Письма из зоны военных действий - «Грозовой перевал» (Начало)

Nov 27, 2013 10:55

Перевод главы "Wuthering Heights" из книги "Letters from a War Zone" (часть первая).

Оригинал перевода можно найти здесь.

В 1983 году я преподавала литературу на факультете женских исследований в Университете Миннесоты. Я просто составила список своих любимых книг и читала курс по нему. Я не перечитывала «Грозовой перевал» со школьных времен. Эта книга просто поразила меня. Причины изложены в этом эссе.

«Сильнее мужчины, простодушнее ребенка, ее натура не знала себе равных», - писала Шарлотта Бронте о своей покойной сестре Эмили. «Грозовой перевал», ее единственный роман, вышедший в свет под мужским псевдонимом незадолго до ее кончины в возрасте тридцати лет, тоже не имеет равных себе. Нет ничего подобного ему. Нет другого романа той же потрясающей оригинальности, силы и страсти, написанного кем бы то ни было другим, а уж тем более женщиной девятнадцатого века, которая, по существу, была затворницей.

Ничто не может объяснить его: искушенный, одержимый роман о жестокости и любви, превосходящий, например, лучшие работы Г. Д. Лоуренса как чувственностью, так и размахом. Творение страсти и в то же время интеллектуально выверенное произведение искусства. Романтическое, пронзительное, очень живое описание садизма, и в то же время его аналитическое препарирование. Лиричный и трагический гимн как любви, так и насилию.

«Он пропах болотом, он дик и узловат, как корень вереска», - писала Шарлотта, признававшая, что книга вызывает у нее некоторое отторжение. - «Но это представляется совершенно естественным, поскольку его авторка - дитя вересковых болот, их питомица». Как и сама Шарлотта. Но она написала «Джен Эйр», роман о сдержанности в боли и непреклонности в отстаивании достоинства.

Обе женщины обладали глубоким пониманием мужского господства, что наводит на мысль о том, что семья для женщины является пресловутой «песчинкой» Блейка [1].

Эмили действительно считала семью моделью общества - особенно в том, как в мужчинах формируется садизм. Она показала, как мужчинам его прививают посредством эмоционального и физического насилия и унижения со стороны других мужчин. И она писала о женственности как о предательстве чести и человеческой целостности. Она была безразлична к половым ролям как таковым, к внешней стороне поведения женщин и мужчин.

Вместо этого она обнажила изнанку доминирования: где пересекаются власть и бессилие; как социальные иерархии подчеркивают различность, делают из нее фетиш и отвергают одинаковость; как мужчинам прививают ненависть как этическую норму; как женщин учат подавлять целостность своей личности.

Она предвосхитила современную политику пола более чем на одно столетие и, если честно, я не думаю, что хоть кто-то из современных писателей, мужчина или женщина, осмелился понинять и рассказать столь многое. Нет ничего, что могло бы объяснить это предвидение, или это пророчество, или, если уж на то пошло, радикально-политическое чутье писательницы.

Можно только сказать, что Эмили Бронте обладала общим качеством с ее чудовищным творением, Хитклифом, - несгибаемой и несокрушимой силой воли. Он направлял свою волю на причинение боли тем, кого ненавидел. Она использовала свою, судя по всему, не менее безжалостно, чтобы жить в выбранном для себя одиночестве, писать и, наконец, умереть.

Вскоре после внезапной смерти своего брата Бренуэлла, человека беспутного и самовлюбленного, Эмили заболела чахоткой и истаяла как будто бы с преднамеренной решительностью и неукротимостью. В день своей смерти она поднялась, оделась, причесалась, села на диван и стала шить. Она сказала, что можно послать за доктором и вскоре скончалась. Бренуэлл умер в сентябре 1848 года, Эмили - в декабре. «Она угасла очень быстро», - писала Шарлотта. - «Ей не терпелось покинуть нас. И в то же время, хотя физическое существование ее прекратилось, в интеллектуальном отношении она стала сильнее, чем когда мы еще знали ее… Мне не доводилось видеть ничего подобного, но поистине, мне никогда не приходилось встречать кого-либо равного ей в любом отношении».

