Анатолий Вишневский. Ловушки консервативной модернизации

Oct 15, 2010 19:19

Анатолий Вишневский

Ловушки консервативной модернизации

Зание - Сила. - № 10. - 2010.

«Мы будем подвигаться вперед смело и безошибочно, занимая случайные открытия Запада, но придавая им смысл более глубокий или открывая в них те человеческие начала, которые для Запада остались тайными, спрашивая у истории Церкви и законов ее - светил путеводительных для будущего нашего развития и воскрешая древние формы жизни русской, потому что они были основаны на святости уз семейных и на неиспорченной индивидуальности нашего племени».
Алексей Хомяков
Серп и рубль

Суть модернизации состоит в переходе от «цивилизации серпа» к «цивилизации рубля», от традиционного, аграрного, сельского, патриархального, соборного общества к современному, индустриальному или постиндустриальному, городскому, индивидуалистскому. Она несводима к технологическим изменениям: новая цивилизация требует нового человека.

Модернизация многослойна, и каждый ее слой влияет на человека. Три главных узла: экономика, урбанизация, демография.

Экономические изменения преобразуют условия труда, требуют от человека более сложных и специализированных навыков, профессиональных знаний, повышают значение индивидуальных склонностей и способностей, личного успеха, неизмеримо расширяют базу демократии, делают средний слой массовым и приводят к торжеству принципа меритократии, «власти достойных», над принципом аристократии.

Урбанизация меняет характер общения людей, диктует большую анонимность и автономность поведения каждого. А это возможно, только если человек сам станет носителем глубоко усвоенных социальных норм, чтобы вместо внешней цензуры деревенской «улицы» регулятором поведения стал внутренний моральный закон. Это как заменить громоздкие приводные ремни паровых машин вcтроенными в их тело электрическими двигателями.

Демографическая модернизация, явно недооцененная, делает возможным безграничное многообразие индивидуальных путей, но уже в частной, семейной жизни, что затрагивает едва ли не самые глубинные, интимные, экзистенциальные пласты нашего существования. Она преобразует личность, возможно, глубже и радикальней всего остального.

Все модернизационные изменения идут рука об руку, но, затрагивая разные стороны человека, могут быть по-разному асинхронными, что в реальности порождает бесчисленное множество комбинаций. Эта асинхронность иногда может тормозить и даже блокировать весь процесс модернизации. Но более или менее синхронно эти изменения шли только в странах западной культуры, начавших модернизировать себя первыми, еще с Возрождения. В конце ХУШ века Европа уже активно преобразовывалась и в конце ХХ века подошла к постиндустриальной фазе.

Все остальные страны вышли на этот путь значительно позже. Они уже сознательно ориентировались на достижения и опыт первопроходцев; что-то им нравилось, что-то - не очень. Выборочное заимствование помогало им ускоренно продвигаться на отдельных направлениях. Далеко не сразу становилось понятным, что оно же стало источником серьезных рассогласований, что порой возникали весьма опасные ловушки. Классический пример - демография. Медицина дает контроль над смертностью и ее достижения быстро распространяются по всей планете. Но контроль над рождаемостью совсем не в духе аграрной цивилизации, против него продолжают действовать религиозные, социальные, культурные ограничения. Это уже привело к глобальному демографическому взрыву такой силы, что он поставил под вопрос само существование человечества.

Ловушки догоняющей и селективной модернизации, в которых оказалась или рискует оказаться Россия, иные, но природа их та же самая: рассогласование обновляемого и законсервированного сегментов единого «социального тела», живущего в состоянии перманентной и всегда незавершающейся модернизации.

Незавершенные революции

Тектонические сдвиги в российском обществе в конце XIX - начале XX веков, которые привели к революции 1917 года, несомненно, были направлены на модернизацию и требовали ее продолжения и ускорения от любой власти, которая могла бы утвердиться в России после революции. Любой из них предстояло бы сделать выбор конкретной стратегии. Свой выбор сделали и большевики.

