Опоздал на день, но вчера после разгона у «Баррикадной» сил не было.
С праздником!
Ввиду обстоятельств его отмечания стоит вспомнить, что «Ленин неоднократно говаривал: «Чем дальше мы загнём влево, тем ближе к нам пройдёт равнодействующая». Это было суждение большого политика, который предоставлял другим искать средних путей» (С.А.Лозовский, 1924. Великий стратег классовой войны. М.: 1924, с.49).
И, в честь Октябрьской революции со следующей потом годовщиной окончания империалистической бойни - сильный текст проф.Тимирязева, из сборника его публицистики 1904-1919 гг. «
Наука и демократия. Л.: изд-во «Прибой», 1926 г.
----------------------------------------------------------------------------------------------------
Красное знамя
(притча ученого)Пуанкаре, не божьей милостью президент французской республики, а знаменитый ученый Анри Пуанкаре
[1], со свойственной ему глубиной мысли и оригинальностью выражения говорит, что задача ученого исследователя сводится к тому, чтобы сближать далекое, вещам с виду различным давать общее название. Это стремление к сближению отдаленного, к соединению разделенного - к обобщению, составляющее сущность мыслительной деятельности ученого, превращается в невольную привычку, преследует его и далеко за пределами науки, там, где порывается нить строго научного мышления, и мысль принимает те формы, в которые издавна облекают ее поэты и вообще художники слова, кисти или резца - формы притчи, басни, символа, аллегории, эмблемы.
Приходилось порой прибегать к этому приему иллюстрации своей мысли и пишущему эти строки, и даже одна из таких попыток заслужила самое теплое, задушевное одобрение со стороны бывшего ученика, а теперь одного из наших любимых художников слова
[2]. Пользуюсь этим случаем, чтобы принести ему мою горячую, сердечную благодарность.
Это безотчетное стремление к сближению очень далекого мелькнуло в моем уме и в ту счастливую минуту, которую пришлось пережить в знаменательный день 1 мая/18 апреля, когда невольно говорил себе, что ради него стоило прожить так долго. Эти красные знамена, полоскавшиеся в ласкающем весеннем воздухе, заливаемые приветливыми лучами весеннего солнца, невольно возвращали мою мысль к ее привычному строю, к размышлению о роли красного света, красного цвета во всем мироздании, к тому вопросу, разрешению которого была посвящена моя полувековая научная деятельность. Я поведу речь о красном знамени и о красном цвете вообще. О первом я знаю немного, хотя в течение долгой жизни приходилось задумываться и о нем; о красном же свете или, вернее, о красном цвете, говорю это с полной уверенностью, - не думал столько ни один человек на земле.
I
Остановлюсь мельком на истории знамен, и преимущественно красного, ограничиваясь периодом, примерно, одной человеческой жизни, своей собственной; тем, что произошло за это время, о чем я знаю только понаслышке, и что привелось видеть и самому. История сохранила нам один выдающийся эпизод, когда народ, свергнувший своих властителей, остановился перед выбором своего знамени. Это было в Париже в феврале 1848 г. Порешившему уже в третий раз со своими королями французскому народу предстоял выбор между новым красным и прежним трехцветным знаменем. Случайно вынесенный революционной волной в первые ряды временного правительства слащавый, сентиментальный поэт Ламартин испугался красного - ему чудилось, что это цвет крови, и вот какой пошлой, трескучей фразой сорвал он это решение французской демократии: "Ваше красное знамя обошло только вокруг Марсова поля
[3], а наше славное трехцветное победно обошло всю Европу!" Этой риторики для прирожденных милитаристов, какими были всегда французы, было достаточно, чтобы поднять в их глазах их национальный триколор. Но, спрашивается, под которым из двух знамен было пролито более французской крови и не привела ли слава Иены и Аустерлица к Бородину, Лейпцигу, Ватерлоо и, наконец, к Седану
[4]? Зато славный триколор одержал две бесспорные победы над красным знаменем - в кровавые Июньские дни 1848 года и в еще более кровавые дни усмирения Коммуны
[5]. Эти победы, не внушали ли они и нашим врагам "красной тряпки" розовые надежды, что история может повториться и за нашими февральскими днями могут последовать июньские?