В основе истории любви Кэтрин Эрншо и ребенка-изгоя Хитклифа лежит одна идея: они одно целое, у них одна душа, одна сущность. Каждый знает другого потому, что каждый и есть другой. «Из чего бы ни были сотворены наши души, его душа и моя - одно…» - говорит Кэтрин. Каждый знает другого потому, что каждый и есть другой. Это не альтруистическая жертвенная любовь, исполненная христианского самоуничижения и самоотречения. Нет, это алчное, жестокое и гордое чувство - не отказ от себя, а удвоение, усиление своего «я», приумножение его дикости и необузданности. Вдвоем они один человек, единое целое, удвоенное «я». Будучи разделенными, каждый из них безумно, ужасающе одинок, «я» обоих изуродовано расставанием, искалечено.

Вдвоем они истинные дикари, блуждающие детьми по вересковым полям за пределами приличного общества - бродяги, не ведающие законов. Детьми они спят в одной кроватке. Социальные различия между ними ничего для них не значат, потому что друг для друга они и есть целый мир - интеллектуальный, эмоциональный, материальный. Это любовь, основанная на одинаковости, не на различии. Это любовь, полностью вышедшая за рамки гендерных условностей или представлений.

Можно возразить, что любовь между Кэтрин и Хитклифом - это метафора гомосексуальной любви, в которой один из них представляет либо номинального мужчину, либо номинальную женщину. Или можно возразить, что они воплощают андрогинный идеал, слияние мужского и женского. Но это пустые возражения, потому что в этой любви гендер не значит ровным счетом ничего. Гендер начинает играть какую-то роль лишь после того, как их разлучают. Но до этого они две части единого целого в совершенной и дикой гармонии, в одинаковости своей физической и духовной идентичности.

Взрослыми, когда они разделены, и любовь Хитклифа превращается в садизм, каждый все еще признает основополагающую истину единства их сущности. Кэтрин незадолго до смерти говорит: «Любовь моя к Хитклифу похожа на извечные каменные пласты в недрах земли. Она - источник, не дающий явного наслаждения, однако же необходимый… я и есть Хитклиф! Он всегда, всегда в моих мыслях - не как радость и не как некто, за кого я радуюсь больше, чем за самое себя, - а как все мое существо». И после ее кончины обезумевший от горя Хитклиф восклицает: «Будь со мной всегда… прими какой угодно образ… Сведи меня с ума, только не оставляй меня в этой бездне, где я не могу тебя найти! О боже! Этому нет слов! Я не могу жить без жизни моей! Не могу жить без моей души!»

Они не находят себя друг в друге, они являются сами собой - а это значит, что они являются друг другом. Это, по мнению Бронте, и есть страстная любовь, настоящая любовь, вечная любовь - не социальный конфликт и борьба противоположностей, а глубокая одинаковость двух блуждающих, диких, неприкаянных душ.

Общество сговаривается уничтожить эту одинаковость. И уничтожив ее, оно также разрушает двух людей. Хитклиф становится садистом, Кэтрин становится женой, тенью самой себя. Детьми «они сами утешали друг друга такими добрыми словами, какие мне не пришли бы на ум: ни один пастор на свете не нарисовал бы рай таким прекрасным, каким они его изобразили в своих простодушных речах…». Подростками «они обещали оба вырасти истинными дикарями… Для них было первой забавой убежать с утра в поля и блуждать весь день в зарослях вереска, а там пускай наказывают - им только смех… они всё забывали с той минуты, когда снова оказывались вдвоем…». Уже взрослым, Хитклиф хочет, чтобы призрак Кэтрин явился ему, и она уже пообещала это: «Я тогда не буду лежать там одна: пусть меня на двенадцать футов зароют в землю и обрушат церковь на мою могилу, я не успокоюсь, пока ты не будешь со мной. Я никогда не успокоюсь!»

Хитклиф - само олицетворение изгоя: найденыш, смуглый, «грязный черноволосый оборвыш», «цыганское отродье», о котором говорят, словно он не человек: «Я испугалась, а миссис Эрншо готова была вышвырнуть это за дверь… и мне удалось разобрать с его [мистера Эрншо] слов… только то, что он нашел это умирающим с голоду, бездомным и почти совсем окоченевшим на одной из улиц Ливерпуля, там он его и подобрал и стал расспрашивать кому оно принадлежит… И мистер Эрншо велел мне вымыть это, одеть в чистое белье и уложить спать вместе с детьми».