До прихода к власти они не собирались ограничиваться реформированием какой-нибудь одной сферы общественной жизни. Перед ними маячили воздушные замки «царства свободы», развития всесторонних способностей человека, перехода к принципу «каждый по способностям, каждому по потребностям» и т.д. Но столкнувшись с конкретными историческими условиями, они выбрали индустриализацию за счет всего остального. Цель - преодолеть техническое отставание от ушедших вперед стран. При этом ставка была сделана на заимствование передовых производств, технологий, без тех социальных и институциональных форм - рыночных, конкурентных - в которых эти производства и технологии возникали и воспроизводились.

Это не было результатом свободного выбора.

В тогдашнем СССР не было ни институтов, ни той культурно-психологической среды, в которой могли бы укорениться взятые готовыми технические и организационные формы. Когда начинали их осваивать, неизбежно приходилось опираться на архаичные, традиционные социальные формы и институты, на «ветхого» человека - другого не было. Соответственно, понадобились и механизмы управления, адаптированные к этой опорной базе.

Первоначально высший смысл индустриализации видели в техническом перевооружении народного хозяйства и быта. Ленин мечтал о том, чтобы «дать завтра 100 тысяч первоклассных тракторов, снабдить их бензином, снабдить их машинистами». Позднее акцент был перенесен на поддержание военной мощи, священной коровой экономики стал ВПК, а цели развития еще более определенно формулировались в натуральных единицах промышленной продукции: миллионах тонн чугуна, стали, угля, нефти. Миллионнотонные задания были выполнены и перевыполнены, но «случайности» подстерегали советское общество совсем с другой стороны.

До революции Ленин определенно высказывался в пользу «американского», фермерского пути аграрной модернизации и, конечно, не был поклонником сохранения крестьянской общины. Тем не менее именно он, оказавшись у власти, разработал «кооперативный план», развитие которого привело к коллективизации. Деревня получила свои сто тысяч тракторов и даже больше, но в придачу к ним - колхозы, которые, конечно, не были общиной в буквальном смысле слова, но во многом опирались на пережитки общинного сознания и потому не стали и не могли стать современной формой организации аграрного труда. Они увели наше сельское хозяйство далеко от фермерского пути, на который оно не может перейти до сих пор, остается не модернизированным, архаичным и неэффективным. Техническое перевооружение было куплено ценой консервирования социальной архаики.

Оплачивалось оно и крестьянами, и рабочими: с 1928 по 1931 годы национальный доход в неизменных ценах увеличился в полтора раза, а непроизводственное потребление - всего на 7 процентов, тогда как реальное накопление (прирост запасов и фондов) - в 3,7 раза. Доля непроизводственного потребления в национальном доходе ограничивалась и дальше, так обеспечивалась дешевизна рабочей силы. Однажды ограбленных, переживших коллективизацию и ушедших в город крестьян, их детей и внуков теперь систематически грабили уже в качестве городских работников. Зато страна сделала промышленный рывок, масштаб которого трудно оценить из-за недостоверности советской статистики, но отрицать который невозможно. За пять-шесть десятилетий в корне изменились макроэкономические пропорции: доля населения, занятого в сельском хозяйстве, сократилась с 75-80 до 20 процентов, а доля занятых в промышленности и строительстве выросла с 9 до 38 процентов. Промышленная революция в СССР в целом осталась позади.

Но модернизация экономики не была завершена. Ее механизм - монополизированный «бюрократический рынок» - побуждал расходовать, а не экономить капиталовложения; гипертрофия добывающих отраслей ставила ее в растущую зависимость от импорта; она не могла обеспечить заинтересованность работников в росте производительности труда. ВПК, обслуживающий централизованный государственный спрос, существовал и рос сам по себе, не ориентируясь на потребителя и опираясь на идеологию страны - осажденной крепости. Такая лишенная обратных связей экономика пожирает все ресурсы страны - что в конце концов и произошло.