Свидетелем второго, маленького, почти исключительно газетного, эпизода по вопросу о знамени привелось мне быть самому. Это было в 1877 г., когда известный "epйe sans couleur" [бесцветный] (Мак Магон) из трехцветного чуть не превратился в одноцветного - белого. В свободной печати свободной республики свободно возвещалось о возвращении "законного короля французов Генриха V". Уже сообщалось о заготовленной для его въезда "в его верный город Париж" золотой колымаге и восьмерке выписанных, кажется, из Испании чистокровных белых коней. И все эти махинации разбились перед вопросом о цвете знамени, перед упрямством и своеобразной честностью самого "законного обладателя" Франции, перед его откровенным заявлением, что он ни за что не примирится с этим прославленным "триколором" и не вступит в Париж иначе, как под сенью священного "белого стяга". Сам престарелый поэт-республиканец Гюго, вероятно, вспомнив легитимистские привязанности своих юношеских лет, был тронут этим маниакальным прямодушием последнего Бурбона и воспел его в торжественной оде, заканчивавшейся словами: "Ты прав! не может Лилия быть иной, как белой!
[6]"
Триколор восторжествовал над одноцветным белым, как и над одноцветным красным знаменем, только первое погибло при взрывах смеха, между тем как для победы над вторым потребовались потоки крови. За этим малым, почти исключительно литературным, эпизодом по поводу знамен позволю себе упомянуть уже о совсем маленьком, микроскопическом эпизодике, в котором речь шла также о знамени, но не реальном, а фантастическом - о знамени будущего. Эпизодик этот представляется мне все же интересным, так как в нем обнаруживается та терпимость, которая так характеризовала культурных людей конца XIX в. в отличие от тех канибальских воззрений, которые теперь становятся ходячей монетой особенно в известных кругах нашей "интеллигенции". Дело было в том же Париже, и поднял этот вопрос о знамени пишущий эти строки, обращаясь уже не к одному французскому народу, а к народам всей Европы, и не более и не менее как с высоты Эйфелевой башни - excusez du peu [не более того]! Случилось это вот как: в 1889 г. Франция справляла столетнюю годовщину своей великой революции и пригласила на этот праздник народы всего мира. На этом празднике свободы и мира собирались бесчисленные съезды, в том числе и "Французская ассоциация" объявила, что на этот раз ее сессия будет не национальной, а международной. Закончился съезд, как водится, общим банкетом - в ресторане на Эйфелевой башне.
За обедом, как также всегда водится, полились речи. Нас, русских, было очень немного
[7]. Видя, что никто не собирается говорить, и не желая, чтобы русская наука блистала отсутствием, я принял на себя эту тяжелую и ответственную повинность. Говорить на международном сборище приходилось, конечно, на международную тему. Начал я с того, что вот у нас под ногами трепещут флаги народов всего мира, а высоко над нашими головами развевается гостеприимно приютивший их - эмблема свободы и единения - славный французский "триколор". Перед этой небывалой картиной "мира всего мира" мысль невольно забегает вперед и воображение рисует картину, как наши, будем надеяться, недалекие потомки соберутся на такую же братскую трапезу и над их головами будет реять другой "триколор". Он будет символом единения и свободы уже не одного народа, а трех рас, соединенных общим союзом мира, - расы галло-романской, англо-германской и младшей из трех - славянской. А закончил я словами: "Vous me direz que c'est un rêve. Eh bien, oui, Messieurs, ce n'est qu'un reve, et c'est pour cela que j'y crois. Ce n'est qu'en realisant de beaux reves comme celui dont nous sommes ici témoins, ce n'est qu'en réalisant les plus beaux rêves que l'humanite avance!