Он грязный, смуглый, цыган, черноволосый, с черным юмором - все это синонимы расистского по сути своей исключения, более низкого статуса по признаку кожи и цвета: этот расизм и является причиной изгнания Хитклифа из лона добропорядочной семьи. Грязь и смуглость становятся его гордостью и бунтом, а также тайным источником боли, скрытым триггером ненависти.

Будучи еще подростком, беззащитным и уязвимым, Хитклиф видит, как за Кэти, как он ее называет, ухаживает элегантный Эдгар Линтон, и говорит: «… пусть я двадцать раз свалю его с ног, он от этого не подурнеет, а сам я не стану красивей. Хотел бы я иметь его светлые волосы и нежную кожу и быть так хорошо одетым и так хорошо держаться, и чтобы мне, как ему, предстояло со временем сделаться богатым».

Хиндли, старший брат Кэти, ненавидит и притесняет его за то, что он смуглый и грязный, похожий на цыганенка найденыш. Он считает его дикарем и обращается с ним как с дикарем. Изгнание Хитклифа из дома - это изгнание от денег, хороших манер, образованности, изящного языка и цивилизованного ухаживания.

Кэти, завлеченная в плен женственности, находит Хитклифа «чумазым, сердитым». Она смеется над тем, что он грязный. Для себя она уже усвоила манеры настоящей леди - «сняла перчатки и обнажила свои пальцы, удивительно побелевшие от сидения в комнатах безо всякой работы».

Хитклиф пытается удержаться на одном интеллектуальном уровне с Кэти, но тяжкий труд и выселение из дома делают это невозможным: «Он долго силился идти вровень с Кэтрин в ее занятиях и сдался с мучительным, хоть и безмолвным сожалением…» Социальные условия формируют в нем то, что кажется грубым невежеством. Его выгоняют из дома и отправляют на самые тяжелые работы, с ним обращаются как с животным потому, что считают, что он и есть животное по своей натуре, дикое и темное. Натура формируется социальными условиями. Образование и язык становятся для него бесполезными. Он замыкается в грубом враждебном молчании, подобно животному; Кэти предает его:
«А теперь выйти за Хитклифа значило бы опуститься до него. Он никогда и не узнает, как я его люблю! И люблю не потому, что он красив, … а потому он больше я, чем я сама. Из чего бы ни были сотворены наши души, его душа и моя - одно; а душа Линтона так отлична от наших, как лунный луч от молнии или иней от огня». Хитклиф подслушивает слова Кэти о том, что замужество с ним стало бы для нее унижением, и сбегает. Он возвращается позже, взрослый, образованный, богатый, все еще темный, одержимый ненавистью и желанием мести. Она выбирает белого: светловолосого, богатого Эдгара Линтона. Великая любовь лежит в одинаковости, не в различности. Эта настоящая любовь была разрушена разделяющими требованиями расистской иерархии, которая ценит белых, светловолосых, богатых и презирает смуглых и бедных.

Хитклиф понимает жестокое и необратимое значение ее выбора, сама же Кэти так никогда его и не признает, прячась за уловками и моральной несостоятельностью женственности. Она говорит, что выйдет за Эдгара, чтобы его деньгами помочь Хитклифу достигнуть равенства, дать ему образование, одежду и прочие атрибуты высокого положения, которые только можно купить.

«Если есть хоть крупица смысла во всей этой бессмыслице, мисс,» - говорит Нелли, ее служанка, которая, главным образом, и рассказывает эту историю, - «она меня убеждает, что вы и понятия не имеете о том долге, который возлагаете на себя, выходя замуж, или же что вы дурная, взбалмошная девчонка». Нелли хочет сказать, что половое сношение является супружеским долгом и что аморально вступать сексуальные отношения с одним мужчиной, если любишь другого. Кэти, которая, скорее всего, ничего не знает о половом сношении как таковом, хочет пожертвовать собой, своей независимостью ради Хитклифа. И поскольку она жертвует собой, она так никогда и не понимает, почему Хитклиф считает себя покинутым и преданным от того, что она предпочла белого и богатого смуглому и бедному.

