Ходасевич-22, или К столетию одного рукопожатия (продолжение и окончание)

Jan 02, 2014 08:10

Часть вторая, положительная



Если А. Ф. Кони еще вспоминал о петербургских балаганах 1850-х - 1860-х гг. так: «Уличные развлечения представлены главным образом итальянцами-шарманщиками или савоярами с обезьянкой и маленьким органчиком» (ср.: «А вон Савойя - родина тех самых мальчиков-савояров с обезьянками, о которых читал в детстве такие трогательные истории!» [Бунин, Тишина, 1901]), то после турецкой войны 1877-1878 гг. уроженцы Апеннин и Альп, будь то настоящие или маскарадные, навсегда уступают роль «водителей обезьян» по русским дворам и дачам угнетенным балканским единоверцам. Хронологически первое из отыскавшихся упоминаний - в фельетоне Чехова «К характеристике народов» (1884-1885): «Греки […] продают губки, золотых рыбок, сантуринское вино и греческое мыло, не имеющие же торговых прав водят обезьян или занимаются преподаванием древних языков» (ср. о том же времени в мемуарах агронома П. А. Сиверцева из Весьегонска: «Летом бывали и румыно-сербы с шарманкою, а однажды зимою были (1885), играли на катке»). Дальше больше - если бунинский хорват, кажется, уникален (как можно предположить, это характерный для Бунина демонстративный реализм, отказ от ожидаемого штампа в пользу точного всматривания), то греки («Окруженный босоногими мальчишками и девчонками, печальный грек, уныло припевая, дергал за цепочку обезьянку в красной юбке. Обезьянка кувыркалась, помаргивая скорбными человечьими глазами» [С. Т. Григорьев, Сомбреро, 1924] и др.), цыгане («Каждый стоял перед ним, держа за руку куклу, как цыган держит свою обезьянку в синей юбке» [Олеша, Три толстяка, 1924] и мн. др.), а особенно болгары и безусловные чемпионы сербы упоминаются много раз; единичные девиации - персиянина в «Яме» Куприна и айсора в «Сентиментальном путешествии» Шкловского - оставляем без внимания. С цыганами, кстати, связан отдельный и пока не до конца понятный мне лингвистический сюжет - бывают контексты, в которых «цыган» и «серб» явно синонимичны: ср. присказку «Подайте цыганке-молдаванке, православной сербиянке» или пассаж из мемуаров Якира-сына (время действия куда более позднее - 1937, но мы о лексике): «Я возвратился в парк. Там ко мне пристали сербиянки - погадать; в присутствии моих друзей гадалка сказала: “Родителя своего ты больше никогда не увидишь …” etc.».

Фатальный характер отождествления «человек с обезьяной = балканец» иллюстрирует газетная заметка, которую невозможно не привести целиком (Новости дня. 1904. 15 июня):

«ЯПОНСКИЕ ШПИОНЫ У НАРВЫ. “Нарвский Листок” передает, что на ст. “Везенберг” железнодорожный жандарм встретил бродячего шарманщика и его сотоварища с ручной обезьянкой, одетых в болгарские костюмы. Жандарму субъекты показались подозрительными, и он пригласил их в станционную контору, где они предъявили паспорты на имя болгарских подданных. Тем не менее, у них был произведен обыск, причем внутри шарманки найдены план местности и дорог между Нарвой и Везенбергом, разные инструменты, съемки планов и т. д. Видя, что обман их обнаружен, мнимые болгары сознались, что они - переодетые японцы, причем шарманщик назвал себя полковником генерального штаба, а товарища - своим денщиком. Арестованные, они отправлены в Петербург».

Больше того, в некоторых контекстах слова «серб» и «болгарин», примененные к обезьянщику походя, без каких-либо описаний, выглядят уже прямо обозначением профессии, а не национальности (как «татарин» в смысле «старьевщик»; много ранее то же произошло с «савояром»). Таков, напр., эмигрантский рассказ Тэффи «Точки зрения», где персонаж прогуливает по Парижу опостылевшую любовницу: «А ведь не зайди за ней в воскресенье, таких истерик наделает, что за неделю не расхлебаешь. […] Ну вот и води ее, как серб обезьяну» (ср. «- Возможно, - согласился Подходцев, - как болгарина с обезьяной пускают во двор ради обезьяны» [Аверченко, Подходцев и двое других, 1917]).