[8]"
Произнося такие слова на такой еще, казалось бы, вулканической почве, как Франция 1889 г., я мог опасаться острых, страстных возражений. Но уже идея мира успела сделать громадные успехи. Галло-германская вражда уже значительно остыла
[9], об англо-германской еще и не было помина, и моя речь была встречена обширной международной аудиторией вполне сочувственно
[10]. Верный лучшим заветам восемнадцатого, девятнадцатый век близился к концу с твердой уверенностью в торжестве разума и братства народов, и только малолетнему двадцатому, отравленному клерикальным, националистическим и капиталистическим ядом, суждено было явить миру позорную картину атавистического возрождения каннибальства.
Очень хорошо помню, как сидевший против меня бедный Гримо
[11], один из самых симпатичных и типических представителей истинно образованного, культурного французского республиканца, потянулся через стол, чтобы чокнуться со мною, и сказал: "У вас, славян, всегда находятся кстати мягкие, примиряющие тона". Эти приветливые слова пришли мне на память, когда почти через четверть века раздалось на всю Европу истинное славянское авторитетное слово "лучшего и единственного друга России
[12]", когда, нацелив свою пушку на ни в чем не повинных турок, он произнес действительно исторические слова, которые телеграф поспешил разнести по всему миру: "Я хотел, чтобы этот первый выстрел был моим, потому что знаю, что он зажжет пожар всей Европы". Время показало, в чем заключалась ошибка моей утопии о Европейской федерации, навеянной общим братанием народов под сенью воспоминаний о великой революции. Нет, не "триколоры", никакие так или иначе комбинированные цвета - эмблемы "государств" или "народностей", нет, не эти слова, "пахнущие кровью", обеспечат единство человечества, дадут мир всему миру. Единство может символизировать только одноцветное знамя, конечно, не белое (Бурбонов или Гогенцоллернов) или желтое
[13] (Габсбургов или Романовых) - символы единения под ярмом одного деспота.
Остается одно красное знамя - знамя единой демократии всего мира, знамя единой армии труда. Несмотря на временные победы над ним "триколора" и других государственных знамен, оно никогда не склонялось перед ними и продолжало свое мирное завоевание всего мира. Вот ряд моих случайных личных встреч с ним, располагающихся в поразительной логической последовательности.
II
В один из моих приездов (уже после 1889 г.) в Париже справлялась какая-то годовщина по Этьену Доле, памятник которому воздвигнут на том самом месте, где этот свободный мыслитель был сожжен на костре всемогущей воинствующей церковью. Но в свободной республике поборники этой церкви не любят, чтобы им напоминали об этих былых ее победах. На всех углах было расклеено распоряжение властей о том, что какие бы то ни было собрания или речи по этому поводу безусловно воспрещаются. Но парижская демократия тем не менее заявила, что к подножию памятника мученику за свободу мысли будут возложены венки. И вот в какой форме состоялось это чествование.
За несколько минут до объявленного срока с двух концов широкой улицы, проходящей мимо памятника, показались с одной стороны красные флаги, с другой - сверкающие на солнце штыки. Обе группы шли навстречу, придерживаясь каждая своей правой стороны, но тактика военной силы была настолько совершенна, что она успела опередить и расположилась развернутым фронтом прямо против памятника на противоположной стороне улицы. Вскоре подошли своей стороной и манифестанты-рабочие с красными флагами и венками из красных иммортелей. Публика очутилась посередине улицы между двумя вражескими лагерями.
Был ли дан приказ "не жалеть патронов", как это случалось в других странах, не знаю, но к тому и не было повода, так как стройные ряды манифестантов молча склонялись перед статуей мученика и клали к его ногам свои красные венки, но недобрый огонек вспыхивал в глазах этих молчаливых людей, когда они обращались в сторону солдат, присутствие которых означало готовность их во имя дисциплины пролить кровь своих братьев, исполняя волю преемников тех людей, которые на этом самом месте милосердно, "без пролития крови", изжарили живьем идейного предка этих свободных людей.