Он понимает оскорбительность этого выбора, но также понимает, что, отрекаясь от него, она губит саму себя, так как они одно целое. «Почему ты мной пренебрегала?» - спрашивает Хитклиф у умирающей Кэтрин. - «Почему ты предала свое собственное сердце, Кэти? У меня нет слов утешения. Ты это заслужила. Ты сама убила себя… Ты меня любила - так какое же право ты имела оставить меня?»

Еще до замужества Кэти испытывает страстную уверенность, необъяснимую для нее самой, в ошибочности своего выбора, иррациональную душевную боль - «Здесь оно и здесь!» - ответила Кэтрин, ударив себя одной рукой по лбу, другою в грудь. - «Или где она еще живет, душа… Душой и сердцем я чувствую, что неправа».

Предав Хитклифа, она предает саму себя, свою сущность, свою целостность. Это предательство полностью согласуется с парадигмой женственности; каждый шажок в сторону белого, светловолосого, богатого - это шаг от самой себя, от чести. Постепенно она превращается в существо светской красоты и изящества. Она отрекается от сорванца, не признающего приличий и законов, физически сильного и бесстрашного, бродившего когда-то зарослями вереска - не от Хитклифа; от себя. Она и вправду убивает себя, уничтожая собственную целостность и подлинность. Платья, перчатки, побелевшая, бесполезная, не привыкшая к солнцу кожа являются знаками пренебрежения честью и самоуважением. Она превращается в социальную фикцию: она больше не дикая воля в сильном теле, цельная в своей сущности, цельная в своей любви.

Садизм Хитклифа не равен и не противоположен женственности Кэти. Это не история «Я Тарзан, ты Джейн». Здесь нет симметричности мужского и женского в жизненных невзгодах, нет простого описания доминирования и подчинения, выстроенного на стереотипах о половых ролях. Женственность Кэти - это неторопливое, ленивое, изнеженное упразднение самой себя, отказ от чести и верности себе. Садизм Хитклифа совершенно другого происхождения: он козел отпущения патриархата - до тех пор, пока не становится его мужским прообразом.

«Грозовой перевал», пожалуй, единственный роман, который показывает замкнутую цепь мужчин, в процессе социализации наученных ненавидеть и причинять боль путем злоупотребления властью.

Хитклиф - лишь один из многих мужчин-тиранов в «Грозовом перевале», но он единственный из них, наделенный самосознанием человека, познавшего бесправие и унижения из-за того, что он смуглый и грязный. И поскольку его унижение основано на расе, он не может уйти от бессилия своего детства, повзрослев и став субъектом доминирования: белым, светловолосым, богатым. Боль, которую он причиняет в положении власти, никогда не бывает небрежным, случайным проявлением доминирования привилегированного. Его самосознание, укорененное в расе, всегда политическое, оно предвосхищает «Проклятьем заклейменных» и «Педагогику угнетенных» [2]: «Тиран,» - говорит он, - «топчет своих рабов, и они не восстают против него: они норовят раздавить тех, кто у них под пятой».

Он революционер-исключение, посвятивший себя мести. Он давит тех, кто сверху, а не снизу. Он уничтожит тех, кто причинял ему зло или потомков тех, кто причинял ему зло: семью, класс, вид, тип, любого со статусом белый, светловолосый, богатый. «Во мне нет жалости!» - восклицает он. - «Нет! Чем больше червь извивается, тем сильнее мне хочется его раздавить! Какой-то нравственный зуд. И я расчесываю язву тем упорней, чем сильнее становится боль».

Его садизм горд и откровенен, он рисует образ философа жестокости уровня де Сада: «Если бы я родился в стране, где законы не так строги и вкусы не так утонченны, я подвергал бы этих двух птенцов вивисекции - в порядке вечернего развлечения». Два птенца, о которых он говорит, - это дочь Кэти и его собственный сын.

Притеснения Хитклифа в детстве носят отчетливый характер расового угнетения. Но локус мужского доминирования, злоупотребления властью, согласно Бронте, лежит в самом заурядном и повсеместно распространенном опыте ребенка-мальчика, бесправного, как и все дети, обижаемого и унижаемого старшими ребятами или взрослыми мужчинами.

В форме повествования Эмили Бронте дает картину психологической и физической динамики власти английского правящего класса, мужского пола: как мальчики, страдающие от садистского обращения, находят убежище в бесчувственности традиционного доминирования, замкнутого и герметично запечатанного от уязвимости и вторжения.