Репертуар бродячих обезьянок был по большей части каноничен и, как правило, ограничивался хрестоматийной триадой «баба с коромыслом - пьяный мужик - барыня» (ровно то же, кстати, представляли и ученые медведи, о чем см., напр.: Народный театр / Сост. А. Ф. Некрыловой, Н. И. Савушкиной. М., 1991. С. 497): «- Помнишь, на второй день пасхи, когда к нам пришел болгарин с обезьянкой и с органчиком и привел за собой целую толпу зевак, помнишь? […] Я стояла в окне и смотрела на представление. Могу тебе рассказать, что делала обезьянка, все по порядку. Сначала она показывала, как барыня под зонтиком гуляет, потом - как баба за водой ходит, потом - как пьяный мужик под забором валяется...» (Федин, «Первые радости», 1945; место и время действия - Саратов, 1910); «С наступлением тепла появлялись на окраинах болгары с обезьянами. Они и летом были в полушубках и высоких бараньих шапках. Каждый носил маленькую шарманку, иногда только бубен, и тащил за собой чахлую обезьянку. Обезьянка под звуки шарманки или бубна давала представления. “А ну покажи, как баба воду носит”. На плечики обезьянки укладывалась палочка, та обхватывала ее лапками и ходила по кругу, как будто несла коромысло с ведрами. “А теперь покажи, как пьяный мужик валяется”. Обезьянка идет пошатываясь, потом валится набок и делает вид, что засыпает» (Д. А. Засосов, В. И. Пызин. Из жизни Петербурга 1890-1910-х годов: Записки очевидцев. Л., 1991. С. 125; указано vadbes); контаминация: «И теперь еще у прохожих болгар обезьяна подражает пьяной бабе и ходит за водой. И никто не видит ужаса. Мы гордо утверждаем, что зверь - хороший, добрый; что он - наш. А что если в этом приближении к нам зверя сказалось не пленение его нами, а тайное наше пленение им?» (Белый, Сфинкс, 1905; отмечено Омри Роненом как подтекст «Обезьяны»). Встречаются, впрочем, и патриотические интерпретации тех же нехитрых движений: «- Покажи, как дамой важной / Можешь ты ходить, / Как ружьём солдат отважный / Будет турку бить» (Н. В. Гиляровская, «Мальчик черненький, кудрявый…», опубл. 1912; указано ggordeeva).

Звали обезьянок опять-таки стандартно (и вновь так же, как и ученых медведей): если барышня, то Марь Иванна («Как сморщенный зверек в буддийском храме / Почешется - и в цинковую ванну. / - Изобрази еще нам, Марь Иванна», с соотв. разъяснениями Н. Я. Мандельштам; ср. у Гиляровской: «- Ну пляши, пляши, Марьяна, / Ну, кружись живей. / Пляшет, пляшет обезьяна. / Дождик всё сильней»), а если джентльмен - то Макар Иванович («Имя было дано Макару Ивановичу [игрушке] по имени тех обезьянок, с которыми в годы нашего детства ходили по дворам черномазые люди. Этих мартышек почему-то часто звали так» [Н. М. Гершензон-Чегодаева. Первые шаги жизненного пути. М., 2000. С. 49]). Музыкальная составляющая действа также не балует разнообразием: песня «Шум на Марице» равно упоминается в ст-нии Белого «Из окна» («И голос болгара иль серба / Гортанный протяжно рыдает... / И слышится: “Шум на Марица...” / Сбежались. А сверху девица / C деньгою бумажку бросает. / Утешены очень ребята / Прыжками цепной обезьянки…», 1903; отмечено m_bezrodnyj) и в позднейшем мемуарном фрагменте знакомца Ходасевича В. Г. Лидина (Советский цирк, 1962, № 8): «Во двор нашего дома […] приходил серб с шарманкой через плечо и печальной обезьянкой, в красных шароварах и цветной распашонке из ситца. […] Серб, грустный, с беловатыми оспинами на смуглом лице, крутил ручку шарманки, уныло тянувшей “Шум на Марице...”, а обезьянка с близко поставленными, серьезными глазами, словно знающая заранее свою судьбу, сидела на шарманке, ее тонкие ручки с пепельными ладонями высовывались из полурукавов распашонки»; Лидин, впрочем, не мог не читать Белого). Как видно из приведенных выше примеров («Чаша жизни», Засосов - Пызин), обезьянщик с бубном не менее привычен, чем его собрат с шарманкой; между прочим, в рассказе Леонида Андреева «Иностранец» (1901) неумолкающий бубен в руках нищего сербского студента (на сей раз без обезьяны) становится увесистым символом, при помощи которого раскисший было русский герой получает урок любви к отечеству - да такой силы, что сразу заливается слезами и восклицает «Возьми меня, родина!». Об одежде болгар / сербов с обезьянами тоже уже сказано; отметим только, что даже полуголая грудь персонажа Ходасевича - и та оказывается характерной деталью: «Протянув руку и сделав плачущее лицо, [он] закивал головой, склоненной набок, как это делают черномазые грязные восточные мальчишки, которые шляются по всей России в длинных старых солдатских шинелях, с обнаженной, бронзового цвета грудью, держа за пазухой кашляющую, облезлую обезьянку» (Куприн, Яма, 1915).