Быть может, у многих и с той и с другой стороны еще не были сведены счеты за Коммуну, воспоминания о которой еще далеко не изгладились из общей памяти. Как бы то ни было, но защитникам "порядка" на этот раз не пришлось забрызгать кровью красное знамя, как при былых победах. Следующая встреча с красным знаменем была у меня в маленьком провинциальном городке Италии. Каждое почти воскресенье, чуть не на рассвете, я вскакивал с постели и подбегал к окну, разбуженный патетическими звуками гимна Гарибальди. Моим глазам представлялась длинная вереница мужчин и женщин с громадной красной бархатной, роскошно расшитой хоругвью и оркестром во главе. Это местные социалисты отправлялись на свою обычную праздничную загородную прогулку. Замечу по адресу тех, кто проповедует, что с красными знаменами исчезнет на земле всякое понимание, всякий культ красоты: вот эти итальянские социалисты в каждый свободный день устремлялись на лоно своей чудной природы, а не забивались в пошлые помещения каких-нибудь кафе-шантанов, кабаре или кинемо, столь близких сердцу высококультурной буржуазии
[14].
Особенно припоминается мне одно возвращение социалистов с их прогулки. Перед ними шло несколько полициантов, этих элегантных, франтоватых, итальянских полициантов с их мундиром - фраком покроя директории, наполеоновскими треуголками и безупречно белыми перчатками. Они почтительно расчищали путь перед хоругвью и музыкой, но когда процессия дошла до главной площади, где шел обычный вечерний концерт городского оркестра, они вступили в переговоры с главарями, приглашая их прекратить музыку, "так как выйдет невозможная какофония". И эти люди, ревниво охранявшие свое право ходить по стогнам родного города со всеми воинскими почестями, с музыкой и развевающимися знаменами, эти варвары, с пришествием которых должно погибнуть всякое искусство, беспрекословно сдались перед этим аргументом от эстетики. Только, когда, миновав площадь, они завернули за угол противоположной улицы, раздались с новой силой подмывающие звуки Inno [Гимна Гарибальди].
Помню я красные флаги и в день их собственного всемирного праздника - 1 Мая. Бесконечной лентой извивалась толпа между изящными виллами и роскошными садами аристократически-плутократического Schweizer Viertel’я [Швейцарского квартала]. Мужчины, женщины, дети дружной, веселой толпой с развевающимися красными флагами стекались в обширный сад самой большой в городе пивной, где их ждали местные и приезжие ораторы социалистической партии. Вечером те же толпы в том же стройном порядке направлялись домой, только ребятишки не цеплялись за платья матерей, а засыпали на руках отцов, которые завтра спозаранку примутся за работу после своего отдыха, этого упорной борьбой завоеванного и уже никем не оспариваемого праздника. Не было на этот раз ни готового стрелять по красному знамени войска, не было также и благосклонно расположенной полиции. Народ был один сам с собой, не опасаясь предательского нападения, не нуждаясь и в покровительственной охране. Это было в столице "Красного королевства" в Дрездене, в центре той Германии, которую принято теперь называть не иначе, как милитаристической и гогенцоллерновской.
Но, заслоняя все эти всплывающие в памяти отрывочные, мелкие картинки, как сон, как светлое видение, выступает картина московской улицы в день того международного, общечеловеческого праздника, в первый раз приобщившего молодую демократическую Россию, к культурным трудовым массам всего мира. Без конца, без начала заполняющий всю ширину улицы человеческий поток, а над ним, залитые ярким солнцем, раздуваемые весенним ветерком, радуя взоры бесконечными переливами того же ликующего алого цвета, - несметные флажки, флаги, знамена, хоругви, только яснее выявлявшие могучее, стройное движение этой сплошной текучей, живущей одной общей разумной волей могучей массы человеческих существ. Тайна свободы чуялась в стихийном единстве этого непреодолимого поступательного движения. Более великого дня, конечно, никогда не переживал наш, да полно, переживал ли и какой другой народ. Его величие для меня подчеркивалось сравнением с только что приведенным рядом прежних встреч с этим красным знаменем. Не видно было, не представлялось даже возможным присутствие враждебной вооруженной силы, готовой в потоках крови заглушить всякое проявление действительной свободы (как в Париже) ; ни на одну минуту не приходила в голову мысль о необходимости полицейской силы, без которой не сочли бы возможным обойтись и в самых культурных странах при стечении таких значительных народных масс (как это было в Италии) ; не блистали эти обе силы и своим отсутствием (как в Германии), а главное, не в одних этих отрицательных особенностях заключалось величие этого зрелища, отличавшее его от всех мной ранее виденных.