Не была завершена и городская революция, породившая в связи с ускоренной индустриализацией взрывной рост числа городских жителей, не успевающих стать горожанами. Доля городского населения перешагнула 50-процентный рубеж в 1962 году; в 1990 году она составила 66 процентов. Но среди 60-летних родились в городе не более 15-17 процентов, среди сорокалетних примерно 40 и только среди 22-летних и моложе уроженцев города было больше половины. Горожан в активных возрастах в 30-е годы становилось все больше, но число коренных горожан среди них столь же стремительно падало. Крестьяне, которым удалось спастись, выжить и обосноваться в городах, оказались на какое-то время в огромном численном превосходстве над горожанами от рождения, и не в одном поколении. Естественно, в их руки перешли в конце концов влияние и власть.

В первые годы советской власти, когда подавляющее большинство населения страны составляли крестьяне, руководящие партийные органы: Политбюро, Оргбюро, Секретариат ЦК - состояли на большую часть из горожан. Чем больше становилось городских жителей, тем больше партийная элита пополнялась выходцами из деревни. И там меньше в ней становилось уроженцев крупных городов: с 1950 по 1989 годы там появилось всего два уроженца Москвы и ни одного выходца из Петербурга-Ленинграда, «колыбели революции». Из ста человек, пришедших за это время на высшие партийные посты, 42 родились в деревне и 17 - в рабочих поселках. Это отражало состояние общества в целом. Целые поколения, потерявшие ориентиры сельской культуры и с трудом воспринимавшие культуру городскую, образцы и стереотипы которой родители им дать не могли, становились маргинальными. Эти маргиналы и оказались во главе страны.

Были окончательно выхолощены рыночные механизмы монетарной экономики в жизни города и быту горожан: деньги, эта «чеканенная свобода» по выражению Достоевского, не играли особого значения, «игры обмена» были почти полностью заменены «играми распределения»: вспомните хотя бы прописку. Никакой городской автономии в советское время не существовало. Городская революция в СССР не закончилась и пока привела только к торжеству «панслободы».

Не была завершена и демографическая революция, хотя семья, на общем фоне тотального бесправия, пользовалась довольно большой свободой. Возможно, это был своего рода компромисс, уступка тоталитарного режима своим гражданам. Но о парадоксальной незавершенности демографических процессов говорит хотя бы странное сочетание низкой рождаемости (в чем мы близки западным странам) с высокой смертностью (в чем мы соревнуемся с самыми отсталыми странами мира). Страна оказалась не готова перейти к новому этапу демографической революции, когда определяющим становится самостоятельная стратегия поведения человека по отношению к своему здоровью, а государство обязано создавать условия для того, чтобы каждый мог реализовать эту стратегию. Пренебрежительное равнодушие к безопасности, здоровью и жизни отдельного человека всегда было отличительной чертой государства большевиков. Похоже, за годы их правления эта идеология прочно укоренилась в общественном сознании и в личных установках множества россиян, не привыкших воспринимать собственную жизнь как некую ценность.

Консервативная контрреволюция?

Власть становилась все более архаичной. На каком-то этапе этой эволюции к собственной социальной базе она исторгла из своей среды носителей европейского модернизационного кода, обеспечивших, кстати, первые и самые впечатляющие успехи индустриализации 30-х годов. Она постоянно обменивала реставрационные, контрмодернизационные уступки на возможность продолжать «инструментальную» модернизацию ради промышленной и военной мощи. В итоге возникла совершенно новая социально-политическая конфигурация, которая позволяла беспрепятственно мобилизовывать ресурсы и энергию общества на решение «ударных» задач: переносить на советскую почву западные технические и научные достижения, а иногда даже добиваться своих собственных. И при этом отторгать западный социальный, политический и культурный опыт. Опасная зараза чудилась уже не только в частной собственности, конкуренции или многопартийности, но и в генетике и кибернетике, в фокстроте или танго, (нам в мои школьные времена танцевать их запрещали, зато учили дореволюционным бальным танцам), в беспредметной живописи и современной архитектуре.

На деле это привело к тому, что даже готовые индустриальные и технические достижения, перенесенные на советскую почву, отказывались здесь размножаться, воспроизводиться. Были отдельные, «анклавные» достижения, обычно связанные с ВПК. Но в целом вся история послевоенной экономики СССР - это история жалоб на техническое отставание от Запада, безуспешных попыток «ускорения» и т.п.