Другое на первый взгляд значимое совпадение между ст-ниями Бунина и Ходасевича - место и тесно связанное с ним время действия (дача и, стало быть, лето, влекущее за собой жару и жажду) - тоже на поверку оказывается типическим: «скука загородных дач» - вторая по популярности декорация для выступлений шарманщиков / обезьянщиков после дворов-колодцев. Кое-что уже приводилось выше (Засосов и Пызин, «Новости дня» и др.); ср. еще: «Старичка Кареева пустили ходить по дачным местностям с шарманкой» (Новое время. 1911. 29 июля, подпись в цикле карикатур на кадетов; следующий рисунок, между прочим, провиденциально подписан «Набокова засадили писать порнографические романы»); «Средь аляповатых дач, / Где шатается шарманка…» (Мандельштам, Теннис, 1913), «И опять визги, лязги шарманки, шарманки…» (Городецкий, Шарманка [из цикла «Дача»], 1907), «За заставой воет шарманка…» (Ахматова, из невошедшего в ПБГ) и пр. Главу «Первое стихотворение» из англ. мемуаров Набокова - где есть и балканец, и обезьяна, и шарманка, и загородная усадьба, и лето 1914 г. - приходится опустить из-за (неоднократно высказывавшихся) подозрений в рассчитанной аллюзии на Ходасевича; но удивительное ст-ние Гиппиус «Три сына - три сердца» в этом не заподозришь. Написанное в Петербурге в июле 1918 г. («Обезьяна» начата в Москве в июне, оба наверняка друг о друге не знали) и опубликованное только шесть лет спустя, оно посвящено З. В. Ратьковой-Рожновой, все три сына которой погибли (один - на мировой войне, два других убиты большевиками). Узнав о смерти последнего, Гиппиус сочиняет длинную балладу об ангеле, который явился к Р.-Р. на дачу в образе шарманщика в том самом июле 1914 г. (косвенно упомянуты даже прославленные пожары!), чтобы с помощью мелодии шарманки, чей пророческий смысл внятен одной лишь героине (!), подать знак о грядущей катастрофе (!). Национальность шарманщика не названа, но стилизация под «Песни западных славян» недвусмысленно указывает на балканский след:

Когда были зори июльские багровые,
ангел, в одежде шарманщика, пришел к ней
на дачу, где, счастливая, она жила.

Только и было всего, что зори багровые.
Спросил ее шарманщик: одно ли у тебя сердце?
Она подумала и сказала: три.

Заплакал шарманщик, шарманку завертел свою,
другие слушали и ничего не понимали,
но выговаривала шарманка ясно для нее:

«Посмотри, посмотри на зори багровые,
вынуты у тебя будут все три сердца,
три раны, три раны останутся вместо них…» (трудно остановиться, но дальше не хуже).