В первый, быть может, раз избитая фраза, фарисейски повторяемая людьми, больше всего дрожащими при мысли, как бы она не оправдалась в действительности, фраза: современное войско - это сам вооруженный народ, эта фраза явилась наглядным, для кого славным, для кого грозным фактом. Слово братание (fraternisation), от которого бледнели щеки французского буржуа 1848 и 1871 гг. (бледнеют они и у защитников порядка других стран), стало делом, воплотившись в этих сомкнутых рука об руку рядах работников, работниц и солдат. А чтобы не было сомнения в еще более широком общечеловеческом значении этого слова братание, высоко над головами вооруженного народа горели на солнце слова: "Да здравствует Интернационал"
[15], "Мир и братство народов". В первый еще раз этот праздник свободных демократий совпал у всех народов и знаменовал собой падение еще одной преграды между демократиями всего мира.
Недаром же это братание войска с народом, перешедшее в братание народов, вызвало бешеные вопли ужаса и отчаяния в рядах наших чутких контрреволюционеров. Недаром - именно с этого дня мирного проявления мощи народа и его миролюбия - полились те потоки бешеной слюны, с которыми все тайные враги революции накинулись на ее творцов - рабочих и солдат, развивая свои предательские проекты разгрузки рабочих Петербурга, высылки участвовавших в революции войск и т. д., осуществляя старый, испытанный прием "кроткого царя Давида", когда он, желая завладеть женой Урия, распорядился ссылкой его на фронт
[16].
Чтобы завладеть плодами революции, ее врагам нужно прежде всего расправиться с теми, кто своей кровью нам ее осуществил! Вот мирный, победный путь, который за одну человеческую жизнь совершило это "красное знамя" с того момента, когда сентиментальный поэт (история добавляет - по указке далеко не сентиментального банкира Гудшо) отринул его, как напоминающий цвет крови. Нет, красное знамя само никогда не было символом крови. Поборники порядка, защитники церкви и государства не раз топили его в лужах крови, само оно только оборонялось и звало человека неизбежно вперед, к всеобщему миру и свободе. Только одноцветное и именно красное знамя до сих пор знаменовало собой страшное для всех врагов демократии единение демократий всего мира. Не смерть, а жизнь несет с собой это красное знамя, водворение "мира на земле, в человецех благоволения". Но довольно о знаменах, теперь несколько слов о самом красном цвете, о том, что должен он символизировать в природе и в грядущих судьбах человечества.
Читать далее [1] Я говорю божьей милостью, так как известно, что он занимает свой пост благодаря клерикалам.
[2] Владимиру Галактионовичу Короленко за его юношеские воспоминания об одной моей научной басне "Листы и корни" (С двух сторон, "Русские Записки", ноябрь 1914, стр. 66).
[3]Ламартин здесь, конечно, имел в виду избиение парижского народа (в "злосчастный" день 17/4 июля 1791 г.) ; это была самая первая победа "порядка" над "революцией", венцом чего явилась империя с ее победным "триколором".
[4] Мишле подсчитал, что одно Бородино потребовало от французов более человеческих жертв, чем вся революция.
[5] Никогда озверение человека не доходило до таких пределов, как в эти дни торжества "порядка" и "сильной власти". Когда по улицам Версаля гнали толпы обезоруженных, связанных коммунаров, чувствительные и, конечно, религиозно воспитанные буржуазки и аристократки своими изящными весенними зонтиками выкалывали глаза этим несчастным. Ужас этих дней был превзойден разве только в ту отдаленную эпоху, когда благочестивые византийские автократоры и их клевреты выкалывали глаза разом целым тысячам болгарских пленных.