И даже когда, казалось бы, подошел момент признать универсальный характер модернизации, наверстать упущенное, оказалось, что тесно сросшаяся с модернизацией консервативная архаика вовсе не воспринимает себя как временную уступку ради модернизации, а чувствует себя самоценной и сама требует уступок.

Ловушки

Первая и главная ловушка консервативной модернизации - государственный патернализм.

«Дирижизм» государства на ранних этапах индустриализации придал государству необыкновенный вес. Вкупе с революционной риторикой, идеологией осажденной крепости, созданием искусственных вертикальных лифтов для «политически благонадежных» и системы жестоких массовых репрессий все это очень скоро превратило государство в самостоятельную мистическую, сакральную ценность. Она отодвинула ценности модернизации, ради которых все и затевалось, на второй план.

Государство отказалось самоликвидироваться, как это предполагала теория, и продолжало сохранять свою непреходящую ценность в глазах общества, в глазах идеологов и, разумеется, в глазах государственных чиновников, отождествлявших себя с государством. Развитие механизмов самоорганизации было блокировано.

И сегодня, несмотря на все изменения двух последних десятилетий, гражданское общество остается младшим и очень слабым партнером государства. Все ключевые инициативы исходят от государственных чиновников. И дело не только в чиновниках, которые охотно демонстрируют свою отеческую заботу о населении, но и в самом населении, которое ждет от государства такой заботы. Все это предполагает «ручное управление», властную вертикаль. Эта привычная организация власти могла быть относительно эффективной на ранних этапах советской модернизации, но не может быть таковой сейчас, когда общество стало намного более сложным и дифференцированным. Такое общество просто не может управляться только из одного центра. И экономика, и политика должны вариться во многих точках, нужно разнообразие элит, региональное разнообразие, конкуренция - без всего этого людей невозможно вовлечь в модернизацию.

Вторая ловушка консервативной модернизации - слабость городских слоев, которые и сейчас остаются промежуточными, все еще несут в себе исторический конфликт между традиционализмом и модернизмом.

Конечно, мало-помалу эти слои менялись и во многом все больше напоминали европейский или американский средний класс, выделяли из своей среды все больше людей, которые начинали задыхаться в пределах тесной социальной арматуры. Ее создатели рассчитывали на другое: на новые поколения квалифицированных винтиков - инженеров, врачей, ученых, «инженеров человеческих душ», которые будут верой и правдой служить индустриально-государственной машине. На человека на ценностно-рационального, если воспользоваться терминологией А. Вебера, который действует «невзирая на возможные последствия, следует своим убеждениям о долге, достоинстве, красоте, религиозных предначертаниях, благочестии или важности “предмета” любого рода. Ценностно-рациональное действие… всегда подчинено “заповедям” или “требованиям”, в повиновении которым видит свой долг данный индивид».

Этот человеческий тип преобладал в дореволюционной деревне и стал опорой консервативной советской модернизации. Новая городская среда стала рождать человека совсем иного типа - целерационального, «чье поведение ориентировано на цель, средства и побочные результаты его действий, кто рационально рассматривает отношение средств к цели и побочным результатам и, наконец, отношение различных возможных целей друг к другу» (М.Вебер). Этот «гадкий утенок», пожалуй, главное достижение советской модернизации, ее главный инновационный ресурс. Он оказался большим сюрпризом для охранителей, казалось бы, уже сложившейся навечно консервативно-модернизационной системы.

Власть привыкла бороться с тем, что она называла пережитками прошлого, она уничтожала интеллигенцию, которая, по словам Сталина, "кормилась у имущих классов и обслуживала их”, внушая “недоверие, переходившее нередко в ненависть, которое питали к ней революционные элементы нашей страны и прежде всего рабочие".

Говоря о «винтиках», Сталин никого не хотел обидеть. Это стилистика эпохи: хороший винтик хорошей машины. Главный инновационный ресурс, порожденный новой городской средой, не был использован. Затормозилось и становление новых социальных слоев, и к тому моменту, когда советская система изжила себя, они не представляли собой полноценного среднего класса, хотя и обладали многими его чертами.