Совпадение этих стихов с «Обезьяной», если вдуматься, куда покруче, чем у Бунина; впрочем, о месте ст-ния Ходасевича в богатой традиции «предчувствий мировой войны» следовало бы говорить отдельно. 19 июля грянуло отнюдь не так внезапно, как потом 22 июня; война ожидалась, так что поэты на дачах успели напредчувствоваться вдоволь, и дежурно-апокалиптические лесные пожары тому поспособствовали. Электризованная атмосфера тех дней порождала переклички, как разряды, десятками; в результате даже отдельные стихи «Обезьяны» можно комментировать цитатами из писем и дневников современников. Ср., напр., «Нудно / Тянулось время. На соседней даче / Кричал петух. Я за калитку вышел…» и письмо Пастернака родителям (июль 1914 г., воспоминание о последних предвоенных днях): «День как в паутине. Время не движется. […] В последний день, […] 19-го, когда действительность еще существовала и выходили еще из дому, чтобы вернуться затем домой…» (Пастернак встретил объявление войны в Петровском-на-Оке, где жил в писательской компании как домашний учитель сына Балтрушайтиса и в ночь на 18-е, развлекаясь на пару с подопечным, завывал и каркал в кустах перед домом Вяч. Иванова; наутро матерый символист вышел со словами «Всю ночь филин ухал и сова кричала - быть войне!», а сразу по возвращении опубликовал в «Русской мысли» цикл «На Оке перед войной», три части которого помечены 12, 16 и 18 июля - каталог предвестий, тот самый, кстати, в первой журнальной редакции которого была запомнившаяся Ходасевичу рифма «смерть-умилосердь»). Mais revenons à nos guenons.

В русской словесности начала XX в. образ «человека с обезьяной» не просто мелькает там и сям как бытовая примета - примеры его поэтизации (и до, и помимо Ходасевича) частично уже приводились выше. Главных направлений этой поэтизации можно насчитать три. Первое - патриотико-ностальгическое («Ты далеко, Загреб!»; вообще, кстати, улыбающийся серб-шарманщик за пределами стихов для детей встречается очень редко, я нашел только «И дети шли с хлыстами верб / По солнечным бульварам, / С шарманкой шел веселый серб / И с попугаем старым» [Антокольский, «Весна от Воробьевых гор...», 1918]; все прочие печальны). Другое направление - трогательное (таково, напр., место из «Работы актера над собой» Станиславского [СС II, 223], где подставной рассказчик, припомнив хлопоты серба над мертвой обезьянкой - насколько этот эпизод автобиографичен, пусть расскажут специалисты, - постигает механику актерского переживания: «Вспоминая распростертого на земле нищего и наклонившегося над ним неизвестного человека, я думаю не о катастрофе на Арбате, а о другом случае: как-то давно я наткнулся на серба, склоненного над издыхавшей на тротуаре обезьяной. Бедняга, с глазами, полными слез, тыкал зверю в рот грязный огрызок мармелада. Эта сцена, по-видимому, тронула меня больше, чем смерть нищего. Она глубже врезалась в мою память. Вот почему теперь мертвая обезьяна, а не нищий, серб, а не неизвестный человек, вспоминаются мне, когда я думаю об уличной катастрофе. То же и в архиве нашей памяти… [продолжение цитаты - в эпиграфе]»; ср. прямым текстом у Дон-Аминадо: «Ноет шарманка. Рапсодия Листа. / Серб. Обезьянка в пальто. / Я вспоминаю Оливера Твиста, / Диккенса, мало ли что…»). Наконец, третье направление - мистическое: серб предстает загадочным пришельцем из дальних стран, а обезьяна - мудрым чудищем; здесь вершина - уже упоминавшаяся «Чаша жизни» Бунина, но см. также «Сфинкса» Белого и др. Комбинацию первого и второго мотивов ср., напр., у Лидина («Мы, дети, думали, наверно, о Марице, о Сербии, где, видимо, бедно и голодно живется, думали и о тропических странах, откуда привезли в холодную Россию умирать обезьянку…»), комбинацию второго и третьего - в ст-нии Нины Манухиной (жены Шенгели) «Обезьянка» (1922, отмечено В. Г. Перельмутером; Манухина наверняка читала Ходасевича, но сюжетная ситуация ее стихов совсем на него не похожа): «Захлебнулась шарманка “Разлукой” / По дворам и в пролеты лет. / Закрутил ее серб однорукий, / Смуглолицый сутуля скелет [sic]. / На плечо я к нему броском, / Зябко ежиться от озноба, / А в груди распирает ком - / Человечья скучливая злоба. / Хляснет окрик - и спрыгну плясать / И умильные корчить рожи, / Полустертые цепко хватать / Медяки, что на дни похожи. / В апельсин золотой вцепясь, / Поднесла невзначай ко рту, / Да косится хозяин, озлясь, / Сочный плод с размаху - в картуз, / А потом, слюну проглотив, / Замигаю, закрою веки, / И опять неотвязный мотив, / И опять на плечо калеки... / Так идем от двора к двору, / Я забыла - что явь? что бред? / Но боюсь одного: умру - / Серб немедля пойдет вослед» (эпизод с апельсином, кстати, находит параллели в детском ст-нии Марии Моравской «Апельсинная страна» [1914; отмечено m-bezrodnyj], и причина этого опять, похоже, не литературная, а житейская: так нынешние зеваки в зоопарках суют обезьянам банан - чтобы посмотреть, как будет чистить).