В качестве более знакомого примера можно привести ритуалы социализации в элитных английских частных школах: когда мальчиков правящего класса проводят через садистские унижения и физическое насилие. Мальчик сбегает от этого или любого другого искусственно созданного бессилия в социально защищенное и физически безопасное доминирование. Больше он никогда не рискнет возможностью вновь оказаться уязвимым перед подобным страданием.

Подобное воспитание, в каких бы условиях оно ни проводилось, уничтожает любую возможность эмпатии к бесправным, социально обездоленным, женщинам, гонимым, угнетенным, отверженным, презираемым. Потому что собственное тело, познав боль и унижение бессилия и беззащитности, чувствует себя в безопасности лишь при условии полного отказа от признания социальной уязвимости, от идентифицирования себя с пострадавшими. Доминирование означает безопасность. Посредством эмоциональных и физических издевательств мужчин учат подавлять в себе эмпатию.

Обучение садизму начинается в детстве. Мы называем это жестоким обращением с детьми.

Хитклифа бьют, секут, истязают, избивают, оскорбляют, поносят, унижают, называют бродягой, выгоняют из дома, презирают как социально низшего, высмеивают.

Его покровитель, старший мистер Эрншо, джентльмен непринужденного доминирования, власть в виде непререкаемого патриархального авторитета и хороших манер, благоволит к нему. Но он не дает Хитклифу патриархального убежища, необходимой защиты - имени отца. Найденыша нарекают Хитклиф Хитклиф. Он патриархальный никто без каких бы то ни было прав, поскольку у него нет фамилии, нет отцовского рода или унаследованной власти.

Отсутствие фамилии означает отсутствие реальной защиты; а потому даже при жизни мистера Эрншо над Хитклифом издеваются как Хиндли, его законный сын, так и прислуга, в то время, как жена патриарха и мать настоящих детей ничего не говорит, молчаливо санкционируя дальнейшее физическое насилие.

После смерти мистера Эрншо Хитклиф для патриархата не просто никто, безымянный мальчик без роду без племени - он смуглый, грязный пария, которого со всем пылом расиста ненавидит Хиндли, чья патриархальная законнорожденность дает ему реальную власть в качестве главы семьи. Когда власть в доме оказывается в руках Хиндли, насилие над Хитклифом становится системным, это больше не отдельные скрываемые эпизоды. Это физическое и психологическое насилие для него не просто личное несчастье или проклятие; оно определяет его социальный и гражданский статус.

Взрослый садизм Хитклифа берет начало в тех механизмах выживания, которые он выработал в своем жестоком детстве: в способности терпеть дурное обращение, выжидать, наблюдать, ненавидеть; в решимости отомстить, его основной защите от боли. «Придумываю, как я отплачу Хиндли,» - говорит юный Хитклиф. - «Сколько бы ни пришлось ждать, мне все равно, лишь бы в конце концов отплатить! Надеюсь, он не умрет раньше, чем я ему отплачу!»

Хитклиф учится находить радость, испытывать самое настоящее наслаждение, наблюдая за тем, как «Хиндли безнадежно опускается». Это наблюдение и выжидание только укрепляет его несгибаемый стоицизм:
«Он казался тупым, терпеливым ребенком, привыкшим, вероятно, к дурному обращению. Глазом не сморгнув, не уронив слезинки, переносил он побои от руки Хиндли, а когда я щипалась, он, бывало, только затаит дыхание и шире раскроет глаза, будто это он сам нечаянно укололся и некого винить». Мстительный садизм взрослого берет начало в ужасающем терпении истязаемого ребенка. Бронте демонстрирует неотвратимую логику того, что ныне стало социологическим клише: взрослые, подвергающие детей насилию, сами страдали от него в детстве. Она показывает, как дерево вырастает из крошечного желудя. Мы бы могли избежать столетие боли, если бы только дали себе труд поучиться у нее. (Сестры Бронте иконизированы, но то, что они знали о жизни, игнорируется. Почему? Вопрос из области политики пола; ответ пренеприятен, но неизбежен).

Хитклиф выживает благодаря своей жажде мести, а также тому, что свою отчаянную потребность в любви и уважении он превращает в удовольствие от причинения боли. Он причиняет боль тем, кто в его глазах являются заместителями взрослых, жестоко обращавшихся с ним в детстве. Ребенком, терпя дурное обращение, он пережидает жестокость и таким образом перенимает ту же самую жестокость как этическую норму и как суррогат любви.

