оказался у Лёна, третий в Америке /5... На дворе стоял веселый май. Милиция проверяла у людей паспорта: почему в рабочее время в магазине? Кого-то задерживала. Если сильно протестовать - отпускала. Щекочущий дух антисоветизма притягивал и пугал. Помню, как чуть ли не всем составом выступили на одной диссидентской квартире. Хозяева уезжают в Израиль - в воздухе грусть и напряжение, народу полно, Новиков представляет свежий опус:

Взяли зимний, взяли летний,
а за летним и осенний
перепутали с весенним...

Все смеются. Хозяйка вздыхает: «Ребята, не шутите с Лубянкой».
Читали на хлебосольных московских кухнях. Прихватывали паспорта - на всякий случай, могли проверить. Милиция, кажется, приходила только раз, к Чачко в Старосадский переулок. Сюда, к слову, нас привел Всеволод Некрасов. Слушали Кабакова, Сорокина, Пригова, Рубинштейна, Сухотина, Айзенберга. Сами однажды читали. Лично мне атмосфера этой концептуальной тусовки не очень нравилась. И не потому что, может быть, главным критерием оценки текстов здесь было симптоматичное «смешно, не смешно». Настораживала возня за дележ скудного пирога западной популярности /6. Болезненное столкновение честолюбий и амбиций. Но где было лучше? Попробовали выйти в официоз: первое «легальное» выступление в редакции «Юности», в студии Ковальджи. Затем - в «Клубе поэтов». (Было такое позднесовковое начинание: собрать всех не охваченных комсомольской работой авторов в одном месте под всевидящим оком. «Клуб» не просуществовал и трех месяцев. Прикрыли.) Смутно вырисовывается /7: зал на втором этаже. Нас выпустили после Пригова с Рубинштейном. Выстроились в рядок. Полшага - текст, голос дрожит, непривычно в большой аудитории. Хеппиненга не получилось, но все же...
Дома у Татьяны Щербины: «Ребята, хорошо, что вы есть». Слушали ее выступление вместе с Борей Цейтлиным в том же клубе. Дама себе на уме. Познакомились - раззнакомились: неинтересно.
Про литературные объединения и говорить не хочется - мертвечина. Достойная пера Мазоха картина, где десять гениев бьют бедолагу, и каждый норовит нанести нокаутирующий удар. Но все-таки в одном лито на какое-то время задержались - в «Алых парусах» у Куприянова. Последний интересовался свободным стихом, мечтая о полной верлибризации всей страны. Приводил разных знакомых из университета. Конечно, за ним тянулся шлейф члена Союза Писателей. Любил долго и нудно рассказывать о своих загранкомандировках - кость голодному. Осторожничал - ни-ни политики, все о литературе да о риторике. Но обсуждение стихов в побоище не превращал. Старался, чтобы говорили по делу. От «Алых парусов» до Файнермана пять минут ходьбы /8. Удобно. Что не понравилось - ушел, и читай стихи хоть всю ночь, строй и разрушай гипотезы и концепции.
В «той жизни» Файнерман был одним из немногих в моем окружении людей, для которого книга была экзистенциальной потребностью. Он мог часами говорить о Кафке и Мандельштаме, Блоке и о переводах Веры Марковой. Он только что женился на Марине Андриановой, и был счастлив. До этого Марина была близка с Харитоновым, и в ее стихах обертонами звучали ходы и повороты этого умершего в сорок лет оригинального поэта и режиссера. Манера ее чтения тоже, по утверждению многих, напоминала харитоновскую. Ее пластичная, экзальтированная, без оглядки на рифму и размер речь, давала разбег фантазии (позже Некрасов скажет о стихотворении Марины «Прохожу по осеннему», что оно достойно быть помещенным в антологию верлибра). Андрианова, помнится, носилась со «Списком» по всей Москве, ездила к Н. Климонтовичу, передала экземпляр питерским знакомым, и вскоре отрывки из альманаха появились в машинописном периодическом издании «Грааль». Третий участник сборника - Иван Ахметьев, автор коротких, на грани афоризма стихов. Когда «внешние» говорили ему об этом, он отбивался: «В афоризме главное - мысль, эстетика имеет сопутствующее значение. А я ориентируюсь на чувство и на звучащее слово». Ахметьева я бы рискнул назвать энциклопедистом, с поправкой, конечно, на советскую обломовку. Он знал Платона и Аристотеля, историю Индии и Китая, знал что где когда выходило и, что особенно ценно, свободно ориентировался в пространстве современного русского