Закругляюсь. Нищий серб, просящий милостыню на летних дачах с обезьянкой и бубном (шарманкой) - фигура для 1914 г. до такой степени привычная, что отсылка к бунинским стихам, как кажется, вовсе не была нужна ни Ходасевичу (которому они не годились ни для почтительного развития, ни для полемического «ответа»), ни его аудитории; все совпадения между двумя поэтами лежат, по-видимому, на совести реальности, а не литературы. И еще один побочный вывод: встреча на томилинской улице не несет в себе ничего странного или экзотического (как неминуемо представляется современному читателю) - выйдя за калитку, лирический герой застал вполне рутинную, ожидаемую и много раз виденную сцену; чудеса начинаются дальше, с Дария и рукопожатия. Это соответствует и общему замыслу цикла «визионерских» белых стихов из книги «Путем зерна», в который входит «Обезьяна» - в каждом из них мистический прорыв вызван самым что ни на есть обыденным, предельно неброским внешним впечатлением.

P. S.: В самом конце третьего тома («Гражданская война») книги Софьи Федорченко «Народ на войне» есть запись такого чувствительного солдатского рассказа:

«Сидит у телеграфного столба, дерюжкой с головой накрытый. Окликнули - молчит. А под дерюжкой как бы птица бьется. Что такое? Тихонечко прикладом подтолкнули - упал человек, дерюжка свалилась. Сербианин мертвый, лицо темное, как мощи, сухой, уж остылый. И, шею его хилую обхвативши, приникла к нему обезьянка, ростом с крысу, не больше. Приникла и на нас старым таким глазом смотрит, как бы в испуге, как бы плачет-тоскует. Стали ее брать - бьется, кусается! Это что за беда, да боязно ее, такую, к человеку приверженную, зашибить или примять. Ну, кой-как сделались все же, унесли с собой. И любили мы ее, и нежили, и ума в ней была палата. Но тосковала, кашлять стала зло и померла. Чуть не со слезами зарыли мы ее - до того она нам сердце грела» (С. З. Федорченко. Народ на войне. СПб., 2014. С. 437).

Вопрос о подлинности записей Федорченко темен; поначалу она вроде бы уверяла, что дословно стенографировала солдатские беседы, потом (на волне успеха книги обидевшись, что ее хвалят как собирательницу фольклора и цитируют без указания автора) призналась, что все сочинила сама, хоть и «по мотивам услышанного» (читая ее книгу, в это легко поверить: мужики там по большей части оперные и разговаривают метонимиями), - но когда Демьян Бедный вцепился в нее за это бульдожьей статьей «Мистификаторы и фальсификаторы - не литераторы», вроде бы опять вернулась к прежней версии. Даже датировать этот пассаж трудно: третий том писался с начала 1920-х гг. с использованием более ранних военных записей и набросков («весь материал для этой книги собран мной от 17-го до 22-го года»), потом переделывался и дополнялся до самой смерти автора в 1959 г., а целиком опубликован только в 1983 г. по машинописи. Наконец, я не знаю точно, читала ли Федорченко «Обезьяну» (из общих соображений, конечно, должна была). Но кто бы ни придумал ходасевичевским героям такую смерть - сама Федорченко или мелкий демон интертекстуальности, - для финала она, кажется, сгодится.

P. P. S.: При написании этого текста обильно использовался Корпус и прочий Яндекс. Поскольку мне хотелось составить своего рода «балканско-обезьяний» каталог (который мог бы быть небесполезен и тем, кто изначально относился к бунинской параллели с осторожностью, и, наоборот, тем, кто продолжает верить в нее и теперь), буду благодарен за любого рода дополнения и поправки. И еще: роскошную иллюстративную подборку европейских обезьянщиков, исполненную мастером этого дела crivelli, можно увидеть тут и тут.

С новым четырнадцатым годом, друзья!
Previous post Next post
Up