И дело не только в том, что эти слои состояли почти сплошь из служилых, а значит, зависимых от государственного Левиафана людей. Ментально они оказались заложниками советского консервативного мифа и в массе своей не были готовы адекватно воспринять экономическую и политическую культуру, которая больше всего соответствовала их собственным интересам.

Третья ловушка консервативной модернизации - мировоззрение, искаженная картина мира. У нашего среднего класса это связано с особенностями марксизма.

Известно, что официальной идеологией советского времени был марксизм, правда, приспособленный к нуждам российского и советского политического процесса, в результате чего от классического марксизма у нас вообще мало что осталось. Но и сам он амбивалентен, влияние его двоякое.

Немецкое прочтение тогдашнего английского капитализма несет утопические, архаические, средневековые черты: ужас перед анархией производства, веру в возможность все централизовать и планово организовать. Вся концепция «Антидюринга» совсем не оставляет места представлениям об эволюции, вероятностной картине мира со способностью к самоорганизации.

Эти средневековые представления об идеальной организации производства и общества очень нравились всем. И тем, кого раздражали конкретные действия правительства, тоже. Там было и ценное: западная теория, историзм мышления против пустого морализаторства. Это заставляло и умных людей заглатывать все остальное вместе с утопизмом. С конца XIX века марксизм сильно влиял на формирование мировоззрения многих поколений наших соотечественников, и, не учитывая этого влияния, трудно разобраться в том, что творилось у них в головах.

На утопизм марксизма в явном виде опиралась советская государственническая утопия, идеология централизованного планирования и т.д. Без всего этого трудно понять сакрализацию государства, которая и до сих пор остается важным элементом российской политической культуры.

Разумеется, в марксизме много ценного, такого, что способствовало модернизации мировоззрения советских людей, освоению смысла европейских ценностей, развитию историзма мышления. Едва ли кто-нибудь выиграет, если это ценное будет исторгнуто из российской философской и культурной традиции заодно с утопической составляющей марксизма. Но, как мне кажется, двуликость марксизма усиливала влияние его утопического компонента, который предстает в марксизме в весьма современном обличии и поэтому сам по себе играет роль ловушки, способной похоронить не одно модернизационное начинание.

Диалектика Маркса существует как-то отдельно от диалектики Адама Смита, Мальтуса или Дарвина. Идеи «невидимой руки рынка», самонаводящейся эволюции, самоорганизации, рождения порядка из хаоса плохо сочетаются с «общественным производством по заранее обдуманному плану», с идеями управления экономикой - и не только экономикой - из одного центра. Кажется очевидным, что все эти утопические идеи устарели, и от них надо отказаться. Но приходится признать, что у тех или иных разновидностей марксистской утопии, возможно, в смеси с другими утопиями, в России, по крайней мере, на уровне массового сознания, сейчас больше будущего, чем у рациональной части марксистского учения.

Шпенглер, один из главных идеологов немецкой «консервативной революции», называл государство «высочайшим символом времени» и, считая его «внутренней формой нации», упрекал Маркса в том, что он, с его «английской ориентацией мышления» подражал французскому Просвещению, воплотившему свою вражду к государству в понятие "société", общество. Мне же представляется, что как раз рассмотрение общества, а не народа или нации в качестве субъекта исторического развития - сильная сторона марксизма.

Позиция Шпенглера, явно или неявно разделяемая многими в сегодняшней России, ведет в еще одну ловушку консерватизма. Консерватизм отрицает стирающий культурные границы историзм в угоду незыблемости географических границ, и тем самым ведет к высокомерному культурному, а затем и политическому изоляционизму. Такой изоляционизм в наших условиях оборачивается антизападничеством, антиамериканизмом и т. д.

Все ловушки консервативной модернизации сводятся, в конечном счете, к одному: она отторгает свои собственные результаты, ибо они несут перемены, часто несовместимые с ценностями консерватизма.

1000-й номер, модернизация, ГЛАВНАЯ ТЕМА

Previous post Next post
Up