стиха. Познакомил нас с текстами Холина, Оболдуева, Лосева... О моих виршах заметил, что это река с двумя берегами. С одной стороны импрессионизм, непосредственность. С другой - попытка подняться над ней, увидеть мир с теологических высот. И эти два берега не сходятся, перехода нет. Новостью для меня было совместное чтение классики. В голове не укладывалось, как можно не обсуждать свои бессмертные творения, а открыть, скажем, томик Островского и читать - фразу за фразой - какой-нибудь кусок из пьесы, словно он написан здесь и сейчас /9. Да что Островский, даже о Чернышевском, этом революционно-школьном зануде, речь заходила. После подпития, разумеется, и все же. Дмитриев: «Чернышевский, по-моему, плохо владел языком. Простые мысли выражает так сложно, что окончательно запутывает читателя». Ахметьев (уже хороший, кивает примирительно): «Писал он неплохо, вот только с этикой не все в порядке было». В беседы вплетались и другие классики. Файнерману, например, близок был автор «Кому на Руси жить хорошо», и он возвращался к нему постоянно. «Хармс генетически ближе к Некрасову, чем к Блоку, - утверждал он. - Некрасовский «Современник» обращен к читателю-разночинцу. И Хармс обращается к похожему читателю. Искусство для него не романтично и не элитарно». Файнерман чувствовал, что модернизированная поэзия не оставляет места простому человеческому чувству. Над вымыслом нельзя было уже обливаться слезами. Мы это констатировали. Он протестовал: «Неужели, Андрей, тебе не приходилось плакать над стихами?» - вопрошал он Дмитриева. Тот, попивая чай, тряс головой: «В детстве. Сейчас мы взрослые люди. Я не хочу, чтобы меня кто-нибудь куда-нибудь утаскивал. Читатель и поэт сегодня находятся в равных условиях. Я вижу в читателе, прежде всего, достойного собеседника».
Да, я не сказал о Дмитриеве. Мы познакомились с ним давно, учились вместе в Горном институте. В военных лагерях в палатке ночью читали друг другу стихи - единственный, кажется, романтический эпизод в наших встречах. Он цитировал падающих из окон хармсовских старушек, занимался живописью (Гордеев, с его ехидной пластикой, иногда проглядывал в работах Андрея), любил принимать и угощать гостей в своей просторной квартире на Первомайской. Интересуясь играми с культурой, он все же не разделял до конца господствующие в андеграунде настроения. Во всяком случае, не стремился непременно десакрализировать роль поэта и уничтожить иерархию ценностей. Помню один из его разговоров с Всеволодом Н. Некрасовым, в котором последний утверждал, что «мастерство не требует озарений», и что каждый может писать стихи, то есть вычленять речь из языка. Андрей возражал, что писатель все-таки дистанцируется от читателя. Что именно писатель приводит его в некую точку. Точка «артефакта». Мы видим это на примере слайда Инфантэ «Выстраивание знака». Подбеленные кусты образуют треугольник в одном только месте. И это место надо найти.
Разговор о стихах в иерархическом контексте периодически возникал в наших собраниях. Вопрос об истине оставался не праздным. Мы искали такие точки, где знаки действительно выстраивались. Где правда жизни и правда стиха образовывали бы единое пространство. Конечно, в нем не было места «грезам», «веществу поэзии» и другим красивым и не волновавшим нас прелестям бытовавшей литературы. Лирическая походка официальных поэтов, их панибратский тон, их поэтика не просто игнорировалась нами, но отсекалась. Даже «Московское время» казалось слишком советским - именно в области формы. Но что противопоставить этим «красивостям»? Язык. Объективно сильную речь /10. Живые пространства слова. Вот тут и появляется Некрасов - не как проходная фигура, а как компас, позволяющий ориентироваться в культурном космосе. Впервые я встретился с ним на Преображенке. Обсуждали как раз сборник. Некрасов поговорил с каждым - о стихах, точнее - о строчках: здесь «работает», здесь нет, а здесь нажим - зачем два раза «Вадим»? - лучше один раз оставить. Ездил потом к нему с подборками домой. Много позже он подарил мне свою книжку с надписью: «Кто русский интеллигент? / Иван Телегин /и Борис Колымагин».
О последнем участнике «Списка», Новикове, у Некрасова есть такое поэтическое высказывание:

Чего новенького?
Миша Новиков
Что хорошенького?
Миша Новиков

Это его речевая походка в быту /11. В стихах - Введенский. Метафизика закрученного слова и ритма, столкновение смыслов, эпический разгон сюрреализма, эксперимент со временем и пространством. Мы познакомились с ним весной 82-го, еще до «Списка». Дмитриев представил дальнего родственника. Прошлись по улице Горького, поболтали. Михаил собирался косить от армии с помощью больницы. Говорил, что нужно, пора - альманах.
Стихи Новиков писал недолго /12 и быстро перешел на прозу: холодную, с отточенными абзацами, строгую, и, несмотря на все сюжетные безобразия - стоическую. Если судить по плодам: даже половой акт описывал так, что не будил звериные страсти. Язык, помогавший осмыслить мир, скользить по касательной. Оставлять зазоры между словами. Не погружаться в дерьмо, но и не улетать в гностические дали «духовности» (Дискурсивно значимое тогда слово, активно используемое идеологом так называемой «метаметафорической» школы К. Кедровым. Ахметьев отреагировал на него так: «Духовность / то есть недоверчивость»). Кроме Введенского и Хармса, на Новикова большое влияние оказывал Константин Вагинов. Не случайно название одного из его коротких рассказов напоминало заголовок известного сборника - «Песня козла». Из западных - Воннегут. О «Бойне» легко было говорить, глядя из башни на клочковатый простор новостроек и попивая чай. Мебели почти не было (развелся) - пуфики, на полу. У Новикова собирался народ совершенно разный, незнакомый: режиссеры, технари, преподаватели... О последних книгах и опусах Михаила в «Ъ» не говорю, это уже в другом эоне.
Кроме трех явок в Тушино, на Первомайской и на Преображенской площади, была и четвертая, в Южном Измайлове. У Ахметьева. Впервые услышали здесь выступление бродячего поэта Анатолия Маковского: «Или швырнуть в обком гранату» и что-то еще в этом духе. Танцевали медленный танец с Ниной Садур. По Москве ходила ее прямодушная строчка: «Знает каждый московский лобок острых пальцев его холодок». На стенах много холстов. «Живописцы, окуните ваши кисти». Говорили о Малой Грузинке, Булатове, Васильеве (выступали у них в мастерской). Мир художников в его концептуально-фотореалистическом изводе притягивал. Тем более, что некоторые стихи мыслились в координатах живописи - ничего не придумывать, искать такие ракурсы, которые высветят все, что хотел сказать. Стихи как и картины, как театр - это фрагменты живых пространств: в них можно остаться, побыть, подышать, набраться сил - а потом выйти в холод плакатной жизни. Плакат иногда возникал в стихе - жесткие пространства дремучей ментальности. Но чаще живописный мотив ограничивался виньетками - «трава на обоях, цветы на обоях», или, того проще, «травописанием страниц».
Порой возникал соблазн свести оценку наших «картин» к сделанности: как, какие использованы приемы. Я предлагал утилитарный подход, сравнивал тексты с башмаками. Хорошо сработанная вещь - кинь в окно, не рассыплется. Но это именно вещь, и на жизнь она мало влияет. Зато существует в безвоздушном (советском) пространстве. Мне (чаще всего это был Дмитриев) возражали: читателю не подсовывается зеркало. Нравственные оценки уже присутствуют в тексте. Не стоит бояться дидактики. Слова в «лоб». Хотя, конечно, можно использовать и «беззащитность» как прием, помогающий втянуть читателя в диалог.
Диалог с читателем волновал, похоже, всех. Точнее, все понимали, что без создания своего контекста, своего слушателя, мы обречены (эти опасения оправдались). Ахметьев примерно в это время пишет стихотворение:

мои стихи рассчитаны
на максимально чуткого
и максимально доброжелательного читателя

такого читателя
они создают

Это был своего рода манифест. Русская почва оправдывала метафизику. Отказ от харизматической роли поэта («граждане, послушайте меня» - Евтушенко), привел к ее реанимации в виде «работы с читательским сознанием» от чердака до подвала. Первыми читателями были, разумеется, мы сами. Исследовалось пространство на стыке «читатель - автор», само поле стереотипов восприятия. В качестве иллюстрации приведу ахметьевское двустишие «Ложась на белые постели / о розовом мечтаю теле». Какой образ возникает в голове читателя? Купчихи Кустодиева? Или поэта-мазохиста? Или, наоборот, садиста - ведь ухмылка, быть может, над ним, читателем? В любом случае эти строки надежно защищены от лукавой оценки «смешно - не смешно». Над ними нельзя подшутить, как любили подшучивать концептуалисты над героями лирических высказываний: подтрунивание немедленно обернется против инициатора атаки. Но «защитить» стих можно не только контекстом - подтекстом: и семантически разорванная речь (что-нибудь вроде «у солнца желтое поля»), и визуально выверенная игра (квадрат Дмитриева), и стилистически точное попадание в код иной культуры (буддистские хокку Файнермана) служат этой цели. Выстроенные по периметру тексты-броневики защищают поле новой лирики, здесь забываешь о господствующих дискурсах подполья. О проступающем сквозь ворох слов хаосе либеральных поэтов (вроде Мориц). Здесь из живых речевых кусков советского языка строится новый мир.
Я привел здесь только некоторые темы, всплывавшие на наших посиделках. Наивное чувство собственной значительности и непогрешимости сопутствовало им, превращая в самодостаточные действа. Но было на встречах и что-то другое, не артикулируемое, но экзистенциально важное. Вдруг возникающий свет христианских агап, общение на глубине, когда не страшно открыть другому больное место. Конечно, «Список» - не Церковь (тем более, что найти Церковь в официальной церкви совсем не просто). Но этот, по своему преломленный лицейский миф Пушкина порой превращался в реальность. Ну, а творчество точно было реальностью. Оно выстраивало всю жизнь, провоцировало на самые немыслимые повороты. Харизма из области пророческих бормотаний переметнулась в социум. Стих двигался по путям разорванной жизни, и стих выстраивал нашу жизнь - в Москве, в начале восьмидесятых.
Что? Русские писатели? Плохо прожить - и хорошо написать об этом. Все правда.

1 ср. из моего ст-я: «у меня есть / около сотни крючков / которыми я цепляюсь за жизнь»
2 это у М.Ф. были такие стихи: «В интонациях поэта другой школы: / не хочется / а приходится»
3 мне кажется, больше, 9 (?)
4 Кривулину
5 у Кузьминского
6 на совести автора
7 а я совсем этого не помню
8 скорее (медленнее), десять
9 это я тогда под влиянием общения с Севой и Аней открывал для себя Островского; читал во время дежурств в Кусково, по пьесе за ночь
10 выражение Некрасова
11 это про Новикова, а не про Некрасова
12 Миша и позже писал стихи; некоторые из них опубликованы

Борис Колымагин, Миша Файнерман, СДЛ, Евгений Харитонов, Михаил Новиков, Андрей Дмитриев, Марина Андрианова, архивация

Previous post Next post
Up