[6] Как ботаник, я, может быть, и нашел бы кое-что возразить против этого положения, но по существу нельзя не признать, что прямолинейность последнего Бурбона выгодно отличается от предательства последнего Орлеана (графа Парижского). Известно, что орлеанские принцы поспешили признать республику, и она была настолько великодушна, что не только позволила им вернуться, но и вернула им их колоссальные состояния. Они отплатили ей буланжизмом, а граф Парижский бесстыдно похвалялся в печати тем, что Буланже был у него на содержании, что вызвало гневную отповедь Гладстона, заявившего, что ему неизвестно в истории более цинического документа.
[7] Припоминается мне только добрый старый приятель Н. Г. Егоров, наш известный физик, с которым мне не раз приходилось встречаться на разных международных собраниях.
[8] "Вы мне скажете - это мечта. Да, это только мечта, но потому именно я и верю в нее. Только осуществляя мечты, как та, осуществления которой мы в эту минуту являемся свидетелями, только осуществляя лучшие свои мечты, человечество подвигается вперед".
[9] В 1914 г., уже после начала войны, французский академик Леви Брюль (в итальянской "Scientia"), обсуждая поводы войны, категорически отрицал возможность ее возникновения на почве "revanche" и доказывал, что пришла она с востока.
[10] Возражал мне после обеда только профессор химии Афинского университета, указывая, что в моем "триколоре" не нашлось места для греческого народа, в чем я и поспешил повиниться.
[11] Я говорю бедный, потому что вскоре он пал жертвой клерикалов-антидрейфусаров. Одна из ближайших сессий "Французской ассоциации", на которой он председательствовал, собралась в самом жерле клерикализма, в каком-то городке Бретани. Науськанная клерикалами, невежественная толпа перебила камнями стекла в окнах и ворвалась в зал заседаний съезда. Тонкая организация Гримо не выдержала этой сцены; он помешался и вскоре умер в сумасшедшем доме. Случай назидательный для тех, кто ждет всяких ужасов от демократии, а не от религиозно-культурных ее противников.
[12] Король черногорский Николай, по определению Александра III, тот самый, который за несколько лет перед тем чуть не был растерзан своим голодным народом за то, что присвоил себе суммы, полученные из России на прокормление голодающих. И, как подумаешь, что о благоденствии этого человека возносились первые наивные молитвы несчастного обманутого русского народа (на Красной площади), которого другой Николай и его клевреты толкнули в безумную авантюру этой проклятой войны! Меня всегда поражало, почему в обсуждении вопроса о том, кто начал войну, не обращают внимания на показание этого августейшего свидетеля, в искренности которого нет повода сомневаться. Наконец, мы имеем вполне достоверное свидетельство вдохновителя русской дипломатии П. Н. Милюкова, что Балканский союз был затеян ею именно с целью "зажечь пожар всей Европы" и только вопреки этой дипломатии временно обратился против турок (см. "Вестн. Евр.", январь 1917).
[13]Или по последней моде "оранжевое". Печатая свою желтую книгу, наша дипломатия, конечно, испугалась, как бы этот цвет - символ лжи и предательства - не слишком соответствовал ее содержанию, и потому окрестила ее "оранжевой".
[14] Припоминаю один еще более убедительный пример. В самом поэтическом уголке Северной Англии, "в стране озер", во владениях одного богатого лорда, в глуши леса, существовал прелестный маленький водопад Ira force, которым любовались поколения туристов; я сам видел его и фотографировал. В один прекрасный день разнесся слух, что лорд этот продает свой водопад, конечно, под какую-нибудь фабрику, которая обезобразит всю округу. В ответ на это появилось письмо лондонских рабочих, приглашавших выкупить по подписке этот далекий поэтический уголок у его жадного владельца. Не знаю, чем кончилось все дело, но, конечно, оно не помешало просвещенному лорду и ему подобным при случае сетовать на гибель всякой красоты и поэзии с появлением на исторической сцене новых вандалов.
[15] Уже не "Интернационалка", как некогда выражался M. H. Катков, язык и мысли которого невольно приходят на память при чтении современной охранительной печати.
[16] По-видимому, этот прием широко уже практикуется и в несчастной Англии ее самозванным диктатором Ллойд Джорджем.