Повзрослев, он обретает социальное право - власть - быть жестоким: деньги, собственность, хорошие манеры, одежда, язык, образованность: все необходимое, чтобы сойти за того, кто имеет какое-то право на доминирование. И хотя люди все еще подмечают смуглый цвет его кожи, теперь о нем говорят как о «мрачном», не как о «грязном».

Целью его своеобразного бунта было самому стать вершителем сознательной, спланированной и беспощадной жесткости: это не хаотичные вспышки стихийного насилия над теми, кто подвернется под руку; не бесчинства опустившегося пьяницы, круг потенциальных жертв которого ограничен его собственным маргинальным статусом. Садизм Хитклифа - это энергичное продвижение по социальной лестнице, и служит он политической цели: полное отречение от угнетающей его классовой системы, ее насильственное ниспровержение.

Он не сближается с другими, пострадавшими в детском бесправии; ему чужда эмпатия. Вместо этого он крепко держится своего расистского статуса изгоя. Ему недоступна унаследованная легкость непринужденного доминирования, легкость белого, эта патриархальная повадка; он и не искал ее. Он хотел новообретенной власти выскочки, грубой демонстрации садистской мести.

Побывав в положении изгоя, он знал, как манипулировать богатыми, светловолосыми, белыми; он знал о них больше, чем они когда-либо могли бы узнать о самих себе (наука, усвоенная путем выжидания, наблюдения, терпения). Он изучил власть извне и понимал ее так глубоко, как сами власть имущие не могут и никогда не могли понять. Он знал уязвимые места своих обидчиков: в чем они слабы, глупы, невежественны, испорчены, жадны или самонадеянны. Он использовал их пороки против них самих - своеобразное джиу-джитсу бунтаря; в руках человека, поднаторевшего в переживании отчаяния и бессилия - опаснейшее оружие, всегда недооцениваемое правящим классом.

Он знает их болевые точки и бьет наверняка. Он причиняет боль таким образом, что его жертвы ожесточаются против других в соответствии с его планами и намерениями. Он делает их пособниками как в причинении боли другим, так и в разрушении самих себя. Он получает удовольствие как от физических, так и от эмоциональных страданий, и причиняет и те, и другие.

В этой притче о расовом угнетении Хитклиф восстает против угнетающего его класса и обрушивает на него всю силу своей ненависти, тем самым окончательно уничтожая в себе все то ранимое и чувствительное, что еще могло выжить после его воспитания болью.

Садист в роли революционера способен только на месть, перемену ролей, установление нового общественного порядка террора и боли, имитирующего старый общественный порядок террора и боли. Садист не может осуществить преобразований или изменений в направлении справедливости или равенства. Его слишком многое роднит с правящим классом: отсутствие жалости, отсутствие эмпатии. Хитклиф надежно усвоил главный урок власти: никакой эмпатии.

Это притча о несостоявшейся революции, об очередном перевороте, ничего не изменившем, о Терроре [3], свирепствующем в сердце угнетенного, ставшего угнетателем.

Перейти ко второй части главы.

Примечания переводчицы:
[1] Здесь: нечто малое, через понимание которого мы можем прийти к пониманию глобального.
Увидеть мир в одной песчинке
И Космос весь - в лесной травинке!
Вместить в ладони бесконечность
И в миге мимолетном вечность!
Уильям Блейк, «Песни невинности»
Перевод Д. Вологи.

[2] «Проклятьем заклейменные» и «Педагогика угнетенных» - книги мартиниканского социального философа, эссеиста и психоаналитика Франца Фанона, посвященные анализу психологических последствий колонизации как для государства-колонизатора, так и для колонизируемой страны, а также социологическому, философскому и психологическому анализу процесса деколонизации.

[3] Эпоха Террора (5 сентября 1793 - 27 июля 1794 года) - период политических репрессий, произошедший в течение одного года и одного месяца после начала Великой французской революции, в ходе которого были осуществлены массовые казни (оценка количества убитых варьирует от 16 000 до 40 000 человек) «врагов революции».

Перейти к предыдущей главе: " Любовь к книгам: мужское/женское/феминистское".

Письма из зоны военных действий

Previous post Next post
Up